Текст книги "Кармилла"
Автор книги: Джозеф Шеридан Ле Фаню
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
И мы обе посмеялись над нашими глупыми страхами.
Глава IV
Ее облик и нрав. Прогулка
Я сказала, что меня почти все в ней пленяло; однако же кое-что и смущало.
Для начала опишу ее. Она была выше среднего роста, стройная и удивительно грациозная. Только уж очень томная – чересчур томная, подчас даже вялая, хоть с виду вовсе не больная. Румяным и свежим было ее точеное личико, большие темные глаза сверкали; а когда она распускала по плечам свои длинные густые волосы, мягкие и шелковистые, темно-каштановые с золотистым отливом, я, бывало, взвешивала их на руке и смеялась от изумления. Я любила смотреть, как они ниспадают тяжелой волной, когда подруга моя полулежала в кресле; я слушала ее тихий нежный голос, заплетая и расплетая пышные пряди. Господи! Если б я знала!
Так что же меня все-таки смущало? Доверчивость ее покорила меня в первый же вечер, но потом я заметила, что о себе, о своей матери, о своем детстве – словом, обо всем, что связано с ее жизнью, надеждами, родней, она не проговаривалась ни словом. Конечно, не надо было допытываться, нехорошо это было, раз моему отцу это столь сурово запретила дама в черном бархатном платье. Но ведь любопытство неотвязно, как страсть, и ни с чем не считается: легко ли девушке стерпеть неутоленное любопытство? Я так жаждала узнать о ней побольше – кому какой вред был бы от этого? Что она, считала меня безрассудной или бесчестной? Я же клятвенно обещаю: ни единой живой душе ни слова – почему она мне не верит?
Не по летам ей, казалось, такое спокойствие и грустное упорство, с каким она отказывалась приоткрыть мне хоть краешек своей жизни.
Споров об этом у нас с нею не было: она ни о чем никогда не спорила. Зря я к ней приставала, бессовестно и невежливо, а главное – попусту; но совладать с собой не могла. И я удрученно подумала, что не знаю о ней ничего. Всего-то я и выведала: во-первых, что ее зовут Кармиллой; во-вторых, что род ее древний и знатный; в-третьих, что живут они где-то на западе. Она скрыла их родовое имя, отказалась описать родовой герб; я не знала, как зовутся их владения, не знала даже, где они, в какой стране.
Не думайте, однако, что я к ней с этим без конца приставала: лишь при случае, и то скорее намекала. Раз-другой спросила напрямик и наткнулась на ту же стену. Тщетны были упреки и уговоры. Но она избегала ответов с такой грустной укоризной, так нежно ласкалась ко мне, обещая, что со временем я все-все узнаю – ну разве можно было на нее долго обижаться!
Она обвивала мою шею нежными руками, притягивала меня к себе и, щека к щеке, горячо шептала мне на ухо:
– Милая, твое сердечко ранено; не думай, что я жестокая оттого, что повинуюсь непреложным законам силы моей и слабости; вместе с твоим раненым сердцем кровоточит и мое. Изнемогая от страстного самоунижения, я погружаюсь в твою теплую жизнь, и ты умрешь, так сладостно умрешь, слившись со мною. Что будет, то будет: сейчас тебя влечет ко мне, а ты будешь, в свой черед, привлекать других и узнаешь жестокую негу, с которой любовь нераздельна. Потерпи немного, не допытывайся; доверься мне, слушайся своей влюбленной души.
Так она увещевала меня и трепетно прижимала к себе, и нежные поцелуи обжигали мою щеку.
Не понимала я ни ее речей, ни волненья. Эти жаркие ласки – впрочем, нечастые – меня ужасно смущали, мне хотелось высвободиться, однако сил не хватало. Ее вкрадчивый голос убаюкивал, я забывалась и приходила в себя, лишь когда она разжимала объятья.
Да, все это мне не нравилось. Меня томило непонятное волненье, мне было и сладко, и страшно, и немного противно. Я словно бы забывалась – и любовь моя к ней доходила до обожания, чем-то отвратительного. Несуразица, конечно: но разъяснять не стану.
Пишу я через десять с лишним лет, дрожащей рукой записываю сбивчивые, жуткие воспоминания о пережитом. Многое забылось – я ведь не понимала, как испытывает меня судьба, – но главное я помню ярко и отчетливо. Впрочем, это, наверно, у всех так: когда чувства заглушают и замутняют рассудок, потом едва догадываешься, что было на самом деле.
Иногда, пролежав час-другой без движенья, моя скрытная красавица-подруга брала меня за руку и сжимала ее все нежнее и крепче; лицо ее розовело, она впивалась в мои глаза томным горящим взором и дышала так часто, что оборки на ее груди трепетали. Это было похоже на любовный пыл; я стыдилась, но противиться не могла; жадные глаза притягивали меня, я поникала в ее объятиях, жаркие влажные губы скользили по моим щекам, и она прерывисто шептала:
– Ой, ты моя, ты будешь моей, мы будем с тобой вместе навечно.
Потом она снова откидывалась в кресле, закрыв глаза маленькими ладонями, а я не могла унять дрожь.
– Разве мы с тобой кровная родня? – спрашивала я. – О чем ты говоришь? Верно, я напоминаю тебе о возлюбленном – и все же не надо, не надо так говорить и так ласкаться ко мне: я тебя не понимаю и сама себе становлюсь непонятна.
У меня был такой голос, что она горько вздыхала, отворачивалась и выпускала мою руку.
Напрасно я силилась как-то объяснить эти ее порывы – добро бы она притворялась! Нет, ни малейшего притворства: брала свое неподдельная, подавленная страсть. Но может, хоть мать ее и утверждала обратное, она все-таки подвержена галлюцинациям? Или она переодетая, как в одном старом романе? Что если влюбленный юноша ищет моей любви в женском обличьи по совету и с помощью ловкой старой сводни? Но уж очень все не сходилось, хоть и льстило моему тщеславию.
Поминутными знаками внимания, какими одаряет мужская любовь, она меня не баловала. Минуты страстной нежности проходили, и она была то спокойная, то веселая, то опечаленная, и тогда мне казалось, что я ей совсем безразлична: правда, порой я ловила взгляд, скорбный и огненный, провожавший меня. Девушка как девушка: лишь приливы таинственного волнения ее меняли. И всегда медлительно томная, мужчины такими не бывают.
Странные у нее были привычки. Вам, городским, может, и покажется, что ничего особенного, но мы-то деревенские. Она спускалась в гостиную очень поздно, обычно далеко за полдень, выпивала чашку шоколада, а есть не ела. Потом мы с ней шли гулять, но она быстро уставала, и мы либо возвращались в замок, либо отдыхали в ближнем лесу на скамейке, благо их там хватало. Ум ее как бы противился телесной немощи: говорила она живо и очень умно.
Иногда она мельком упоминала о родном доме, рассказывала какую-нибудь историю, описывала памятное с детства происшествие – и вырисовывались люди не здешние, живущие иными обычаями, вовсе нам незнакомыми. Должно быть, она приехала издалека; поначалу это было непонятно.
Однажды мы так сидели в лесу, и мимо нас потянулась похоронная процессия. Хоронили дочку нашего лесника, очень милую девушку, я ее часто видела. Согбенный безутешным горем отец понуро брел за гробом единственного своего ребенка. Крестьяне шли следом по двое и пели погребальную песнь.
Я почтительно встала и присоединилась к тихому песнопению.
Моя подруга вдруг дернула меня за рукав, и я изумленно обернулась к ней. Она сказала сухо и резко:
– Ты что, не слышишь, как они фальшивят?
– Да нет, по-моему, очень стройно поют, – возразила я, озадаченная и огорченная: не хватало, чтобы заметили наши неуместны перекоры!
И снова запела вместе с ними, но Кармилла оборвала меня еще резче.
– Не терзай мне слух! – сердито сказала она и заткнула уши пальчиками. – Да почем ты знаешь, что мы с тобой одной веры? Мне ваши обряды противны, и похороны я ненавижу. Какая дурацкая суета! Зачем она? Ты тоже умрешь, и все умрут, и чем скорее, тем лучше. Пойдем домой.
– Отец со священником на кладбище. Я думала, ты знаешь, что ее сегодня хоронят.
– Ее? Кого это – ее? Какое мне дело до крестьян! Не знаю, кто она такая.
– Бедненькая, ей тому с полмесяца привиделся призрак; она захворала и вчера умерла.
– Не говори мне о призраках, я спать не буду.
– Минуй нас мор и погибель, но похоже, что не минуют, – продолжала я. – Молодая жена свинопаса умерла неделю назад: ей померещилось, будто кто-то во сне впился ей в горло, и она чуть не задохнулась. Папа говорит, что в гнилой горячке чудятся всякие ужасы. Накануне она была совсем здорова – и вот, исчахла за неделю.
– Ну, ее-то, надеюсь, уже похоронили, напелись над нею и не будут изводить нас заунывным воем и мужицким наречием. Ох, как я переволновалась. Сядь со мною рядом, поближе, возьми мою руку, сожми ее – крепче – еще крепче.
Мы пошли к замку, и она едва добрела до следующей скамейки, опустилась на нее – и я в страхе оцепенела. Лицо ее стало иссиня-черным; она стиснула зубы и кулаки, насупилась, сжала губы, уставилась в землю и затряслась, как в лихорадке. Изо всех сил старалась она, задыхаясь, подавить этот приступ; наконец у нее вырвался сдавленный мучительный вопль, и она понемногу успокоилась.
– Ну вот! – проговорила она. – Погребальные песнопения до добра не доводят! Держи, держи мою руку. Прошло, почти прошло.
Потом и совсем прошло; и, наверно, чтоб сгладить тяжелое впечатление, она необыкновенно оживилась и разговорилась.
Впервые я вспомнила слова ее матери о ее хрупком здоровье, и впервые она почти рассердилась. Но через полчаса нездоровья и гнева как не бывало: точно растаяло летнее облачко. Лишь однажды случилось ей вновь прогневаться. Об этом стоит рассказать.
Мы сидели с нею у одного из высоких окон гостиной, когда во двор замка вошел через подъемный мост бродяга, мне хорошо знакомый. Он к нам обычно наведывался раза два в год.
У него было длинное угловатое лицо горбуна с острой черной бородкой и ухмылкой от уха до уха, обнажающей белые клыки. Желтое, черное, красное тряпье облекало его; на перевязях, ремнях и подпоясках болтались всевозможные побрякушки. За спиной у него висел волшебный фонарь и два короба: в одном, я знала, была саламандра, в другом – мандрагора. Отец очень смеялся над этими чудищами, искусно сшитыми из резаных чучел обезьян, попугаев, белок, рыб и ежей. Была при нем скрипка, колдовской ящик, две рапиры и маски у пояса, еще какие-то мешочки и сумки; в руке он держал черный посох с медными ободьями. За ним бежал по пятам приблудный пес; у моста он вдруг замер и жалобно завыл.
Между тем бродяга остановился посреди двора, приподнял свою невиданную шляпу и отвесил нам церемоннейший поклон, рассыпавшись в комплиментах на смехотворном французском и таком же немецком наречиях. Потом он извлек свою скрипку и запиликал на ней, весело припевая вовсе не в такт и отплясывая с такими дурацкими ужимками, что я не могла не рассмеяться, несмотря на заунывный песий вой.
Он, ободренный, подскочил к окну, ухмыляясь и паясничая, со шляпой в левой руке и скрипкой под мышкой, тараторя без умолку: обещал позабавить нас чудесами проворства и ловкости рук, предлагал на выбор диковинки, которых, по его словам, у него было видимо-невидимо.
– Да вот не угодно ли купить амулеты против упыря, который, слышал я, волком рыщет по здешним лесам, – сказал он, обронив шляпу на плиты. – Кругом люди мрут, а мой талисман обережет вас как нельзя лучше: приколите его к подушке и хоть смейтесь упырю в лицо.
Талисманы оказались полосками пергамента с кабалистической цифирью и диаграммами, и мы с Кармиллой тут же ими обзавелись.
Он глядел на нас снизу вверх, а мы улыбались ему; я-то во всяком случае. Его пронзительные черные глаза точно что-то вдруг разглядели, и он раскрыл кожаную сумочку со стальными инструментами.
– Изволите видеть, сударыня, – обратился он ко мне, – я ведь еще и зубы врачую. Да чтоб тебя, псина! – прикрикнул он. – Замолкнешь ты или нет? Ишь, развылся – барышням ничего не слышно! У вашей любезной, прекрасной подруги вырос такой длинный острый клык, сущее шило, игла, ха-ха-ха! Глаз у меня верный и зоркий, я снизу увидел и думаю – барышне-то во рту, небось, неудобно, а я вот он, вот у меня напилочек, бородочка, щипчики, я живенько сточу и скруглю этот зубик, с позволения барышни, и будет он не как у рыбки, а под стать молодой красавице. Э-гей! Неужто барышня обиделась? Я ведь со всем почтением, я – чтобы сделать как лучше!
А барышня и правда, отпрянув от окна, яростно сверкнула глазами.
– Бездельник, негодяй – как он смеет нас оскорблять? Где твой отец? Я этого так не оставлю! Да мой отец велел бы вздеть его на дыбу, исполосовать кнутом и заклеймить на память!
Она отошла шага на два и опустилась в кресло, но едва обидчик исчез из виду, как внезапный гнев ее улетучился, голос стал прежним, и дерзкий горбун с его ужимками был забыт.
Отец вернулся не в духе. Он рассказал нам, что объявилась третья жертва той же загадочной хвори. Сестра молодого крестьянина из нашего поместья, всего за милю от нас, тяжело занемогла – опять-таки после ночного удушья – и вряд ли поправится, ей хуже и хуже.
– Причины тут наверняка самые естественные, – сказал отец. – Но поверья – они как поветрие, вот бедняги и повторяют соседские россказни об ужасных призраках.
– Да это ведь и вправду ужасно, – возразила Кармилла.
– Как так? – удивился отец.
– Ужасно такое воображать; вообразишь – и сбудется.
– Мы в руках Божиих; без воли Его не падет и волос, и для тех, кто возлюбит Его, все кончится хорошо. Мы – Его творение, и Он не оставит нас своею милостью.
– Творение! Естественные причины! – насмешливо повторила юная девица слова моего доброго отца. – А как же иначе: ведь недуг, поразивший ваши края, входит в состав творенья и, стало быть, имеет естественные причины. И в небесах, и на земле, и под землей все повинуется законам естества – разве нет?
– Сегодня обещал приехать доктор, – сказал отец, помолчав. – Узнаем, что он думает об этом недуге и спросим его совета.
– Я от докторов никогда толку не видела, – сказала Кармилла.
– Ты, значит, была очень больна? – спросила я.
– Была – и ты еще так не болела, – отозвалась она.
– Давно?
– Да, очень давно. Меня поразил этот самый недуг – я помню боль и слабость; но может статься, бывают хвори и пострашнее.
– Это еще совсем в детстве?
– Да, да; не будем говорить об этом. Ты же не хочешь огорчать подругу? – она ласково взглянула мне в глаза, нежно обняла за талию и увела из комнаты. Отец сидел у окна и разбирал какие-то бумаги.
– Зачем твой папа нас пугает? – спросила она со вздохом и легкой дрожью.
– Нет, дорогая Кармилла, он и не думает нас пугать.
– И ты не боишься, милая?
– Конечно, боялась бы, если б думала, что мне грозит участь этих бедняжек.
– Ты боишься смерти?
– Кто же ее не боится?
– Но ведь можно умереть, как влюбленные, – умереть вместе и слиться навеки. В этом мире девушки все равно что гусеницы: потом они станут бабочками или мотыльками, но сперва надо превратиться в куколку или там в личинку – у всех по-разному, но судьба общая. Так пишет мсье Бюффон в той большой книге, что стоит на полке в соседней зале.
К вечеру приехал доктор, и они уединились с папой. Он был опытный врач, лет шестидесяти с лишним, всегда напудренный и выбритый глаже некуда. Когда они вышли из комнаты, я услышала, что папа смеется:
– Ну-ну, – говорил он, – удивили же вы меня, доктор. А как насчет гиппогрифов и драконов?
С улыбкой покачав головой, доктор ответил:
– Не берусь судить; зато жизнь и смерть – непроницаемые загадки, и мы не знаем, что за ними кроется.
Они прошли мимо, и больше я не слышала ни слова. Тогда я не поняла, что имеет в виду доктор; теперь, кажется, догадываюсь.
Глава V
Удивительное сходство
В тот же вечер из Граца приехала повозка, груженная двумя большими ящиками; строгий и смуглолицый сын живописца-реставратора привез наши картины. До Граца было тридцать миль, он у нас считался хоть и маленькой, но столицей, и если уж оттуда кто приезжал, то все домочадцы толпой собирались вокруг него – послушать новости.
Словом, в нашем захолустье это был настоящий праздник. Ящики внесли в нижнюю залу, и слуги повели дорогого гостя ужинать. Потом мы собрались в зале; он вооружился молотком, стамеской и отверткой и принялся распаковывать ящики.
Кармилла безучастно глядела, как обновленные картины, большей частью портреты, одна за другой озарялись свечами. Моя мать была из древнего венгерского рода, и почти все эти картины, которые мы хотели развесить, как прежде, достались нам от нее.
Отец читал по списку, а художник извлекал нумерованные картины из ящика. Не знаю, хороши ли они были, но старинные без сомнения, а некоторые приковывали взор тем более, что я впервые могла их разглядеть – раньше они были совсем закопчены и запылены.
– Что-то я не вижу одной картины, – сказал отец. – В ее верхнем углу, помнится, была надпись; насколько я разобрал, «Марция Карнштейн» и дата – 1698-й. Любопытно, как она теперь выглядит.
Художник достал ее и горделиво предъявил. Я ахнула: женщина изумительной прелести, казалось, вот-вот оживет. Это был портрет Кармиллы!
– Кармилла, дорогая, ну и чудеса! Ты же совсем, как живая – улыбаешься, смотришь, сейчас заговоришь. Какая красота, папа! Смотри, даже родинка на горле.
Отец рассмеялся и сказал:
– Да, удивительное сходство, – но вроде бы не очень и дивился: почти тут же отвел глаза и продолжал беседу с реставратором, который, видно, был и живописцем, и знатоком живописи. Они обсуждали портреты и другие картины, вновь засиявшие красками; а я никак не могла прийти в себя от изумления.
– Папа, можно я повешу этот портрет у себя в спальне? – спросила я.
– Конечно, милая, – с улыбкой сказал он. – Я очень рад, что тебе видится такое дивное сходство. Значит, портрет еще прекраснее, чем я думал.
Кармилла не обратила внимания на эту любезность, будто не расслышала ее. Она откинулась в кресле, и ее чудные глаза, затененные длинными ресницами, были устремлены на меня; она блаженно улыбалась.
– Кстати же, – сказала я, – теперь можно как следует разглядеть надпись золотыми буквами в верхнем углу. Имя вовсе не Марция, а Миркалла, графиня Карнштейн; над титулом маленькая корона, а внизу – Anno Domini 1698. Я ведь и сама из рода Карнштейнов, – это я Кармилле, – ну, с материнской стороны.
– А-а! – протянула она. – И я тоже им отдаленная, очень отдаленная родня. А сейчас Карнштейнов в живых не осталось?
– Род их заглох. Мужчины, кажется, все погибли во время гражданских войн, уже давно, однако развалины замка сохранились, они мили за три от нас.
– Как интересно! – вяло промолвила она. – Ты посмотри, какая луна! – она глядела в приоткрытую дверь залы. – Может, немного погуляем, полюбуемся на дорогу и на реку?
– В такую же лунную ночь ты приехала, – заметила я. Она с улыбкой вздохнула, поднялась, и мы, обняв друг друга за талию, вышли во дворик, медленно, в молчании, миновали подъемный мост – и перед нами открылся осиянный луной пейзаж.
– А ты вспоминаешь, как я приехала? – полушепотом спросила она. – И радуешься?
– Не нарадуюсь, дорогая Кармилла, – отвечала я.
– И ты попросила повесить у себя в спальне портрет, будто бы на меня похожий, – проговорила она со вздохом, теснее обняв меня, и уронила прелестную головку мне на плечо.
– Какая ты романтичная, Кармилла, – сказал я. – Могу себе представить, что за повесть ты расскажешь мне когда-нибудь.
Она молча поцеловала меня.
– Ой, Кармилла, наверно, ты была влюблена, да и теперь, должно быть, кого-то любишь всем сердцем.
– Никого я никогда не любила и не полюблю, – прошептала она, – кроме тебя.
Как прекрасна была она в лунном свете! Как робко и жадно она зарылась лицом в мои волосы у затылка; бурные вздохи казались чуть не рыданиями; она трепетно сжимала мою руку. Ее нежная щека пылала.
– Милая, милая, – простонала она. – Я жива тобою; и ты умрешь ради меня, ради моей любви.
Я отпрянула – и встретила ее потухший, невидящий взор; бескровное лицо точно увяло.
– Холодом повеяло, да? – сонно спросила она. – Меня бьет дрожь; я не задремала? Пойдем домой, пойдем скорее.
– Ты уж не больна ли, Кармилла? Тебе, видно, плохо стало. Глоток вина не повредил бы.
– Да, верно. Мне уже лучше. Через несколько минут я совсем-совсем приду в себя. Ты права – дай мне глоток вина, – отвечала мне Кармилла, когда мы подходили к крыльцу. – Только погоди, давай оглянемся и постоим немного: может, это наше с тобой последнее полнолуние.
– Кармилла, дорогая, ты как себя чувствуешь? Тебе взаправду лучше? – спросила я, насмерть перепугавшись: уж не подхватила ли она здешнюю неведомую хворь?
– Знаешь, как папа огорчится, – прибавила я, – если подумает, что ты пусть даже слегка прихворнула, а от нас скрываешь? Тут неподалеку живет очень хороший доктор – вот который сегодня приезжал к папе.
– Да, да, верно, он хороший доктор. Я знаю, какие вы добрые: но, миленькая моя, ведь я вовсе не заболела, просто слабость напала. Это со мной бывает; сил у меня немного, я быстро утомляюсь. Трехлетний ребенок и тот пройдет больше меня. Но утомляюсь я ненадолго – видишь, я снова такая, как обычно.
В самом деле, она оживилась, и мы болтали без умолку; наваждение – как я называла про себя ее страстные речи и взоры, смущавшие и даже пугавшие меня – исчезло.
А наутро… наутро мне было не до наваждений, да и Кармилла точно встрепенулась.