Текст книги "Диск"
Автор книги: Джордже Менюк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
С прытью косули Адриан помчался назад, к сторожке.
Но поляка там не было. Чувствуя, как страх подступает к горлу, Адриан попятился к выходу. Что, если Ясек уже решил свою судьбу? Хотелось крикнуть, громко позвать товарища, но он боялся разбудить тишину, боялся спугнуть удачу. Крадучись, он обошел сторожку, прислушался. Безмолвие ночи нарушал только неясный звук, похожий на скрип водяного колеса, и Адриан машинально направился к лощине. И чем ближе он подходил, тем явственнее был слышен скрип, ему показалось, что он даже различает бульканье воды в лотках и тихий свист. Еще издали Адриан приметил смутный силуэт на бревенчатом настиле. «Неужто Ясек?»
Теперь Адриан бежал, догадка превратилась в уверенность: это был он, Ясек. При свете взошедшей над холмами круглой луны хорошо было видно, как налегает на брус хилая фигура поляка, колесо двигалось рывками, словно сопротивляясь, из груди Ясека вырывалось натруженное, свистящее дыхание.
Адриан вскочил на помост, горестно вскрикнул:
– Ясек, что ты делаешь? Что ты надумал, Ясек? – Он схватил его за худые плечи, резко встряхнул. – Да что с тобой?
– А солнце? – не оборачиваясь и ничему не удивляясь, возразил тот. – Разве не видишь, уже взошло солнце.
– Солнце?
– Да-да, взошло солнце. Надо работать, надо… – Ясек ткнул рукой в сторону луны. – Уж взошло солнце. Где лошадь?
– Я отпустил ее.
– А! Хорошо сделал. Бедная кляча…
– Ясек! Бросай работу, слышишь? Пойдем отсюда.
– Хочешь, чтобы нас убили немцы?
– Их нет, их нигде нет. – Адриан опять схватил его за руки. – Немцы спят, а может, они убрались к чертям, Ясек! И сейчас ночь, ты разве не видишь, что сейчас ночь? Послушай, как тихо кругом.
– Тихо… Ага, значит, немцы затаились в кустах. – Ясек распрямился, огляделся вокруг. – Спрятались и ждут… Их тут целая свора, они только и ждут случая, чтобы разорвать нас в клочья. – Он снова налег на брус. – Нет, нет, я не хочу…
– Сейчас же оставь это проклятое колесо! Уйдем скорее, пока не поздно. – Адриан потянул его за руку. – Уйдем, Ясек!
– Если ты так хочешь, – вяло согласился тот, – пусть…
– Не бойся, Ясек.
– Если хочешь, я уйду. – Он безвольно повиновался, спотыкаясь, пошел рядом.
– Мне душно, – тихо, печально говорил он, – солнце такое холодное, бледное, а мне душно… Диск, заброшенный в небо… Странное солнце, оно гнетет, давит…
Обогнув стороной парк, они вышли на дорогу, и весь этот путь Ясек был занят какими-то загадочными расчетами. Он то оглядывался назад, словно преследуемый видениями, то озирал уснувшее поле, и его губы беззвучно шевелились.
– Хлеба, – попросил он вдруг жалобным голосом, – может, у тебя остался кусочек хлеба? Дай мне.
Адриан пошарил в котомке, вынул зачерствевшую корку. Ясек проворно спрятал ее в карман. Сказал:
– Тс-с! Смотри, сколько открытых ртов в поле, все они ждут, чтобы им бросили хлеба. А я съем его позже.
В поле звенели сверчки, в ветвях одиноких деревьев сонно попискивали птицы. Дорога, ярко освещенная полной луной, прихотливо петляя, бежала между виноградниками, пряталась в тихих садах, укрытых недоброй ночью.
– Ты, верно, думаешь, что я свихнулся? – неожиданно спросил Ясек и вздохнул. – Ошибаешься. Сумасшедший не способен отличить пшеницу от спорыньи, он путает добро со злом… И память… он теряет память. А я все помню, я ничего не забыл. Лучше скажи, куда мы идем? В Женуклу?
– Нет. Попытаемся пробраться в Рамидаву. Там у меня много знакомых. Сперва надо найти приют, а дальше будет видно.
«Только бы нам добраться живыми, – про себя думал Адриан, – не все же эвакуировались, кто-то да остался».
Сейчас его тревожил Ясек. Он не мог оставить его без своей поддержки. Перенесенные страдания сблизили их. Ясек был дорог ему, как брат.
Утро застало их в пути. Вблизи проселка, на бахче, виднелся скособоченный шалаш, он напоминал черный монашеский клобук, нацепленный на жерди. Адриан долго и опасливо вглядывался в сторону шалаша, он видел, как устал Ясек, к тому же оба они были голодны, а бахча желтела дынями, неудержимо влекли темные арбузы с сочной красной мякотью внутри.
– По-моему, шалаш пуст, – пробормотал Адриан.
Солнце, недавно взошедшее, освещало половину поля, арбузы подставляли ему запотевшие бока и, как младенцы из материнской груди, сосали из плетей влагу. На узорчатых листьях сверкала роса.
Решившись, Адриан пошел по бахче, подошвы его ботинок мягко тонули в рыхлой земле. Ясек двинулся следом, и оба они бережно переступали через плети, боясь примять хоть один лист, хоть один спирально закрученный лихой ус. Увидев белую, почти сферической формы, с желто-зелеными полосками дыню, Адриан нагнулся, осторожно отделил ее от шершавого стебелька и взял в ладони. Сладостный, пряный аромат кружил голову, наполнял рот слюной. Дыня была с трещинкой, он слегка нажал, и плод разломился на две желтые половинки. Одну он протянул Ясеку, и тот жадно впился в прохладную мякоть, ел, качаясь от усталости, полузакрыв глаза. Казалось, он спит стоя. Даже сладкий дар земли не мог прогнать с его лица безмерной усталости.
Адриан опять подумал с тоской о том, смогут ли они добраться до Рамидавы.
Из шалаша никто не показывался, не слышалось собачьего лая, странная, оцепенелая тишина лежала далеко вокруг. Солнце взбиралось все выше, захватывая бахчу в свой жаркий плен. Но утренняя свежесть еще держалась, пробуждая к жизни все живое, и земля наполнялась звоном и стрекотом.
Адриан приблизился к шалашу, кашлянул на тот случай, если сторож уснул. Тихо. Только пролетела сорока, косясь острыми глазами, залопотала на своем птичьем языке, сообщая какие-то вести.
Ясек шел следом. Адриан слышал за спиной его шаги и дыхание. Перед шалашом, в земле, была устроена печурка, рядом валялось мятое задымленное ведро. Тут же были набросаны консервные банки с яркими иностранными этикетками. Адриан оглянулся на Ясека, но тот стоял безучастно. Тогда он решился и заглянул в шалаш. На земле лежала старая рогожа, в глубине виднелось ложе из прелой соломы.
– Никого, – сказал Адриан и шагнул внутрь.
И в ту же секунду взрыв потряс воздух, раскидал жерди и солому по бахче… «Мина», – успел подумать Адриан…
Солнце по-прежнему сверкало в небесной дали, но оно было иным, это солнце. Адриан, подобно Ясеку, увидел его в черном без границ пространстве холодным мертвенным диском. Какое-то мгновение Адриану мерещилось, что он попал в глубокий колодец и смотрит оттуда в небо, усеянное звездами, мириадами светящихся хвостатых комет… и этот диск… Он даже сказал себе: «Адриан, постарайся запомнить все это. Постарайся ничего не забыть…»
Ах, сколько раз он с небрежением относился к тому, что видел! Собираясь запомнить, чтобы написать увиденное, подаренное жизнью и природой, он потом забывал, и память сохранила только жалкие клочья воспоминаний. А это забыть нельзя.
Солнце… Затмившееся солнце, с протуберанцами вокруг темного диска, оно не может быть названо светилом, оно ведь не пробуждает жизнь, потому что само мертво.
Безжизненный каменный диск, невозмутимый и холодный, он висел в пустоте, он – отражение луны.
Бьюсь об заклад: бесконечность, какой ты ее видишь сейчас, темно-фиолетового цвета, она не может быть понята тобой, ибо она необъяснима, чужда, она далека от жизни на земле, она уже не твоя. И все это в невообразимом движении… Если ты сумеешь написать, значит, поймал на кончик своей кисти летящую молнию.
До последнего вздоха человек способен думать о том, что сделает завтра или послезавтра. Потрясение – первый творческий акт, а смерть остается наибольшим потрясением из всех, что ему дает природа, потому что это – уход.
Адриан грустно улыбнулся, вспомнив о том времени, когда, еще подростком, с первым пушком на верхней губе, он искал эти потрясения в чтении книг, в изучении философских трудов, в историях, рассказанных другими людьми. Он спешил, боясь, что на его долю ничего не останется. Чего же он ждал, что искал? Страданий? Да. Хотя он догадывался, что, приди они слишком рано, – человек сгорит в их огне как свеча. Останется огарок. Знал и все же искал. Теперь нашел. Нашел…
Адриан продолжал улыбаться грустной улыбкой, потому что истина, открывшаяся ему, пришла и рано, и слишком поздно.
Солнце поднималось все выше, и никто теперь не смог бы сказать, сколько прошло времени: миг, час, вечность? Когда вынешь из часов винтик, пружина распрямляется, стрелки бешено прокручиваются по циферблату, и тогда пролетают минуты, дни, месяцы, годы – они подобны снежному обвалу. Таков закон на всей земле, ибо она тоже подвластна бегу времени. Войны, засухи, стихийные бедствия причиняют страдания земле, земля страдает, боже, боже… ее часы ускоряют ход, земля проходит через все возрасты, стареет преждевременно и… умирает.
Адриан вздрогнул: что-то в нем оборвалось, его часы остановились.
7. Летиция
Кто любит – тот повсюду будет разыскивать следы любви: мелькнувшую в зеркале тень, забытый стебелек травы, бусы, что блестели на шее любимой, прочитанную книгу, кем-то оброненное слово, звук шагов по асфальту, – каждый промелькнувший день будет дарить его своей находкой. Когда идешь к дорогому тебе человеку, а он между тем ушел, но оставил в пепельнице окурок со следами помады, оставил газету, которую ты спешишь перелистать, присев на диван, еще хранящий запах духов, ты сожалеешь, что опоздал на какие-то несколько минут, лишившие тебя счастья. Следы любви во всем – видимом и невидимом – снисходят на тебя как благодать, напоминают о себе далеким курлыканьем журавля. В воздухе витает тень любимой, тень, не видимая никому, кроме тебя, она тут – между шкафом и этажеркой, у телефонного аппарата, в самом воздухе. В саду ты наклоняешь ветку вишни, которую за несколько мгновений до твоего прихода очищала от ягод резвая козочка, и ты без труда представляешь ее лицо, поднятое вверх, к листьям и солнцу.
Ты садишься на тот же диван, перелистываешь т у же газету и оставляешь в той же пепельнице сигарету, надеясь на чудо, непостижимое, но для тебя почти реальное, способное уплотнить рассеянные вокруг тени в телесный облик, ты почти слышишь шаги на песке у дома, и у тебя кружится голова от теплого рукопожатия. Однако козочка переходит в эту минуту улицу и отражается в витрине книжного магазина или сидит в парикмахерской, стоически вынося пытки электросушилки, примеряет очередное платье в универмаге или оживленно болтает с подругой о пустяках. Тебе остается одно: терпеливо ждать.
Но если дорогой твоему сердцу человек ушел не пять минут назад и не просто в суматоху Рамидавы, а ушел двадцать лет тому назад, в тот далекий, знакомый и незнакомый мир, откуда нет возврата, в небытие, – по-прежнему ли ты ищешь следы, что когда-то были и никогда уже не будут вновь?
Разве не вздрагиваешь порою в автобусе, метро или в самолете, когда меньше всего ждешь этого, где-нибудь вдалеке от Рамидавы, при виде чужого лица, чужой фигуры, которая вдруг обнаруживает сходство с тем человеком, за которым ты по-прежнему гоняешься по всем меридианам? Взволнованный, ты хочешь опустить свою руку на плечо, назвать по имени, потому что снова готов верить в чудо перевоплощения навсегда исчезнувших и живущих ныне. Странные формы метемпсихоза.
Омела воспоминаний ищет себе могучее дерево, взбирается по его стволу как можно выше, отнимая насильно его соки и похищая свет. Омела не могла бы существовать без этого дерева, ибо она питается его соками, притесняя его свободу, отнимая независимость. Гостеприимный хозяин сперва уступает одну-две ветки, которые засыхают, а вскоре и все дерево превращается в мертвый, почерневший ствол без листьев, которые давно уже развеял ветер. Так карабкается и омела воспоминаний, так создала ее сама природа, и ничьей вины тут нет.
И вот ты, Михай Врынчан, поднимаешь взгляд от страниц разных слишком ученых книг, поднимаешь и слушаешь, как зовет тебя знакомый голос Томы Викола. Это телефон говорит его голосом. И все твои серьезные занятия лингвистикой в институте языка и литературы, твоя кандидатская диссертация об «Эволюции метафоры», которой ты решил посвятить свою жизнь, теряют смысл, а ты предаешься укорам совести, что вот опять не сдержал слова, данного Виколу. Твое обещание оказалось повисшим в воздухе. Ты слушаешь голос Томы Викола, в горле у тебя пощипывает, ты растроган тем, что старые приятели все еще помнят о тебе. Его призыв звучит как труба, и уже трудно ему противиться…
Иди, Михай, сказал я себе. Не тревожься, иди, Михай. Почему опять колеблешься? У филологии столько трудолюбивых исследователей, что один потерянный день – не такая уж беда для будущих научных изысканий. Они появятся в положенное время, Михай. Не прикидывайся кротом, роющим чрево земли, лучше надень на голову шляпу и отправляйся. Прогулка летним днем не повредит тебе. Ты же пойдешь к людям, которые еще помнят о тебе!
Тебя приглашают, с тобой хотят выпить стакан вина в старом отцовском доме, чудом уцелевшем у Фэгэдэу. Все тот же дом с навесом на четырех столбах, с завалинкой вокруг. Все тот же, куда вы с Совежой так часто ходили еще до войны, он – с намерением набросать очередной карандашный портрет, а ты – с грехами молодости, плененный очарованием глаз Летиции. Увидев Летицию, ты вспоминал псалом: не искушай меня… Все тот же дом на холме, где Совежа писал портреты Летиции, где умер от тифа зимой Глигори, а мать его, тетушка Аксиния, потеряла зрение от безутешных слез.
Ладно, сказал я себе, пойду. А чтобы солнце не напекло мне макушку, решил пойти с визитом после полудня. Пусть в этот день метафора развивается без моих усилий и без моего вмешательства! И тут, просвистев, настигла меня тоска и выдавила одинокую слезу.
На кривой, захиревшей улице я едва нашел нужный мне номер дома. Бродить бы мне долго и без толку, кабы не объяснил по телефону Тома Викол все приметы. Со стороны города и аэропорта земля весело взяла на спину новые здания в пять и шесть этажей. Я открыл калитку, из будки предостерегающе залаяла охрипшим голосом шавка.
Жена Томы Викола, Зиновия, на мое приветствие ответила довольно холодно. То ли она была занята по хозяйству хлопотами, то ли ей по горло надоели гости мужа, которые, как я узнал позже, прилипали со своими тенями к калитке каждое воскресенье. На завалинке сидела молодая светло-русая женщина с книгой в руках, рядом курил папиросу худощавый парень с заячьей губой. Зиновия торопливо прошла мимо них. Крупная и полная, она ходила вразвалку, полы ее халата нелепо болтались, так она и скрылась в доме, не сказав мне ни единого приветливого слова.
Испытывая неловкость, я стоял посередине двора, неподалеку от стола, на котором еще были остатки снеди. Вероятно, гулянье только что кончилось, и Тома Викол теперь вел беседу во сне, в другом мире и с другими приятелями. Мне оставалось только созерцать двор или, задрав голову, смотреть в голубую высь, где невидимые реактивные самолеты чертили свои автографы. Но все это продолжалось недолго. На пороге выросла монументальная фигура – пузатая, раскоряченная, с затиснутой между плеч головой. Тома бурно направился ко мне, качаясь, словно сама земля качалась, а уж закричал от радости, словно Красный царь, увидевший в своем дворе Белого Арапа![5]5
Красный царь и Белый Арап – герои сказки И. Крянгэ.
[Закрыть] Из широченных рукавов появились волосатые лапы, схватили меня в охапку; от звонкого поцелуя запотели мои очки, я тихо охнул, когда почувствовал себя оторванным от земли, словно был невесомым пером.
То, что произошло позже, я предвидеть не мог, ибо непредвиденное вторгается в жизнь наряду с явлениями объяснимыми, мотивированными, будь то приятный сюрприз или ужасное крушение. Сейсмографы определяют землетрясение с удивительной точностью – до сотых балла (после того как оно утихомирится), но разве ты ждешь его, когда ложишься спать? И вот снится тебе бес, отплясывающий твист, и коли проснешься, тут уж поймешь что к чему…
Стол был накрыт снова, уставлен едой и украшен двумя графинами, которые – непостижимо! – все время были наполнены вином. Тут явились и соседи. Речь каждого разгоралась и сверкала шутками. Я сожалел, что не пришла Летиция. Ей нездоровилось. Матушка Касандра, ее мать, сидела за столом напротив меня. Бойкая старушка с сухощавым лицом. Умением держаться среди людей – достойно и гордо – она напоминала мою бабушку. Когда-то Совежа набросал карандашом портрет Касандры – тонкий и экспрессивный, который с удивительной достоверностью поведал людям о доброте и благородстве этой женщины. Сохранился ли портрет? К сожалению, утерян. В войну пропало куда более ценное… Всего и не упомнишь. Ну, что пропало, то пропало, и вспоминать ни к чему. Да так ли?
Тогда, в последнюю военную весну, была такая же пирушка, и тоже здесь, в этом дворе. Было все семейство Томы Викола, пришли Глигори и тетушка Аксиния, были Летиция и матушка Касандра. Не было только моей бабушки. Она жила в Броштенах. Вино лилось ведрами, слова журчали реками, а я все думал о бабушке, как думал о ней всегда, еще там, в Москве. Затем куда-то исчезла Летиция. Оказалось, пошла в Броштены, за бабушкой. Семь-восемь километров – расстояние не маленькое, но бабушка прошла его за час! С трудом переводя дыхание, она почти вбежала во двор, чтобы скорее прижать к своей груди внука, уцелевшего в пекле войны. Впервые я увидел ее тут, в этом доме. У бабушки прерывалось дыхание и мелко дрожали плечи. А рядом счастливо улыбалась Летиция. И была тогда теплая звездная ночь. Я смотрел через открытые окна на мое небо, такое синее и странное, и мне хотелось плакать от радости. Ведь я нашел свои родные нити, нашел среди руин и человеческих драм! И меня баюкала нежность родного голоса.
Однако в послеобеденное время этого воскресенья, пришедший по зову Томы Викола, я чувствовал себя совсем иным, чем был тогда, два десятилетия назад. Казалось, что я сижу на вокзале аэропорта и жду самолета, который опаздывает, потому что где-то там сгустились туманы.
Вместо Летиции я увидел Тэнасе, ее мужа. Тэнасе, сидевший рядом с тетушкой Касандрой, своей тещей, все время искал причину для ссоры. Летиция родила ему шестерых детей, а Тэнасе все еще подозревал ее в неверности. Возвращаясь домой с работы, он поколачивал ее. Страсть его была безгранична. Сидя теперь рядом с тещей, он что-то бормотал, и та печально качала головой. Шум и смех за столом заглушали интимную ссору между Тэнасе и Касандрой, но все же до моего уха дошло словечко «чокнутый». Тэнасе сидел угрюмый, ничего не ел. Было ясно, что он в дурном расположении духа. Он все поглаживал свой орлиный нос, но вдруг схватил полный графин вина да и стукнул им по столу! Графин разлетелся вдребезги, красное вино разлилось, добрая его часть превратила мою рубашку в мокрую тряпку. Тэнасе хоть таким способом поставил точку над «i».
Гости вскочили со своих мест. Последовала сцена, которую с превеликим удовольствием кинематографисты переносят на пленку. Я не мог бы сказать, что это была обычная потасовка. Слово «драка» в такой же мере не исчерпывает глубокого философского смысла этого многовекового обычая. Современные термины, как «аперкот» и «свинг», кажутся мне спортивными пустяками в сравнении с традициями молдавской трынты.
И вот я уже вижу, как Тэнасе описывает пируэт в воздухе. Несколько мгновений он парил, подобно вертолету, вместо пропеллера ему служила чья-то шляпа, удачно запущенная в помощь Тэнасе. Приземлился он в палисаднике, среди цветов. Ватага мужчин наперегонки кинулась к нему, чтобы помочь Тэнасе свершить полет в обратную сторону.
Жаль, что отсутствовали красные кушаки! После ожесточенного сражения с Ханей-Маней, если вы помните, Тома Алимош собрал свои внутренности, затянувшись потуже кушаком, и снова ринулся в битву. Так было в старину.
Теперь мы носим пояса, и хоть ты и перестегнешь его на другую дырку, но пояс тонковат и впечатления не производит. Да, что ни говорите, а с красными кушаками было бы совсем другое дело. Да если еще в придачу черная кушма!..
Линяют обычаи. Теряют свой аромат. В кодрах, у Котлэбуги, черные кушмы служили надежной маскировкой. Говорят, турки от них заболели куриной слепотой. Уж как они ни пытались выкрутиться из создавшегося грозного положения, но куда там! Хлебнули горя. А тут еще наступил тот памятный мороз. Целое войско погрузилось в сугробы снега, но молдаване сумели-таки окружить противника. Тогда туркам оставалось забить коней, а самим залезть в теплые туши, чтоб спастись. Ох, ох, ох, бедная страна Молдавия, через какие испытания пришлось тебе пройти! Ржавеют в своей земле палицы, булавы, пищали, копья, огнестрелы и даже пушки. Ведь и в летописи записано: «…и отпустили все разом огонь и пушки в них. И так падали турки, будто падали спелые груши с дерева, когда его трясут люди». В послеобеденное время этого воскресенья силы тратились всуе, больше ради гулянья.
Однако бойцы были поделены на два лагеря, как и полагается по обычаю. Сосед Томы Викола, что живет выше его дома, и сосед, что ниже, оба перекинулись на сторону Тэнасе Стойка (как видите, тут тоже ничего нового: соседи испокон веков не терпят тебя, будь ты хоть со звездой во лбу), а Тома Викол, сыновья и зять Траян составили другой лагерь. Только я и худощавый парень с заячьей губой, уединившись возле сарайчика, который использовался под летнюю кухню, следили за развитием битвы, озаряемой последними отблесками солнца.
Тут, прямо из бочки, можно было прополоскать рот кружкой простого вина.
От топота и толкотни вздрагивала земля. Бой разгорался. Вдруг Тома Викол отделился от кучи тел (Тэнасе уже в седьмой раз летел через забор), встряхивая каменными плечами, приблизился к нам.
– Ну, видали, как я его махнул? – задыхаясь, спросил Тома и залпом выпил кувшин вина. – Тэнасе не знает, кто ему наподдал такого пинка!
И Тома, набравшись сил и затянув ремень потуже, вновь ринулся в бучу.
Женщины в это время спокойно занимались своими делами. Жена Траяна сидела на завалинке и кормила грудью младенца. Касандра, теща Тэнасе, убирала со стола тарелки и приборы. Молчаливая Зиновия пошла доить корову. Никто из женщин не выказал и признаков беспокойства, боже упаси! Нынче и женщины не те, скроены по другим меркам. Напрасно мы вытаскиваем на свет старинные былины, в которых преобладала гипербола. Судите сами: в одной из баллад Груя Новак грустит, что не может жениться, потому что этой женитьбе препятствует дикая девушка «из степи Тираса, около моря». А и в самом деле, тут призадумаешься, коли была та девушка «спиной – как гумно, и головой – как стог сена», и были у нее «губы – как окорока, глаза – как овчинки, руки – как бревна». Теперь подобную девушку и со свечой не найти. Наши молодицы тоненькие, как тростник, слабые существа, потому и оставляют мужчин резвиться, как им того хочется.
А в конце концов, как бы мы ни углублялись в прошлое, сколько бы ни ворошили традиции и обычаи, сколько бы ни предъявляли требований к тем или другим Легациям, а уж если говорить по совести, то родила Легация своему Тэнасе шестерых богатырей – глазастых и носатых, вылитых Тэнасе. И что из того, что Тэнасе не верит ей, бранит, случается, и поколотит, так все это происходит от его «чокнутости», от его же испорченности. Ну, а если что и бывало в те времена, когда Летиция была еще молодой и привлекательной, то Тэнасе, если он помнит и уважает наши традиции, следует придерживаться «Молдавской Правилы» от 1646 года, где ясно и недвусмысленно записано, что муж имеет право убить свою жену, ежели поймает ее с любовником, и «предпочитает не мириться с ней, а то если помирится с нею, то уже нет времени ее убивати». Тэнасе после стольких лет супружества, да еще с таким многочисленным потомством, должен бы проглотить галушку и помалкивать.
Примерно в таком духе высказывались женщины возле сарайчика, пока драка подметала во дворе пыль. Что я мог возразить?
Собирая в долинах тени, вечер подкрадывался и сюда, на холмы. Жар борьбы погас, толкотня прекратилась.
С чувством выполненного долга убрались по домам к своим женам и детям соседи Томы Викола. Тэнасе охлаждал голову под краном, в то время как Тома и Траян мыли ему лицо, очищали волосы от запекшейся крови. Хитрость Томы Викола в отношении своего шурина удалась полностью. Где уж тому было разобраться, кому принадлежали тумаки посильнее, а кому послабее, если их было неисчислимое множество, а когда в седьмой раз летишь через палисадник, то думаешь не о том, кто тебя сумел поднять на такую высоту, тут, пожалуй, тебя обуревают совсем другие чувства. Может, он думал о том, как бы не помять цветы? Бедные цветы! Расти бы им в поле, подальше от людей, которым так дороги старые обычаи.
Не найдя следов моих близких, я тоже решил уйти домой. Последняя надежда, что найду хоть один эскиз Сорежи, рухнула. У Летиции была семья и судьба, далекая от моей. Бабушка давно лежит в могиле. Зачем же я тогда приходил?
Я попрощался с Томой Виколом и с его домочадцами с такой теплотой, словно собирался быть частым гостем. Но я знал, что больше меня сюда и калачом не заманишь. Я спускался с холма в другой мир, в другой возраст.
Траян вызвался проводить меня до троллейбуса. Он прихватил с собой и сверток с младенцем. Ох и человечище же был этот Траян, макушкой доставал до неба. Когда протянул мне руку, моя затерялась в его ладони, как в корыте. Он рассмеялся:
– Твое счастье, что помалкивал, не то всыпали бы тебе так, что долго бы вспоминал да почесывался!
В его глазах прыгали огоньки. А цвет этих глаз был ясный, небесный, даже пролескам трудно было тягаться с ними!
Я, как послушный теленок, промолчал и на сей раз. Бог весть отчего, но мне стало жаль пассажиров троллейбуса, на головы которых мог бы обрушиться жестокий дождь из оконных стекол. Я просто тихо подобрал на согнутой руке Траяна соску, вставил ее в рот хныкающего ребенка и сел в троллейбус.
Вытащив свою записную книжку, я бегло просмотрел несколько страничек, затем внес новую запись. Это были высказывания матушки Касандры.
Мама, когда была мною на сносях,
Отчего не потеряла меня где-нибудь,
Чтоб не пела, горюя обо мне…
Ради плохих идут и хорошие, ради хороших идут и плохие.
Как бы ты ни спешил, коня убивать – нельзя.
Дремучий лес, ваше величество,
Оставь меня под сенью твоей,
Ведь ничего не сломаю,
Одну только веточку…
Разматывается клубок, разматывается; конец нити, увлекаемый шаловливой рукой, я могу разыскать только в своих догадках, а клубок все разматывается, становится все меньше… А ведь когда-то он был большим, как арбуз. Возможно, меня обманули, когда дали этот клубок? Дали, чтобы я не заблудился в лабиринтах, если вздумаю пойти в обратный путь. Меня уверяли, что, держась за нить воспоминаний, смогу вернуться во второй и в десятый раз в зеркала и в эхо. Но нить становится все более раскаленной, словно пронизанной током, она искрит в моих руках. И как бы я ни цеплялся за нее, качели годов не останавливаются.