Текст книги "Синий поезд"
Автор книги: Джузеппе Бонавири
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Джузеппе Бонавири
СИНИЙ ПОЕЗД
В войне 1940–1945 годов фашизм был побежден, и в Минео на площади Бульо с памятником Луиджи Капуане в центре не происходили больше собрания балилл – мальчишек в черных рубашках и фесках (эти манифестации обычно проводились под командованием фашиста, который, выпятив грудь, простирал руки, словно орлиные крылья). Да и народ не собирался, как прежде, группками на площади, чтобы посудачить о посеве и о долгожданном дожде, Мой дядя Микеле Риццо с тетушкой Пипи, сестрой моей матери, не выходили на закате на балкон понежиться в последних лучах солнца. Росло количество безработных, молодежь эмигрировала, донну Терезу Радиконе тоже постигла беда. Соединенные Штаты Америки решили в оборонительных целях построить возле нашей деревни несколько аэродромов. Один из них по плану должны были разместить на землях донны Терезы, где в мае пышно колосилась золотая пшеница. В общем, донна Тереза лишилась огромного имения – долин, ущелий, оливковых рощ, тянувшихся от Минео до опаленных солнцем вершин.
– Что ж это делается?! – жаловалась донна Тереза. – Христианские демократы и те меня предали. Все против меня: и правительство, и крестьяне, и даже Америка.
Теперь она напоследок объезжала на облезлой кляче по кличке Барбаросса свои владения, где несколько лет назад пережила страшные дни: на этих самых полях крестьяне размахивали красными знаменами и скандировали: «Земли наши! Земли наши!» Потом, правда, все это лопнуло.
Она ездила по холмам, поросшим ромашками, и думала, что скоро оливковые деревья со сплетенными куполом ветвями вырубят и на их месте останутся голые камни.
– О земля моя, земля моя! – причитала донна Тереза, и слезы текли по ее морщинистому лицу.
Чем дальше углублялась она в оливковую рощу, тем горестнее сжималось ее сердце при виде этой густой листвы, сквозь которую почти не проникал свет. Там, где когда-то была тропинка, разрослись дикий фенхель и ежевика, все было засыпано грудами сухих листьев. Даже в расщелинах между камнями пробивались стебли горчицы и мальвы.
Дон Фердинандо сидел дома за плотно закрытыми ставнями и будто помутился рассудком. Целыми днями подсчитывал будущие доходы от поместья.
– Будет вам надрываться-то, – говорила ему служанка Анджиледда. – Все одно земля теперь не ваша.
– А чья же она, черт подери?! – в ярости вопил старик. – Земля – это кровь, что течет в наших жилах, никто не может ее отнять. Пошла вон, не мешай мне вести счета! – и добавлял, уже обращаясь к самому себе – Допустим, у тебя в апельсиновой или оливковой роще на каждый кубический сантиметр пространства в урожайный год приходится по одному опыленному цветку, а на каждые десять сантиметров – десять цветков. А теперь скажи, сколько плодов созреет на твоих ста сальмах земли, если учесть, что по нынешним меркам сальма равна трем гектарам? Сколько крошечных господних светильников зажжется на деревьях после цветения? Миллионы и миллионы!
Муж и жена – две страждущие души. Он страдал дома, она – в полях.
Мало-помалу воздух вокруг донны Терезы накалялся, обдавал жаркими волнами и ее, и эти унылые, без единого деревца вересковые пустоши, которые начинались сразу за оливковыми рощами. Она все гоняла по ним своего Барбароссу, а он пройдет два шага и станет – то ли отвлеченный осиным жужжанием, то ли измученный бесконечными спусками и подъемами в ослепительном сиянии дня. Да и сама хозяйка беспрестанно спешивалась, чтобы обнять ствол айвы или оливы или припасть к иссушенной, потрескавшейся земле.
Порой она засыпала под кустами опунции, и какой-нибудь крестьянин, заметив ее, вздыхал:
– Намаялась, горемычная!
Возвращалась она уже затемно, и то лишь потому, что Барбароссу ноги сами несли к дому. Когда из-за холмов медленно выплывала луна, озаряя каменистые склоны, тоска донны Терезы становилась сильнее и выливалась в горестные восклицания:
– О луна моя, луна! Ты ведь тоже оплакиваешь это запустение!
Женщина разговаривала с серебристым светилом, будто с давней подругой, идущей за нею вслед из одной небесной подворотни в другую.
– Пойдем, пойдем со мной! Ты одна меня понимаешь, ненаглядная моя! Одна в целом свете!
Улицы Минео тонули в полумраке, луна, усталая и заплаканная, уже скрывалась за деревьями. При виде донны Терезы муж поднимался из-за стола и с улыбкой сообщал:
– Знаешь, Тереза, с наших деревьев можно собрать двести двадцать миллионов триста тысяч плодов!
Заря еще не успела позолотить крепостные стены, а из деревни уже тянулись люди, отправлявшиеся далеко на чужбину, уезжали с мешками, чемоданами, перевязанными бечевкой, корзинами, набитыми хлебом, бельем, сушеным инжиром в связках. В десяти километрах от Минео, на равнине Калари, продуваемой ветрами и зимой и летом, поджидали поезда. А поскольку крестьянин по-особому привязан к земле и ко всему, что на ней растет, то, помнится, эмигранты из близлежащих деревушек – Граммикеле, Кальтаджироне, Джарратаны, Радуссы, Милителло – собирали по обочинам голубые вьюны и нежнейшие фиалки и увозили с собой на память причудливо сплетенные венки. Кто надевал их на шею, кто – на ручку чемодана, а в поезде вывешивали за окошко, чтоб не завяли. Наводящий тоску синий цвет, в который правительство распорядилось выкрасить вагоны для эмигрантов, и венки на окнах давали возможность обычным пассажирам на узловых станциях издалека распознавать этот поезд.
Чтобы заглушить печаль расставания с родиной, эмигранты старались поскорее заснуть. На перроне в Катании полицейские обрывали голубые венки, иначе народ мог испугаться, приняв этот состав за похоронный. Вьюнки и фиалки летели в море, плескавшееся за окнами и выбрасывающее на берег полумертвых рыб.
Поскольку работы не было, а дядюшка Нели умер, никем не оплаканный, уехал из Минео и я. Примерно через месяц я написал письмо жене: «Наверно, лучше было сидеть в Минео и не ездить в Новару».
Двоюродный брат, когда увидел меня в гостинице, где работал мойщиком посуды, очень обрадовался:
– Молодец, Пьетро, что приехал. Здесь не то, что у нас. Все рано или поздно устраиваются.
Шли дни, а работы я не находил. Только через две недели меня наняли разгребать снег – дело для меня непривычное, ведь в Минео снега почти не бывает и в долинах уже в январе цветет миндаль, похожий на пушистые облачка.
Меня уволили за плохую работу (уж очень руки застывали), и я снова стал слоняться по улицам в надежде на лучшее. Если сквозь темные тучи случайно пробивался луч солнца, я усаживался где-нибудь в саду под голыми деревьями и вдыхал запахи трав, которые ветер доносил с погруженных в туман полей.
Стоило же мне появиться на главной улице Новары перед театром Кочча, как за мной мгновенно увязывались два типа в черных пиджаках и серых галстуках, они не спускали с меня глаз и все время обменивались какими-то странными жестами. И в один прекрасный день подошли ко мне, обступили с двух сторон, огорошив следующими словами:
– Ну куда же вы подевались? Идемте с нами. Для вас нашлось наконец место.
Я улыбнулся: как-то не верилось, что на свете есть такие благодетели, – и даже подумал, уж не ловушка ли это, но, поглядев на их начищенные до блеска ботинки, так что в них отражались в уменьшенном и перевернутом виде все прохожие, почему-то сразу успокоился.
Мы направились к вокзалу: я это понял по едкому запаху дыма и людскому потоку, тянувшемуся с улицы, где висит мемориальная доска в честь погибших партизан. У всех в руках красные чемоданы. На путях – один-единственный состав без конца и без начала. На окнах вагонов васильки и голубые вьюны – точь-в-точь как на том поезде, что увозил меня из Минео. Мои спутники скомандовали металлическим голосом, словно в глотку им вставили по маленькому громкоговорителю:
– Вас просят на посадку! Это поезд для безработных крестьян!
Я в растерянности залез в вагон, при мертвенном свете закопченной лампы осунувшийся человек с костлявыми руками надел мне на шею венок из васильков и указал на деревянное сиденье:
– Садитесь! Мы едва разыскали вас в Новаре. Здесь тысяча двести безработных южан. Вы последний. Поезд сейчас отправляется.
Раздался свисток. Состав дернулся и покатил по рельсам. За окошком плыл серый туман, привычный для Новары и ее окрестностей. Темноглазый попутчик, по выговору калабриец, объяснил мне, что лишь немногие счастливчики получат работу, остальных отправят восвояси. Мы съели по бутерброду, запивая кто водой, а кто и вином. Я не знал, что меня ждет, потому что полицейские не собирались отыскивать в длинном списке мою фамилию и место назначения. Поезда у нас, сами знаете, тащатся медленно, неизвестно отчего стоят целыми часами, пока начальник станции не соблаговолит дать сигнал к отправлению.
– Ты откуда? – спросил меня калабриец.
– Из Минео.
– А где это?
– На Сицилии. В горах.
– Да ну! Я тоже горец, только из Калабрии.
– И куда нас везут?
– Не знаю.
– И я не знаю.
Только к вечеру, когда остался позади заснеженный Пьемонт, выяснилось, что едем мы в Вентимилью.
– Все же лучше, чем ничего, – заметил калабриец. Можно считать, нам повезло. Ведь многие так и вернулись по домам. А у нас дома о работе и мечтать нечего.
Мы прибыли в этот городишко поздно вечером, когда на улицах уже зажглись фонари и не было ни души. Нас с калабрийцем снарядили разгребать снег за вполне сносную плату. Но мы были непривычны к этой работе, у нас коченели ноги, руки и зуб на зуб не попадал, мы ведь выросли в краях, где солнце весь день дышит зноем на склоны гор. Однако мы понимали: рассчитывать на постоянную работу и здесь не приходится – рано или поздно снегопад в Вентимилье кончится, а деревья и холмы покроются зеленью и цветами.