Текст книги "Риф, или Там, где разбивается счастье"
Автор книги: Эдит Уортон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
VIII
Весь день, начиная с позднего ленивого рассвета, хлестал дождь. Потоки воды струились по высоким окнам в номере Дарроу, размывая панораму крыш и труб в черную маслянистую массу и наполняя комнату тусклым полумраком подземного аквариума.
Потоки низвергались беспрерывно с трехдневным постоянством, когда дождь наконец набрал ровный темп и погода испортилась окончательно и надолго. Никаких перепадов ритма, никаких лирических взлетов и отступлений: серые струи, сбегавшие по оконным стеклам, были как страницы сплошного, без абзацев, текста.
Джордж Дарроу придвинул кресло к камину. Расписание поездов, которое он изучал, валялось на полу, а он сидел, с тупой покорностью глядя на бескрайнюю муть дождя, представлявшую увеличенное отражение его душевного состояния. Затем он медленно обвел взглядом комнату.
Ровно десять дней прошло с того момента, когда он торопливо распаковал саквояж, раскидав повсюду его содержимое. Щетки, помазки и бритвы лежали на пятнистом мраморе комода. Кипа газет – на столе посреди комнаты под люстрой, полдюжины романов в мягких обложках – на каминной полке среди коробок сигар и флаконов с туалетной водой; но эти следы его недолгого пребывания не оживили безликой унылости комнаты, ее вида временного пристанища для бесчисленных транзитных обитателей. Было что-то саркастическое, почти зловещее в ее нарочитой анонимности, во всем этом неопределенном темно-сером и тускло-коричневом цвете ковра и обоев, которые никому не запомнятся, в столах и стульях на одно лицо, как вокзальные носильщики.
Дарроу поднял с пола расписание и швырнул его на стол. Затем поднялся, закурил сигару и подошел к окну. Он едва различил сквозь дождь циферблат часов на высоком строении, поднимавшемся над вокзальными крышами. Достав из кармана часы, он сравнил время и стал подводить свои так рьяно, что перекрутил стрелку и вынужден был вернуться назад и вновь подвести уже более осторожно. Он почувствовал, что этот пустяк вызвал у него слишком уж сильное раздражение. Подведя часы, он вернулся в кресло и сел, закинув руки за голову. Тут потухла сигара, он встал, нашел спички, заново раскурил сигару и опять сел.
Комната действовала ему на нервы. Первые несколько дней, пока небо было безоблачным, он этого не замечал или чувствовал лишь пренебрежительное равнодушие, какое путешественник испытывает к временному пристанищу. Но теперь, когда он покидал отель и смотрел на комнату в последний раз, она, казалось, врезалась в сознание, оставила на нем уродливое несмываемое пятно. Каждая деталь лезла на глаза с фамильярностью случайного конфидента: куда бы он ни повернулся, везде встречал интимное подмигивание…
Один из непреложных фактов его ближайшего будущего состоял в том, что отпуск подошел к концу и следующим утром он обязан быть в Лондоне, на своем присутственном месте. В течение двадцати четырех часов он вернется в светлый деятельный мир, сам – трудолюбивое, надежное, относительно необходимое звено в огромном крутящемся общественном и бюрократическом механизме. Об этой неизменной своей обязанности он мог думать без малейшего неприятия, однако по какой-то необъяснимой причине на этом единственном ему сейчас было трудней всего сосредоточиться. Едва он пробовал это делать, как комната втягивала его обратно в круг своих настойчивых ассоциаций. Невероятно, с каким доскональным отвращением он возненавидел все в ней: грязные ковер и обои, каминную полку черного мрамора, часы с позолоченной аллегорической фигурой под пыльным колокольчиком звонка, высокую постель под коричневым покрывалом, забранный в рамку печатный список правил постояльца под выключателем и дверь, сообщающуюся со смежной комнатой. Ненавистней всего была эта дверь…
Вначале он не испытывал какой-то особой ответственности. Он был доволен тем, что взял верный тон и убедился в своей способности не отступать от него. Почему-то казалось, что всей этой истории, несмотря на ее вульгарное обрамление и неизбежные прозаические аналоги, предстояло разыграться в некоем не отмеченном на картах пространстве за пределами обыденности. Это было не похоже ни на что, случавшееся с ним прежде или о чем он когда-либо мечтал; и тем не менее поначалу представлялось, что он с честью справится.
Возможно, так оно и было бы, если б только не трехдневный дождь. Дождь все переиначил. Он лишил картину перспективы, затянул сетью загадочность удаленных планов и очарование средних, выпятил всю банальность ближнего плана. Этой ситуации было не помочь, сколько над ней ни размышляй; а злосчастные обстоятельства принуждали помимо воли именно к размышлению и именно об этом…
Сигара вновь потухла, он бросил ее в камин и, погруженный в смутные мысли, начал вставать, чтобы найти другую. Но самое это движение, чтобы подняться со стула, требовало такого усилия воли, на какое он был не способен, и он откинулся назад, прикрыв глаза и слушая стук дождя.
Внимание привлек другой звук. Это был скрип открывающейся и закрывающейся двери, которая вела из коридора в соседний номер. Он сидел неподвижно, не открывая глаз; но теперь другая картина вопреки его желанию проникла под смеженные веки. Это была фотографически точная картина соседней комнаты. Она встала перед ним со всем, что в ней находилось, столь же отчетливо, как его собственная комната. Прозвучали шаги, и ему было ясно, куда они направляются, что из мебели заденет юбка, где шаги, возможно, затихнут и что, скорее всего, их задержит. Он услышал другой звук и узнал в нем шорох мокрого зонта, опускаемого в черную мраморную подставку возле камина, у топки. Он уловил скрип петли и мгновенно определил, что это открылась дверца шкафа у противоположной стены. Затем словно мышка пискнула – это выдвинулся ящик, верхний ящик комода возле кровати; последовавший стук сказал о туалетном зеркале красного дерева, неплотно сидевшем на разболтавшихся штифтах…
Шаги вновь пересекли комнату. Странно, насколько лучше он знал их, чем особу, которой они принадлежали! Теперь они приближались к двери, соединявшей обе комнаты. Он открыл глаза. Шаги замерли, и на мгновение воцарилась тишина. Затем раздался тихий стук. Он не ответил и секунду спустя увидел, что ручка двери нерешительно повернулась. Он снова закрыл глаза…
Дверь открылась, и шаги раздались в комнате, осторожно приближаясь к нему. Он не открывал глаз и расслабился в кресле, притворяясь спящим. Снова тишина, потом нерешительное мягкое приближение, шуршание платья за спинкой кресла, тепло ладоней, коснувшихся его век. Ладони еще пахли духами, которые он купил ей на бульварах… Он открыл глаза и увидел письмо, падающее из-за плеча ему на колено…
– Я тебя потревожила? Извини! Мне передали его только что, когда я вошла.
Прежде чем он успел подхватить его, письмо скользнуло между колен на пол. Оно лежало адресом вверх у его ног, и, пока он сидел и смотрел на твердый изящный почерк на серо-голубом конверте, сзади протянулась рука и подняла его.
– О, не надо… не надо! – вырвалось у него.
Он наклонился и перехватил руку. Ее лицо было рядом.
– Что не надо?
– Утруждаться, – пробормотал он.
Он отпустил руку и нагнулся. Схватил письмо, пальцы оценили его толщину и вес, прикинули количество страниц.
Неожиданно он почувствовал руку на своем плече и понял, что ее лицо все еще склоняется над ним и сейчас придется взглянуть на него и поцеловать…
Но сперва он наклонился вперед и швырнул нераспечатанное письмо в огонь.
Книга II
IX
Октябрьский предвечерний свет падал на старинный дом с островерхой крышей, крылья которого, из кирпича и желтоватого камня, окаймляли просторный, поросший травой двор, затененный шелестящими липами.
От украшенных геральдическими щитами столбов при въезде во двор ровная подъездная дорога, тоже обсаженная липами, вела к воротам с белыми перекладинами, за которыми продолжалась далее, прорезала лес и уходила в сине-зеленое марево неба, где громоздились белые облака.
Во дворе стояла женщина. Она держала над головой зонтик и смотрела то на фасад дома с двумя рядами ступеней, сходившимися перед застекленной дверью под рельефным изображением военных трофеев, то на дорогу, прорезавшую лес. Ее вид говорил скорее не об ожидании, а о раздумье: она, казалось, не столько высматривала кого-то или прислушивалась, не приближается ли кто, сколько впивала в себя окружающую картину. Тем не менее было ясно, что вид этот ей не в диковинку. Взгляд ее не горел увлеченностью первооткрывателя, наоборот, она смотрела на знакомое окружение так, словно, по некой личной причине давно не виденное, оно вдруг предстало перед ней с нежеланной яркостью.
И в самом деле, именно такое ощущение испытывала миссис Лит, когда вышла из дома и спустилась в залитый солнцем двор. Она приехала встретиться с пасынком, который, вероятно, в этот час возвращался с охоты в одной из дальних лесополос, и в руке у нее было письмо, вынудившее ее искать встречи с ним; но, едва она вышла из дома, все мысли о нем исчезли под влиянием увиденного.
Картина была ей до боли знакома. Она видела Живр во всякий сезон, живя здесь почти круглый год, начиная с далеких дней своего замужества; в день, когда впервые въехала в ворота поместья рядом с мужем, она словно перенеслась туда на облаке радужных грез.
Возможности, которые в то время открывало перед ней поместье, и сейчас живо виделись ей. Простые слова «французское шато» вызывали в ее юном воображении рой романтических ассоциаций, поэтических, живописных и волнующих; и невозмутимый облик старого дома, стоящего в парке среди окаймленных тополями лугов Средней Франции, казалось, сулил ей, когда впервые предстал перед ней, судьбу столь же благородную и величественную, как и его вид.
Хотя она до сих пор могла вызвать в памяти былые чувства, в реальности они давно ушли, и дом на время стал для нее символом ограниченности и однообразия. Затем, с течением лет, враждебность его постепенно уменьшилась и он стал – нет, не прежним замком грез, не источником прекрасных видений и романтической легенды, но раковиной для существа, медленно приспосабливающегося к своему обиталищу: местом, куда возвращаешься, местом, где исполняешь свой долг, приобретаешь привычки, читаешь книги, местом, где живешь всю жизнь до самой смерти; унылый дом, неуютный дом, все недостатки, повреждения и неудобства которого знаешь наперечет, но к которому так привык, что после стольких лет не мыслишь себя от него отдельно, без того чтобы не мучиться от неизбежной утраты частички себя.
Сейчас, глядя на дом в осеннем мягком свете, его хозяйка удивлялась собственной бесчувственности. Она попыталась взглянуть на него глазами старого друга, который утром будет впервые подъезжать к нему, и казалось, у нее самой открываются глаза после долгой слепоты.
Во дворе царила тишина, хотя он был полон скрытой жизни: над стройными тисами и залитым солнцем гравием подъезда кружили, шелестя крыльями, голуби; над глянцевитой серовато-красной черепицей крыши носились грачи и трепетали верхушки деревьев на ветру, ровно в этот час ежедневно тянувшем с реки.
Точно такая же скрытая жизнь происходила в Анне Лит. Каждым нервом, каждой жилкой она ощущала блаженное состояние покоя, в котором робкое человеческое сердце редко отваживается признаться. Она не привыкла к сильным или переполняющим чувствам, но всегда знала, что не побоится их. Не боялась она и сейчас; но глубоко в душе ощущала покой.
Это ощущение побудило ее выйти навстречу пасынку. Ей хотелось вернуться вместе с ним и спокойно поговорить по пути назад. С ним всегда было легко беседовать, и сейчас он был единственным человеком, с которым она могла поговорить без страха нарушить свой внутренний покой. У нее были все причины радоваться тому, что мадам де Шантель и Эффи находятся еще в замке Уши с гувернантками и что дом в полном ее и Оуэна распоряжении. И она была рада, что Оуэна еще не видно. Ей хотелось подольше побыть одной – не что-то обдумать, а отдаться длинным медленным волнам радости, одна за другой накатывавшим на нее.
Она вышла за территорию двора и села на одну из скамей, стоявших вдоль подъездной дороги. С того места, где она сидела, наискосок виднелся длинный фасад дома и увенчанная куполом часовня в конце одного крыла. За воротами в стене внутреннего двора темнела зелень цветника и поднимались статуи на фоне желтеющего парка. На бордюрах дотлевали несколько поздних розовых и пунцовых гвоздик, но павлин, расхаживающий на солнце, казалось, вобрал в свой распущенный хвост все великолепие здешнего лета.
В руке миссис Лит держала письмо, которое открыло ей глаза на эти вещи, и улыбка трогала ее губы от простого ощущения листка бумаги в пальцах. Листок, заставлявший ее трепетать, делал острее все ее чувства. Она по-новому воспринимала, видела, впивала сверкающий мир, словно вдруг сдернули прикрывавшую его тончайшую пелену.
Такая же пелена, как стало ясно ей сейчас, всегда висела между нею и жизнью. Вроде театральной кисеи, которая придает иллюзию подлинности декорациям за ней, оказывающимся в конце концов не более чем нарисованным пейзажем.
В девичестве она вряд ли сознавала свое в этом отношении отличие от других. В упорядоченном, сытом мире Саммерсов к инакости относились как к безнравственности или невоспитанности и с людьми чувствующими предпочитали не знаться. Иногда Анна, с ощущением, будто движется ощупью в мире, где все шиворот-навыворот, удивлялась, почему все вокруг нее игнорируют любую страсть и чувство, бывшие источником великой поэзии и незабываемых деяний. Она не представляла себе, как потрясающие вещи, о которых читаешь в книгах, могли бы вообще произойти в обществе, состоящем исключительно из людей, подобных ее родителям и их друзьям. Она была уверена, случись нечто подобное в ее ближайшем окружении, мать обратилась бы за советом к семейному духовнику, а отец, возможно, даже позвонил бы в полицию; и чувство юмора заставляло ее признать, что в подобных условиях такие меры предосторожности не были неоправданными.
Мало-помалу она покорилась обстоятельствам и научилась смотреть на реальность жизни просто как на полотно, по которому поэт и художник вышивают свои узоры, а на его ограниченное, огороженное и оберегаемое пространство – как на доподлинную действительность. В этом воображаемом пространстве деятельности и чувства проходили самые наполненные часы ее жизни; но вряд ли она полагала, будто из них можно вынести практический опыт или связать их с чем-то, что в реальности способно произойти с молодой женщиной, живущей на Западной Пятьдесят пятой улице.
Более того, она сознавала, что другие девушки, внешне ведущие схожую жизнь и будто бы не ведающие о мире скрытой красоты, обладают некой жизненно важной тайной, сокрытой от нее. Казалось, они обыкновенно понимают друг друга с полуслова; и они были осмотрительней ее, бдительней и тверже в своих желаниях, если не во мнениях. Она допускала, что они «умнее», и добродушно признавала, что ей далеко до них, в душе подозревая, что обладает запасом неиспользованной силы, какой в других не замечалось.
Это отчасти утешало в отсутствие многого из того, что составляло их «развлечение», но конечное чувство изоляции, чувство, что ей со смехом, но твердо отказывают в привилегии быть одной из них, вынудило ее вновь уйти в себя и усилило сдержанность, отчего завистливые мамаши приводили ее в пример как образец женской воспитанности. Она говорила себе: в один прекрасный день любовь освободит ее от этих чар воображения. Она была убеждена, что возвышенная страсть – ключ к загадке; но трудно было соотнести ее представление о страсти с теми формами любви, с которыми она познакомилась лично. Две или три девушки, которым она завидовала за их лучшее владение искусством жизни, со временем вступили в то, что по-разному называется романтическим или безрассудным браком; одна даже сбежала с женихом и какое-то время страдала оттого, что все общество осудило ее. Это была страсть в действии, романтическая любовь, ставшая реальностью; однако героинь, свершивших сей подвиг, это не преобразило, а их мужья остались столь же скучны, как прежде, когда где-нибудь на обеде вы оказывались с ними за одним столом.
У нее, конечно, все будет иначе. Когда-нибудь она найдет волшебный мост между Западной Пятьдесят пятой и подлинной жизнью; раз или два она даже вообразила, что ключ у нее в руке. Первый раз – когда встретила молодого Дарроу. Она даже сейчас помнила свое тогдашнее волнение. Но его страсть пронеслась над ней, как ветер, что сотрясает верхушки деревьев в лесу, не задевая тихих полян и не тревожа поверхности невидимых озер. Он был необычайно умен и мил, и ее сердце билось быстрей, когда он был рядом. Он был высок, светловолос, держался непринужденно, и намеки на чувства оттенялись веселой игрой иронии. Ей почти так же нравилось слушать его голос, как то, что он говорит, и слушать то, что он говорит, почти так же, как чувствовать, что он смотрит на нее; но он хотел целовать ее, а она – разговаривать с ним о книгах и картинах и чтобы он исподволь сводил к вечной теме их любви всякий предмет, какой они обсуждали.
Когда же они расставались, наступала реакция. Она удивлялась, как могла быть такой холодной, называла себя жеманницей и дурочкой, вопрошала себя, сможет ли когда-нибудь по-настоящему заинтересовать мужчину, и вставала посреди ночи, чтобы попробовать какую-нибудь новую прическу. Но стоило ему вновь появиться, как ее голова гордо поднималась на стройной шее, она вооружалась легкими стрелами иронии или запускала маленьких бумажных змеев эрудиции, тогда как ее бросало из жара в холод, и слова, которые ей на самом деле хотелось сказать, застревали в горле, и горели ладони.
Часто она говорила себе, что любая пустоголовая девица, которая протанцевала сезон, знает лучше ее, как увлечь и удержать мужчину; но одно дело – некоего абстрактного мужчину, а совсем другое – Джорджа Дарроу.
Затем однажды на обеде она увидела, как он сидит рядом с одной из таких пустоголовых девиц – героиней скандального побега с любовником, глубочайшим образом потрясшего Западную Пятьдесят пятую улицу. Молодая дама вернулась после своего приключения не менее глупой, чем была до этой истории; напротив нее за столом флегматично сидел, поглощая блюдо из черепахи и болтая о поло и инвестициях, ее партнер по подвигу – тучный молодой человек в очках.
Девица была несомненно глупа, как всегда; однако, понаблюдав за ней несколько минут, мисс Саммерс поняла, что та каким-то образом приобрела опасный блеск, смутно угрожающий милым девушкам и юношам, ухаживания которых девушки намеревались рано или поздно принять. При виде этого в ней неожиданно вспыхнула ярость собственницы. Она должна спасти Дарроу, любой ценой заявить свое право на него. Буря ревности заглушила гордость и сдержанность. Она слышала, как он смеется, – в его смехе было нечто новое… Смотрела, как он болтает, болтает… Он сидел вполоборота к собеседнице, в глазах легкая улыбка, и понижал голос, когда наклонялся к ней, что-то говоря. Она уловила знакомые интонации, но его взгляд был другим. Если бы он так посмотрел на нее, это ее оскорбило бы. Сейчас она думала лишь об одном: ни у кого, кроме нее, нет права, чтобы на нее смотрели таким взглядом. Тем более у этой девицы! Какие иллюзии можно строить насчет девицы, которая и года не прошло как опростоволосилась с этим жирным парнем, вяло жующим напротив нее? Если любовный роман и страсть кончаются этим, лучше уж увлечься благотворительностью или алгеброй!
Всю ночь она лежала без сна и спрашивала себя: «Что она говорила ему? Как бы и мне научиться так болтать?» – и решила, что сердце подскажет ей… что в следующий раз, когда они окажутся наедине, неотразимые слова сами слетят с ее губ. На следующий день он пришел, и они оказались наедине, и единственное, что она нашлась сказать, было:
– Не знала, что вы и Китти Мейн такие друзья.
Он ответил безразличным тоном, что тоже этого не знал, и она с облегчением заявила:
– Она явно стала гораздо симпатичней выглядеть, чем раньше…
– Да, она очень забавна, – согласился он, словно не заметил за ней никаких других преимуществ, и неожиданно в его глазах Анна увидела то выражение, которое заметила предыдущим вечером.
Она почувствовала, что он сейчас словно в тысяче миль от нее. Все ее надежды растаяли, и она поймала себя на том, что сидит со строгим видом, поджав губы, а неотразимые слова улетают, трепеща крылышками в золотом тумане ее иллюзий…
Она еще вздрагивала от боли и замешательства после этой истории, когда на горизонте появился Фрейзер Лит. Первый раз она встретила его в Италии, где путешествовала с родителями, а следующей зимой он объявился в Нью-Йорке. В Италии он казался интересным, в Нью-Йорке стал примечательным. В Европе он редко говорил о своей жизни и только лишь случайно проговаривался о своих друзьях, вкусах и занятиях, которые заполняли его жизнь космополита; но в атмосфере Западной Пятьдесят пятой улицы он казался олицетворением легендарного прошлого. Он подарил мисс Саммерс антологию старых французских поэтов в изящном переплете, и когда она выразила особое удовольствие от тонкого вкуса дарителя, тот заметил с грустной улыбкой: «Вряд ли я нашел бы здесь кого-то еще, кто восхищался бы подобными вещами, как я». В другой раз он попросил ее принять полустершийся пастельный рисунок восемнадцатого века, который он удивительным образом обнаружил на нью-йоркском аукционе. «Я не знаю никого, кто по-настоящему оценил бы его», – объяснил он.
Он не позволил себе никаких других объяснений, но и высказанные давали с достаточной откровенностью понять, что, на его взгляд, она достойна иного обрамления. И поэтому должна быть окружена заботой мужчины, живущего в атмосфере искусства и красоты; и отношение к красоте и искусству как к важнейшей составляющей жизни заставило ее впервые почувствовать, что ее понимают. Это был человек, разделявший те же ценности, что и она, считавшийся с ее мнением по вопросам, которым оба придавали величайшую важность. Это обстоятельство вернуло ей уверенность в себе, и она раскрылась перед мистером Литом, как не смогла раскрыться перед Дарроу.
По мере того как шло ухаживание и их отношения становились все более доверительными, поклонник удивлял и восхищал ее легкими вспышками мятежного настроения. Он говорил: «Интересно, будете ли вы возражать, если я скажу, что вы живете в невероятно консервативной атмосфере? – и, видя, что она явно не собирается возражать, добавлял: – Конечно, я время от времени буду говорить вещи, которые ужаснут ваших милых, чудесных родителей, – буду очень их шокировать, предупреждаю вас».
Чтобы предупреждение не было голословным, он изредка позволял себе подпустить шпильку насчет регулярных посещений мистером и миссис Саммерс церкви, убогого подбора литературы в их библиотеке и их простодушного понимания искусства. Он даже осмеливался подтрунивать над отказом миссис Саммерс принимать у себя неугомонную Китти Мейн, которая после короткого флирта с Джорджем Дарроу пустилась в новую, еще более возмутительную авантюру.
– В Европе, знаете ли, супруг считается единственным судией в подобных вещах. Пока он мирится с ситуацией… – объяснял мистер Лит Анне, которая, разумеется, принимала его точку зрения, дабы убедить себя в том, что лично она относится к сей даме с исключительной терпимостью.
Пагубное воздействие мнений мистера Лита усугублялось его безупречной наружностью и сдержанностью манер. Он походил на анархиста с гарденией в петлице, который играет в высокой мелодраме. Каждое слово, каждая аллюзия, каждая модуляция приятного голоса намекали Анне на его принадлежность к обществу, одновременно более свободному и утонченному, которое следует традициям, но отвергает скрытые предрассудки, тогда как мир, который знала она, отвергал многие из традиций, сохраняя почти все предрассудки.
В среде, в которой он вращался, для целеустремленной молодой женщины, испытывающей интерес ко всем проявлениям жизни, но инстинктивно желающей сталкиваться с ними в виде красоты и тонких чувств, безусловно должно найтись широкое поле для самовыражения. Занятие науками, путешествия, связь с миром, дружба с блестящими и просвещенными людьми – все это вместе обогатит ее дни и сформирует характер; и только в редкие моменты, когда симметричная бледная маска лица мистера Лита склонялась к ней и касалась холодной гладкой галькой поцелуя, она сомневалась в полноте предлагаемого им счастья.
Было время, когда стены, на которых сейчас покоился ее взгляд, отбрасывали блеск иронии на эти начальные мечты. В первые годы замужества степенная симметрия Живра напоминала ей лишь трезвый ум мужа. Это, как она вскоре узнала, был ум, вполне поглощенный поиском условностей в том, что чуждо условностям. Западная Пятьдесят пятая улица была не более серьезно, чем Живр, озабочена важным вопросом: что люди делают; разница заключалась лишь в том, за какими именно делами следили. Мистер Лит коллекционировал примеры таких поступков среди общества с той же основательностью и терпением, с какой коллекционировал табакерки. Он требовал строгого следования своим правилам отказа от условностей, и его скептицизм имел абсолютное свойство догмы. Он даже ценил определенные отступления от своих правил, вроде трофеев библиомана – «дефектных» первых изданий книг. Посещение протестантской церкви родителями Анны вызвало у него мягкий сарказм; но сам он гордился набожностью своей матери, поскольку мадам де Шантель, приняв вероисповедание второго мужа, стала частью общества, все еще соблюдающего показное благочестие.
Анна, надо сказать, нашла в своей благожелательной и элегантной свекрови неожиданное воплощение идеала Западной Пятьдесят пятой улицы. Миссис Саммерс и мадам де Шантель, как бы сильно они ни расходились в вопросе об узаконенном источнике христианских догматов, обнаружили полное согласие по всем важнейшим деталям салонного поведения; тем не менее мистер Лит относился к причудам матери с уважением, которое Анна, узнав его поближе, не позволяла себе приписывать целиком сыновней любви.
В первое время, когда она еще вопрошала Сфинкса, вместо того чтобы пытаться решить загадку, она осмеливалась обвинять мужа в непоследовательности.
– Ты говоришь, твоей матери не понравится, если я загляну в гости к той занятной женщине, которая была здесь на днях и была приглашена по ошибке, но мадам де Шантель рассказывает, что она живет с мужем, и, когда мама отказалась нанести визит Китти Мейн, ты сказал…
Улыбка мистера Лита остановила ее.
– Дитя мое, я не претендую на то, чтобы давать логические объяснения предрассудкам моей бедной матушки.
– Но если ты признаешь, что это предрассудки?..
– Есть предрассудки и предрассудки. Моя мать, конечно, позаимствовала свои у месье де Шантеля, и мне кажется, они уместны в этом доме, как душистый боярышник в твоем кувшине. Они берегут традиции общества, и терять даже малую толику аромата этой старины мне было бы жалко. Конечно, я не жду, что ты с самого начала почувствуешь разницу, уловишь нюансы. В отношении этой мадам де Вервиль, например: ты указываешь, что она по-прежнему живет в доме мужа. Совершенно верно. И если бы она была просто парижской знакомой – особенно если бы ты познакомилась с ней, как это еще, вероятно, принято, в приличномпарижском доме, – я был бы последним, кто возражал бы против твоих визитов к ней. Но за городом все обстоит иначе. Даже лучшему провинциальному обществу свойственна, как ты сказала бы, ограниченность, и я этого не отрицаю; и если бы кто-то из наших друзей встретил мадам де Вервиль в Живре… это, знаешь, произвело бы дурное впечатление. Ты склонна смеяться над подобными соображениями, но постепенно осознаешь их важность; а пока что прислушайся к моей просьбе и позволь моей матери наставлять тебя. Всегда хорошо, когда чужой человек в старом обществе меньше ошибается в отношении того, что ты называешь его предрассудками, а я скорее охарактеризовал бы как традиции.
После этого она больше не пыталась смеяться над убеждениями мужа или спорить с ними. Это были именно убеждения, и несокрушимые к тому же. Бывали случаи, когда он действительно придерживался одного с ней мнения, но по совершенно иным причинам, чем она, что только углубляло пропасть между ними. По мистеру Литу, жизнь была подобна прогулке по тщательно систематизированному музею, где в моменты сомнения нужно было лишь взглянуть на номер и обратиться к каталогу; но для его жены она была похожа на поиски в огромном темном чулане, где ищущий луч любознательности выхватывал из тьмы то образ поразительной красоты, то ухмылку мумии.
В путанице ее нового положения все эти открытия были как дополнительный полупрозрачный занавес между нею и реальностью. Несказанные радости и страдания, для которых она, по ее ощущению, создана, стали дальше от нее, чем были прежде. Она не разделяла взгляды мужа, но постепенно стала жить его жизнью. Пыталась уравновесить положение пылом тайных путешествий души, и тогда возродилось старое жестокое расхождение между романтической мечтой и реальностью, и она вновь вернулась к мнению, что в «реальной жизни» нет ни реальности, ни жизни.
Рождение дочки развеяло это заблуждение. Она наконец почувствовала связь с подлинной жизнью. Но даже это ощущение продлилось недолго.
Все в доме Литов, кроме неизбежно грубого факта беременности, приобрело призрачный налет нереальности. Муж в этот момент отвечал собственному представлению об идеальном супруге. Он был внимателен и даже подобающим образом взволнован; но, когда он сидел у ее постели и задумчиво читал ей список «приходивших проведать», она взглянула сперва на супруга, потом на дитя, лежавшее между ними, и поразилась слепому колдовству Природы…
За исключением самой малышки, все, связанное с тем временем, стало удивительно далеким и неважным. Дни, которые ползли так медленно, в памяти будто скатились очертя голову по лестнице времени, и сейчас, когда она сидела на августовском солнце с письмом Дарроу в руке, история Анны Лит виделась ее героине скучной туманной повестью, которую однажды перед сном она прочитала в старой книге…