Текст книги "Портреты его детей"
Автор книги: Джордж Р.Р. Мартин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Джордж Мартин
Портреты его детей
Бандероль эту Ричард Кантлинг обнаружил как-то вечером на исходе октября, когда вышел на свою обычную прогулку. Бандероль была прислонена к стене у входной двери. Он рассердился – ведь он уже не раз бросил почтальона обязательно звонить, когда почтовые отправления не пролезали в щель ящика, но тот упрямо оставлял бандероли и посылки на крыльце, откуда их спокойно мог унести любой прохожий. Хотя справедливости ради следует упомянуть, что дом Кантлинга стоял особняком, примостившись над речным обрывом в самом конце тупичка, да и от посторонних глаз его надежно заслоняли деревья. Тем не менее ветер, дождь или снег могли нанести оставленным пакетам непоправимый ущерб.
Однако досада тут же рассеялась. Форма бандероли, аккуратно завернутой в плотную бумагу и аккуратно запечатанной сургучом, говорила сама за себя. Явно картина, а начертать зеленым фломастером его адрес такими жирными печатными буквами могла только Мишель. Итак, еще один автопортрет. Наверное, ее мучает раскаяние.
Он даже себе не признался, до какой степени удивлен. Ему всегда было свойственно упрямство. Обиды он таил годами, даже десятилетиями, и свои ошибки признавал с величайшим трудом. И Мишель, его единственный ребенок, казалось, унаследовала его склад характера. И он не ждал от нее такого жеста. Такого… ну… милого.
Он прислонил трость к косяку и поспешил с бандеролью в дом, где ее можно было развернуть, не опасаясь никаких порывов сырого октябрьского ветра. Высотой она была около трех футов и оказалась неожиданно тяжелой. Он неловко поднял ее, ногой захлопнул за собой дверь и пошатываясь побрел через длинный холл в кабинет. Коричневые занавески были плотно задернуты, в кабинете царила темнота и затхло пахло пылью. Он поставил бандероль, нашаривая выключатель.
В кабинет он почти не заглядывал с того самого дня, когда Мишель в ярости выбежала вон. Ее автопортрет все еще висел над широкой серой каминной полкой. Камин давно требовалось вычистить, а рядом на стеллаже в беспорядке высились его романы, переплетенные в прекрасную темную кожу. Кантлинг взглянул на портрет, и в нем всколыхнулся прежний гнев, тут же сменившись тоскливым чувством. Как, как она могла? Портрет был по-настоящему хорош и нравился ему больше изломанных абстракций, которые Мишель писала для себя, или банальных книжных обложек, изготовляющихся на заказ ради денег. Ей было двадцать, когда она написала этот автопортрет в подарок ему ко дню рождения. Он им так дорожил! Ни одна фотография не запечатлела ее настолько похоже – и не просто черты лица, угловатые скулы, голубые глаза и спутанные пепельные волосы. Но внутреннюю ее сущность. Она выглядела такой юной, не тронутой жизнью, доверчивой! А улыбка была улыбкой Хелен в день их свадьбы. Он много раз говорил Мишель, как ему нравится эта улыбка.
Ну и, естественно, она начала с улыбки. Старинным кинжалом из его коллекции четырьмя свирепыми ударами выкромсала рот. Потом вырезала большие голубые глаза, словно стараясь ослепить изображение. Когда он вбежал следом за ней, она уже превращала портрет в лохмотья широкими ударами наотмашь. Кантлинг не мог забыть этой минуты. Чудовищно… И поступить так с собственным творением… Он был не в силах понять. Пытался представить, как уродует какую-нибудь из своих книг. Пытался проанализировать причины… И не сумел. Нечто немыслимое, невообразимое.
Погубленный портрет все еще висел на прежнем месте. Из упрямства он его не снял, но смотреть на него был не в силах. И потому перестал пользоваться кабинетом. Это его не стеснило. Старый дом был очень обширен, и комнат было куда больше, чем могло ему потребоваться в его одиночестве. Дом построили сто лет тому назад, когда Перрот был процветающим речным портом, и, по местному преданию, в нем жили поколения пароходных капитанов. Бесспорно, в его готической архитектуре и пряничной изукрашенности таилось что-то от пароходов тех дней, когда они бороздили реку во всей славе. А из окон третьего этажа с балкончика, опоясывавшего чердачную башенку, открывался чудесный вид на Миссисипи. После случившегося Кантлинг перенес свой письменный стол и пишущую машинку в одну из запертых спален и обосновался там, решив, что кабинет останется в своем нынешнем виде, пока Мишель не вернется просить прощения.
Однако он не ожидал, что это произойдет так скоро и примет такую форму. Всхлипывания в телефонной трубке – да, но не еще один портрет. Однако так было приятнее, с какой-то личной теплотой. И жест, заглаживающий вину. Первый шаг к примирению. Ричард Кантлинг прекрасно знал, что сделать такой шаг не способен, как бы ни терзало его одиночество. А он чувствовал себя очень одиноким – к чему себя обманывать? Он расстался с нью-йоркскими друзьями, когда переехал в этот речной городок в Айове, а здесь не завязал дружбы ни с кем. Ничего нового в этом не было. Душевной распахнутостью он не отличался. Тайная стеснительность стояла между ним и теми немногими друзьями, которых он сумел найти. И между ним и его семьей. Хелен часто упрекала его за то, что персонажи, им созданные, ему дороже живых людей – обвинение, которое лет с четырнадцати подхватила и Мишель. Хелен тоже исчезла из его жизни. Десять лет назад они развелись, а пять лет назад она умерла. Мишель, какие бы выходки она себе не позволяла, была единственным, что у него осталось. Ему ее очень не хватало. Не хватало даже стычек с ней.
Разрывая грубую оберточную бумагу, он думал о Мишель. Конечно, он ей позвонит и скажет, как хорош новый портрет, как он ему понравился. Скажет, что скучает без нее, пригласит приехать на День Благодарения. Да, именно так. Ни слова об их ссоре – начинать все заново он не хочет, а уступать по-хорошему ему несвойственно, как и Мишель. Фамильная черта – эта упрямая воинственная гордость, столь прирожденная, как угловатые скулы и квадратный подбородок. Кантлинговское наследие.
Старинная рама – деревянная, резная, очень тяжелая. Совершенно в его вкусе. К викторианскому интерьеру она подойдет много лучше, чем тонкая рамка того портрета. Кантлинг сдернул бумагу, торопясь увидеть произведение своей дочери. Ей теперь почти тридцать… Или уже за тридцать? Он никогда не помнил точно ее возраста и забывал про ее дни рождения. Но в любом случае художница она теперь много лучше, чем в двадцать лет. И новый автопортрет должен быть чем-то выдающимся. Он снял последнюю обертку и повернул его к себе.
В первую секунду он подумал, что это прекрасное произведение, возможно, самое лучшее из всего, что написано Мишель Кантлинг.
Затем с некоторым опозданием восхищение исчезло, сменилось гневом. Это была не она, не Мишель. И значит, не замена портрета, который она так непростительно искромсала. Это было… что-то другое.
Кто-то другой.
Лицо, которое он никогда прежде не видел. Но лицо, которое он узнал сразу, словно смотрел на него тысячи раз. Да-да.
Мужчина на портрете был молод. Лет двадцати или даже моложе, хотя его каштановые кудри заметно тронула седина. Непокорные волосы, растрепанные, словно он только что встал с постели, падающие на глаза, на зеленые глаза с какой-то ленцой, искрящиеся тайным смехом. Угловатые скулы Кантлингов, но линия подбородка совсем другая, чужеродная. Сардоническая улыбка под широким плоским носом, а в позе – веселая наглость. Линялые холщовые штаны, драный свитер «Добрый парень», в руке – полусъеденная сырая луковица. Фоном служила кирпичная стена, испещренная граффити.
Его создал Кантлинг.
Эдвард Донахью. Хью, так его называли одни, его друзья и сверстники, другие персонажи в первом романе Ричарда Кантлинга «Болтаясь на углу». Хью был главным действующим лицом. Многоопытный, острый на язык, слишком умный себе во вред. Кантлинг смотрел на портрет, и ему казалось, что он знает его полжизни. По-своему, так оно и было. И знал его, и лелеял по-особому – как писатель способен лелеять свои создания.
Мишель уловила его сущность. Кантлинг смотрел на портрет и вспоминал все – все события, над которыми он терзался так давно, всех людей, которых сотворил с такой любовью. Он вспомнил Джоко, и Каракатицу, и Нэнси, и пиццерию Риччи, где развивалась значительная часть действия его книги (она живо рисовалась в его воображении), и заварушку с Артуром и мотоциклом, и кульминационную драку в пиццерии. И Хью. Особенно Хью. Злится, дурачится, болтается на углу, взрослеет. «А пошли на …, если шуток не понимаете!» – говорил он. Много раз. Это была заключительная строка романа.
Несколько секунд Ричард Кантлинг ощущал, как в нем нарастает огромная страшная нежность, словно только что встретил старого друга после долгой разлуки.
И тут, словно спохватившись, он вспомнил все безобразные слова, которые они с Мишель обрушивали друг на друга в тот вечер, – и внезапно все встало на свои места. Лицо Кантлинга окаменело.
– Стерва, – сказал он вслух и повернулся в ярости, захлестнутый беспомощностью, потому что не на ком было сорвать злость. – Стерва, – повторил он, захлопывая за собой дверь кабинета.
– Стерва! – назвал он ее тогда.
Она обернулась, сжимая в руке кинжал. Глаза у нее опухли и покраснели от слез. В руке она держала улыбку. Смяла ее и швырнула в него.
– Получай, сволочь! Тебе нравится эта чертова улыбка, так на же!
Комок отскочил от его щеки. Он покраснел.
– Ты прямо как твоя мать, – сказал он. – Она тоже всегда ломала и портила вещи.
– Ты ей давал для этого достаточно оснований, верно?
Кантлинг эти слова пропустил мимо ушей.
– Что с тобой творится, черт побери? Какого черта ты думаешь добиться с помощью этой дурацкой мелодраматичной выходки? Скверная мелодрама и ничего больше. Кем, черт побери, ты себя воображаешь? Героиней Теннесси Уильямса? Хватит, Мишель! Да помести я подобную сцену в мой роман, меня бы высмеяли!
– Так это же не твой проклятый роман! – закричала она. – Это подлинная жизнь. Моя жизнь. Я живой человек, слышишь, сволочь, а не персонаж в идиотской книжонке! – Она мгновенно обернулась, вскинула кинжал – и кромсала, кромсала…
Кантлинг скрестил руки на груди, неподвижно следя за ей.
– Надеюсь, ты извлекаешь удовольствие из этого бессмысленного упражнения.
– Извлекаю, и еще какое! – огрызнулась Мишель.
– Отлично. Мне было бы жаль, если бы это оказалось впустую. Весьма поучительно, знаешь ли. Ты ведь режешь свое собственное лицо. Вот уж не думал, что ты настолько себя ненавидишь.
– Если и так, мыто знаем, кто внушил мне эту ненависть, верно? – Она кончила, обернулась к нему и бросила кинжал на пол. Ее снова душили слезы, она тяжело дышала. – Я уезжаю. Сволочь. Надеюсь, ты тут будешь жутко счастлив, очень надеюсь.
– Я ничем не заслужил подобного, – сказал Кантлинг неловко. Не совсем извинение, не мостик, открывающий путь к взаимопониманию, просто максимум, на что он был способен. Ричард Кантлинг никогда не умел просить прощения.
– Ты заслужил чего-нибудь в тысячу раз хуже! – закричала Мишель. Она была такой хорошенькой, а выглядела уродливо. Какая чушь, будто гнев придает людям красоту! Банальное клише, и к тому же сплошная ложь. Кантлинг обрадовался, что ни разу им не воспользовался.
– Ты считаешься моим отцом, – сказала Мишель. – Считается, что ты меня любишь. Ты считаешься моим отцом, а ты… ты меня изнасиловал, сволочь!
Кантлинг всегда спал чутко. Ночью он проснулся и сел на постели, весь дрожа, чувствуя что-то неладное.
В спальне было темно и тихо. Так что же разбудило его? Шум? Кантлинг остро реагировал на всякие звуки. Он слез с кровати и вдел ноги в шлепанцы. Огонь в камине, у которого он сидел перед тем, как лечь спать, давно догорел, и в комнате было прохладно. Он нащупал халат, висевший на спинке широкой старинной кровати, надел его, затянул пояс и тихонько подошел к двери. Она, случалось, скрипела, и потому он отворил ее очень медленно, очень осторожно и прислушался.
Внизу кто-то был. Он услышал, как они там ходят.
У него похолодело под ложечкой. Здесь, наверху, у него не было пистолета, не было никакого оружия. Он не верил в такие предосторожности. К тому же считалось, что ему ничто не угрожает. Это ведь не Нью-Йорк. Считалось, что в старомодном Перроте, штат Айова, он в полной безопасности. И вот кто-то забрался в его дом, чего ни разу ни случилось за все годы его жизни на Манхэттене. Так что же ему делать, черт побери?
Полиция! Надо запереть дверь и вызвать полицию. Он вернулся к кровати и протянул руку к телефонной трубке.
Телефон внезапно зазвонил. Ричард Кантлинг уставился на аппарат. У него было два номера. Один – деловой, подсоединенный к автоответчику, и личный, не значившийся в телефонных справочниках. Его он давал только самым близким друзьям. Горели две сигнальные лампочки. Значит, звонят по личному номеру. Он поколебался, потом взял трубку.
– Алло!
– Самолично он! – произнес голос. – Не дрейфь, папаша. Ты же собрался звякнуть легавым, а? А этого всего-навсего я. Спускайся, потолкуем.
У Кантлинга перехватило дыхание. Голос он слышал впервые, но знал его, знал!
– Кто говорит? – спросил он.
– Дурацкий вопрос, – сказал голос четко. – Будто сам не знаешь.
Он знал, но все-таки спросил еще раз:
– Кто?
– Не кто, а Хью. (Эту реплику написал Кантлинг.)
– Ты не реален.
– Вот и парочка критиков то же утверждала. Помнится, тогда это тебя шибко уело.
– Ты не реален, – повторил Кантлинг.
– Ну ты даешь! – сказал Хью. – Если я не реален, так по твоей вине. Не заедайся, о'кей? Накинь что-нибудь на задницу и валяй сюда. Посидим, поговорим. – Он повесил трубку.
Лампочки на аппарате погасли. Ричард Кантлинг оглушено присел на край кровати. Как это понять? Сон? Нет, он не спит. Что же делать? Он спустился вниз.
Хью растопил камин в гостиной и, уютно развалившись в большом кожаном кресле Кантлинга, пил из горлышка «Пабст блю риббон». Он лениво улыбнулся входящему Кантлингу.
– А вот и он! Ну чего нос повесил? Пивка хочешь?
– Кто вы, черт побери? – почти крикнул Кантлинг, остановившись.
– Так мы это уже прожевали. Не нуди. Бери бутылку и припаркуй свою задницу у огонька.
– Актер! – сказал Кантлинг. – Проклятый актеришка. Вас Мишель подослала.
– Актер! – Хью ухмыльнулся. – Хреновина! Ты бы в свой романчик всадил такую фигню? Да никогда, дружище. А кто другой напиши такое в журнальчике или в книжке, так ты бы ему всю его фиговую печенку выел.
Кантлинг медленно прошел по комнате, не спуская глаз с парня, развалившегося в его кресле. Нет, это был не актер. Это был Хью, мальчишка из его романа, лицо на портрете. Все еще пристально его разглядывая, Кантлинг опустился в мягкое, пухлое кресло.
– Нелепость! – сказал он. – Что-то из Диккенса.
Хью захохотал.
– Нет, старик, это не фиговая «Рождественская песнь», и я тебе не дух прошлого Рождества.
Кантлинг нахмурился. Кто бы это ни был, а реплика была не в характере.
– Неверно! – сказал он резко. – Хью не читал Диккенса. – Комиксы – да, но не Диккенса.
– А я фильм видел, папаша, – ответил Хью и отхлебнул из бутылки.
– Почему ты называешь меня папашей? – сказал Кантлинг. – Это тоже неверно. Чистейший анахронизм. Хью был уличным мальчишкой, а не битником.
– Это ты мне говоришь? Будто я не знаю, или что! – он усмехнулся. – На хрена. А как мне тебя еще называть? – Он запустил пальцы в волосы, отбрасывая их со лба. – Как ни крути, я же твой хреновый первенец!
Она хотела назвать будущего ребенка Эдвардом, если родится мальчик.
– Не говори глупостей, Хелен, – ответил он.
– Я думала, тебе нравится имя Эдвард, – сказала она.
Почему, собственно, она торчит в кабинете? Он же работает! Вернее, пытается работать. Он ведь просил ее не входить в кабинет, пока он сидит за машинкой. В первые дни их брака Хелен считалась с его просьбой, но с тех пор, как она забеременела, все пошло прахом.
– Да, мне нравится имя Эдвард, – сказал он ей, стараясь говорить спокойно. Он не терпел, когда его отвлекали. – Мне очень нравится имя Эдвард. Я обожаю чертово имя Эдвард. Вот почему я дал его главному герою. Эдвард – это его имя. Эдвард Донахью. Вот почему мы не можем назвать младенца так. Я уже использовал это имя. Сколько раз я должен объяснять?
– Но в книге ты его ни разу Эдвардом не назвал, – возразила она.
– Ты опять читала рукопись? – Кантлинг нахмурился. – Черт побери, Хелен, я же тебе сто раз говорил, чтобы ты не трогала рукописи, пока она не кончена!
Но она не позволила себя отвлечь.
– Ты же ни разу его Эдвардом не назвал, – повторила она.
– Да, – ответил он. – Совершенно верно. Я не называю его Эдвардом, я называю его Хью, потому что он уличный мальчишка, потому что это его уличная кличка и он не терпит, чтобы его называли Эдвардом. Но это все равно его имя, понимаешь? Эдвард – его имя. Оно ему не нравится, но это его хреновое имя, и в финале он говорил, что его имя – Эдвард, и это чертовски важный момент. Поэтому мы не можем назвать ребенка Эдвардом, так как он уже назван Эдвардом, и мне надоел этот разговор. Если родится мальчик, можем назвать его Лоренсом в честь моего деда.
– Но я не хочу, чтобы его звали Лоренсом, – прохныкала она. – Так старомодно! И ведь его будут звать Ларри, а я «Ларри» терпеть не могу. – Почему ты не назвал Лоренсом своего персонажа?
– Потому что его имя Эдвард.
– Я ношу нашего ребенка. На-ше-го, – сказала она и положила руку на вздутый живот, словно Кантлинг нуждался в напоминании.
Ему надоело спорить. Ему надоело обсуждать. Ему надоело, что его отвлекают от работы.
– И давно ты носишь ребенка? – спросил он, откидываясь в кресле.
– Ты знаешь, – ответила Хелен с недоумением. – Уже семь месяцев. С неделей.
Кантлинг наклонился вперед и хлопнул ладонью по стопке напечатанных листов рядом с машинкой.
– Ну а я вот этого ребенка ношу уже три чертовых года. Это четвертый хреновый вариант – и последний. Он был назван Эдвардом в первом варианте, и во втором, и в третьем варианте – и останется, черт побери, Эдвардом, когда чертова книга выйдет. Он был Эдвардом целые годы до той блаженной памяти, когда ты решила устроить мне сюрприз, не приняла мер и в результате забеременела.
– Это нечестно, – сказала она жалобно. – Он просто персонаж. А это наш ребенок.
– Нечестно? Хочешь, чтобы было по-честному? Ладно. Пусть по-честному. Наш первенец получит имя Эдвард. Это по-честному?
Хелен просветлела. Она робко улыбнулась. Но он поднял ладонь и продолжал, не дав ей ничего сказать:
– Конечно, по моим расчетам, я кончу эту чертову штуку через месяц, если ты не будешь все время меня отвлекать. А тебе осталось ждать подольше. Но честнее я ничего предложить не могу. Разрешись до того, как я напечатаю «КОНЕЦ», и получай своего Эдварда. Или мой ребенок, – он снова хлопнул ладонью по рукописи, – будет первенцем!
– Ты не можешь… – начала она.
Кантлинг забарабанил по клавишам машинки.
– Мой первенец, – сказал Ричард Кантлинг.
– Он самый, – ответил Хью, приветственно взмахнул бутылкой и сказал:
– За отцов и сыновей! – Долгим глотком допил пиво и швырнул бутылку через комнату в камин, где она разлетелась стеклянными брызгами.
– Это сон, – сказал Кантлинг.
Хью ехидно хмыкнул.
– Послушай, старик, не крути! Я же тут. – Он вскочил на ноги. – Блудный сын вернулся! – Он отвесил насмешливый поклон. – Так где же хреновый упитанный телец и прочая фигня? Хоть бы пиццу заказал!
– Хорошо, я подыграю, – сказал Кантлинг. – Чего ты от меня хочешь?
Хью ухмыльнулся.
– Кто? Я? Хрен его знает. Я-то ведь никогда не знал, чего хочу, как тебе известно. – Никто во всем хреновом романе не знал, чего он хочет.
– В этом был весь смысл, – сказал Кантлинг.
– Усек, – ответил Хью. – Что я, идиот, что ли? Сынок Дикки Кантлинга никак не идиот, верно? – Он двинулся к кухне. – В холодильнике есть еще пиво. Хочешь бутылочку?
– Пожалуй, – сказал Кантлинг. – Ведь не каждый день мой старший сын меня навещает. «Дос эквис» с ломтиком лимона, будь так добр.
– Пьешь теперь всякую дрянь с клевыми этикетками, а? Фигня. Как насчет «Пильза»? Было время, когда ты сосал «Пильз» не хуже всех прочих. – Он скрылся за кухонной дверью. Вернулся он с двумя открытыми бутылками «Дос эквис», всунув пальцы и их горлышки, а в левой руке сжимая сырую луковицу. Бутылки позвякивали друг о друга. Одну он протянул Кантлингу. – Бери! Я вот тоже решил приложиться к культуре.
– А лимон? – спросил Кантлинг.
– За своим хреновым лимоном сам сбегай, – ответил Хью. – Лишишь меня содержания или как? – Он ухмыльнулся, подкинул луковицу и отгрыз порядочный кусок. – Лук! – сказал он. – Это я, папаша, тебе припомню! Мало того, что должен жрать сырой лук, так, фигня, ты подстроил, что мне это дерьмо даже не нравится. Так прямо и написал в чертовой книжке.
– Совершенно верно, – сказал Кантлинг. – Лук несет двойную функцию. На одном уровне ты его ел, просто чтобы показать, какой ты крутой. Никто еще из ребят в «Риччи» этого не мог, и ты так зарабатывал авторитет. Но на более глубоком уровне, вгрызаясь в луковицу, ты символически провозглашал свою жадность к жизни, свою тягу к ней всей целиком – к горькому и жгучему, а не только к сладкому.
Хью откусил еще кусок.
– Фигня! – буркнул он. – Надо бы тебя заставить сгрызть луковицу, посмотреть, как тебе понравится.
Кантлинг отпил пива.
– Я был молод. Это же моя первая книга. Тогда мне этот штрих казался очень удачным.
– Жри его сырым, – сказал Хью и доел луковицу.
Ричард Кантлинг решил, что эта уютная семейная сцена слишком затянулась.
– Знаешь, Хью, кем бы ты ни был, – сказал он, – ты совсем не то, чего я ждал.
– А чего ты ждал, старик?
Кантлинг пожал плечами.
– Я создал тебя своей мыслью, а не своей спермой, и потому в тебе от меня гораздо больше, чем могло бы оказаться в любом порождении моей плоти. Ты – это я.
– Э-эй! – буркнул Хью. – Невиновен, ваша милость. Я тобой и за миллион не стану!
– У тебя нет выбора. Твоя история возникла из моих подростковых лет. С первыми романами всегда так. «Риччи» – это «Пицца Помпеи» в Нью-Йорке. Твои друзья были моими друзьями, а ты был мной.
– Да неужто? – отозвался Хью с ухмылкой.
Ричард Кантлинг кивнул. Хью расхохотался.
– Как бы не так, папаша!
– То есть как? – окрысился Кантяинг.
– Ты живешь в дерьмовых выдумках, старик, чуешь? Может, тебе и нравится сочинять, будто ты был похож на меня, да только это фигня с любой стороны. Я в «Риччи» был заводилой. А ты в «Помпее» был очкариком и жался у игрового автомата. Меня ты заставил трахаться до опупения в шестнадцать, а сам голые сиськи увидал, когда тебе за двадцать было, в этом твоем занюханном колледже. Ты неделями пыхтел над шуточками, которыми меня заставлял сыпать направо и налево. А сумасшедшие номера, которые я откалывал в книжке? Что-то проделывал Немчура, что-то проделывал Джо, а что-то никто не проделывал, но ты-то никогда ничего из этого не делал, так что не смеши меня!
Кантлинг чуть покраснел.
– Я писал роман. Да, в юности я был немножко отчужденным, но…
– Чокнутым, – сказал Хью. – Чего вилять-то?
– Я не был чокнутым, – отрезал Кантлинг, которого это задело. – «Болтаясь на углу» – правдивая вещь. И нужен был герой, занимающий более центральное место, чем когда-то я. Искусство черпает из жизни, но организуя ее, оформляя, конструируя. Он не может просто ее воспроизводить. Именно это я и делал.
– Не-а! Делал ты вот что: высасывал Немчуру, и Джо, и всех остальных. Прикарманивал их жизнь, старик, и всю честь приписал себе. Даже втемяшил себе в башку психованную мыслишку, будто я построен на тебе, и так долго это думал, что поверил. Ты пиявка, папаша. Ты чертов вор!
Ричард Кантлинг задыхался от ярости.
– Вон отсюда! – крикнул он.
Хью встал и потянулся.
– У меня сердце, мать его, разрывается. Что же ты, папаша? Выгоняешь малютку-сына на холодную годину? Что, не так? Пока я сидел в твоей чертовой книжке, когда ты командовал всем, что я говорил и делал, я тебе нравился, так? А вот теперь, настоящий, я тебе не слишком по вкусу, верно? В этом вся твоя беда. Настоящая жизнь тебе всегда нравилась куда меньше книг.
– Жизнь мне нравится, заруби себе на носу! – отрезал Кантлинг.
Хью улыбнулся. Он стоял, как стоял, но вдруг весь как-то поблек, утратил плотность.
– Н-да? – сказал он, и его голос прозвучал слабее, чем раньше.
– Да! – заявил Кантлинг.
Хью таял на глазах. Его тело лишилось всех красок, он выглядел почти прозрачным.
– Старик, а ты докажи! – сказал он. – Пойди в кухню и отхрямсай кусок от этой твоей фиговой луковицы жизни. – Он встряхнул волосами, засмеялся, и все смеялся, смеялся, смеялся, пока не исчез.
Ричард Кантлинг еще долго смотрел на то место, где он стоял, а потом устало побрел наверх спать.
Утром он приготовил себе солидный завтрак: апельсиновый сок, кофе, английские тартинки, густо намазанные маслом и смородинным джемом, омлет с сыром, шесть толстых ломтиков грудинки. Стряпня и поглощение пищи должны были его отвлечь. Но не отвлекли. Он все время думал о Хью. Сон. Ну конечно, бредовый сон. Стеклянные осколки в камине и пустые бутылки на полу гостиной сначала поставили его в тупик, но затем он нашел им объяснение: пьяное помрачение сознания, лунатизм, решил он. Стресс от мыслей о продолжающейся ссоре с Мишель, вызванный портретом, который она ему прислала. Надо бы с кем-нибудь посоветоваться – с врачом… с психологом…
После завтрака Кантлинг прошел прямо в кабинет, чтобы теперь же найти разрешение проблемы. Изуродованный портрет Мишель все еще висел над камином. Гноящаяся рана, подумал он. Она воспалилась, и пришло время избавиться от нее.
Кантлинг затопил камин, а когда огонь разгорелся, снял погубленный портрет, разобрал металлическую рамку – он был бережливым человеком – и сжег рваный обезображенный холст. Глядя на жирный дым, он ощутил себя очистившимся.
Теперь на очереди был портрет Хью. Кантлинг повернулся и посмотрел на него. В сущности, отличная вещь. Она уловила характер. Конечно, его можно тоже сжечь, но тогда он присоединится к губительным играм Мишель. Нельзя уничтожать произведения искусства. Свой след он оставил в этом мире, созидая, а не разрушая, и слишком стар, чтобы измениться. Портрет Хью был задуман как жестокий упрек, но Кантлинг решил назло дочери отпраздновать его получение. Он его повесит, повесит на самом видном месте. Он уже знает, где.
Наверху лестница завершалась длинной площадкой, огороженной резными перилами над холлом прямо напротив входа. Длина площадки была пятнадцать футов, и на задней стене ничего не висело. Получится прекрасная портретная галерея, подумал Кантлинг. Человек, входящий в дом, сразу увидит Хью, а поднимаясь на второй этаж, пройдет совсем рядом с ним. Он взял молоток, гвозди и повесил Хью на почетном месте. Когда Мишель придет мириться, она тут же его увидит и, уж конечно, сделает вывод, что Кантлинг не уловил суть ее подарка. Не забыть поблагодарить ее как можно горячее.
Настроение Ричарда Кантлинга заметно улучшилось. Вчерашний разговор превращался в приятное воспоминание. Он выбросил его из головы и до конца дня писал письма своему агенту и издателю. Под вечер, приятно подустав, он с удовольствием выпил чашку кофе с кремовым пирожным, припрятанным в морозильнике. Потом отправился на свою ежедневную прогулку и добрых полтора часа бродил над речными обрывами, освежаемый прохладным ветром.
Когда он вернулся, на крыльце его поджидала большая квадратная бандероль.
Он прислонился к стулу и откинулся на кожаную спинку своего кресла, чтобы получше рассмотреть. Ему было немножко не по себе. Портрет обладал несомненной силой. Он почувствовал шевеление в паху, брюки стали неприятно тесными.
Портрет был… ну… откровенно эротичным. Она лежала в кровати – большой старинной кровати, точь-в-точь как его собственная. Она была совсем голой и, лежа на боку, глядела через плечо. Вы видели гладкую линию ее позвоночника, изгиб правой груди. Большой, упругой и очень красивой груди с напряженным соском в бледно-розовом кружке. Она притягивала к подбородку смятую простыню, прятавшую, впрочем, очень мало. Волосы у нее были медно-золотыми, глаза – зелеными, а улыбка – дразнящей. Юная нежная кожа чуть порозовела, точно после жарких объятий. В центре правой ягодицы был вытатуирован крохотный символ мира. Она, несомненно, была совсем юной
– Ричард Кантлинг прекрасно знал, насколько юной. Ей едва исполнилось восемнадцать. Девочка-женщина, запечатленная в божественном промежутке между невинностью и опытом, когда секс – чудесная увлекательнейшая новая игрушка. О да. Он знал о ней очень много. Он знал ее близко-близко. Сисси. Он повесил ее портрет рядом с портретом Хью.
Кантлинг назвал этот роман «Увядшие цветы». Его издатель предпочел «Черные розы» – более интригующее, объяснил он, более романтично и зазывно. Кантлинг возражал, отстаивая художественность образа, но был вынужден уступить. Потом, когда роман попал в списки бестселлеров, у него хватило честности признать, что он ошибался. Брайену он тогда послал бутылку его любимого вина.
Этот роман по счету был четвертым и знаменовал его последний шанс. «Болтаясь на углу» получил прекрасные отзывы и разошелся очень недурно, однако следующие две книги критики разнесли вдребезги, а читатели не заметили. Надо было найти что-то новое, и он нашел. «Черные розы» вызвали споры. Одни критики пришли в восторг, другие прониклись к роману омерзением, однако он раскупался, раскупался, раскупался и вышел в мягкой обложке, что в совокупности с продажей прав на экранизацию (снят фильм так и не был) впервые избавило его от финансовых забот. Наконец-то они получили возможность внести аванс за дом, отдать Мишель в частную школу и поставить ей на зубы дорогостоящие пластинки. Остальные деньги Кантлинг вложил как сумел выгоднее. Он гордился «Черными розами» и радовался успеху романа, который создал ему репутацию.
Хелен яростно возненавидела роман.
В тот день, когда он исчез с последнего места в списке бестселлеров, она не сумела скрыть злорадства.
– Я знала, что там ему не удержаться! – сказала она.
Кантлинг сердито бросил газету.
– Он там удерживался очень долго! Какая муха тебя укусила? Когда мы еле сводили концы с концами, тебе это не слишком нравилось. Девочке нужны пластинки на зубы, девочке нужна школа получше, девочке не следует каждый день питаться чертовыми бутербродами с арахисовым маслом и студнем. Ну, теперь все это уже позади, а ты злишься еще больше. Похвали меня хоть немного. Разве тебе нравилось быть женой неудачника?
– Мне не нравится быть женой порнографа, – окрысилась Хелен.
– А пошла ты! – сказал Кантлинг.
Она ехидно ему улыбнулась.
– Было бы на что! Ты меня неделями не замечаешь. Тебе больше нравится трахаться со своей Сисси.
– Ты что, с ума сошла? – Кантлинг уставился на нее. – Это же персонаж в моей романе, и все.