Текст книги "Флэшмен на острие удара"
Автор книги: Джордж Фрейзер
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Это все пьяная болтовня. И так всегда: стоит мне вернуться мыслями в Балаклаву, как не остается ничего иного, как напиться. И причиной тому не чувство вины или стыда – даже будь я в силах, ничего не сумел бы сделать для них. Дело в том, что мне так и не удалось, даже теперь, по настоящему понять, что же произошло в Балаклаве. О, я способен понять – даже не разделяя лично – многие виды храбрости, проистекающие от ярости, страха, жадности, даже любви. Некая толика ее есть и во мне – кто не выкажет отвагу, когда его детям или женщине грозит опасность? Что до меня, то когда нагрянут мадианитяне [48]разорять мое гнездышко и полонить мою благоверную, я поступлю следующим образом. Скажу ей: «Ты их покуда развлеки, старушка, как можешь, а я сбегаю подыщу подходящую скалу, где можно залечь с винтовкой». Но можно ли считать эти эмоции, проистекающие от ужаса, гнева или вожделения, настоящей доблестью? Я лично сомневаюсь. Но то, что случилось там, в Северной долине, под русскими пушками, ни за понюшку табаку – это была доблесть, вот вам честное слово прирожденного труса. Так или иначе, это за пределами моего понимания, слава богу, так что не стоит более об этом, как и о Балаклаве вообще, ведь в плане моих приключений в России она послужила только не слишком приятной прелюдией. Ну, все, все – не будем отбивать хлеб у лорда Теннисона.
* * *
Путь из Ялты до Керчи, проходивший по поросшим лесом горам, был непримечательным: стоит увидеть лишь кусочек Крыма – и считай, что видел весь, но здешний край совсем не похож на настоящую Россию. Из Керчи, где меня передали под надзор угрюмого и необщительного штатского, говорившего со мной на французском (и пары драгун, чтобы ясно было кто есть кто), мы на корабле переправились через Азовское море в Таганрог – маленький грязный порт, – и присоединились к обозу императорского курьера, с которым нам было по пути. «Ага, – думаю, – путешествовать будем с комфортом». И надо же было так ошибаться!
Ехали мы на двух телегах – это такие ящики на колесах, с доской в качестве сиденья для возницы и ворохом соломы в качестве подстилки для пассажиров. Курьер явно не спешил, так как плелись мы едва-едва, хотя при нужде телеги могут развивать изрядную скорость: тогда бойко звенит подвешенный впереди колокольчик, и все проворно убираются с дороги. Когда позже я познакомился с жутким состоянием русских дорог, с их ямами и ухабами, меня привело в недоумение, почему во время нашей поездки на телегах путь всегда был ровным и гладким. Секрет вот в чем: на телегах путешествуют только курьеры и важные правительственные чиновники, и прежде чем они достигнут очередного отрезка дороги, крестьян всей округи сгоняют на него для подсыпки и заравнивания.
Так что по мере продвижения (курьер, согласно должности, в первой телеге, а старина Флэши со своим эскортом во второй) мы постоянно видели стоявших по обочинам крестьян как мужского, так и женского пола в подвязанных кушаком рубахах и драных обмотках. Молчаливые, неподвижные, они пристально глядели на нас. Это тупое назойливое внимание действовало мне на нервы, особенно на почтовых станциях, где у них была привычка сбиваться в группы и, не произнося ни слова, глазеть на нас. Они очень отличались от виденных мной крымских татар, бывших живыми, высокими, хорошо сложенными людьми, хотя женщины у них и уродки. По сравнению с татарами степные русские – народ мелкий, напоминающий обезьян.
Естественно, мне тогда было невдомек, что все эти люди – рабы. Да, самые настоящие белые рабы-европейцы – в это не так-то просто поверить, пока не увидишь собственными глазами. Так было не всегда: насколько я понял, введением крепостничества русские крестьяне обязаны Борису Годунову, который известен большинству из нас как тот здоровенный детина, часа полтора раздирающий глотку в опере, прежде чем умереть. Крепостничество означает, что крестьяне являются собственностью того или иного аристократа или помещика, имеющего право продавать и покупать их, сдавать в наем, сечь, сажать в тюрьму, отбирать их добро, скот и женщин когда заблагорассудится – в общем, делать все, не исключая нанесения увечий и лишения жизни. Хотя закон формально запрещает последние процедуры, владельцы все равно занимаются этим – я сам видел.
Крепостные все равно как негры в Штатах – даже хуже, потому что они, похоже, даже не догадываются о своем рабстве. Они рассматривают себя как людей, прикрепленных к земле, – «мы – ваши, а земля – наша» ходит у них поговорка, – и по традиции имеют свой кусок пашни, на котором могут работать три дня в неделю. Другие три, как подразумевается, принадлежат господину, хотя, где бы ни приходилось мне бывать, на барина они трудились по шесть дней, выгадывая для себя лишь один, да и то при удаче.
Вам покажется невероятным, что каких-нибудь сорок лет назад в Европе могли обращаться так с белыми людьми: бить палками и плетью по десять раз в день, а то и кнутом (что гораздо страшнее), или отправлять на годы в Сибирь по капризу хозяина, от которого требовалось только оплатить из своего кармана расходы на пересылку. Им могли надеть на шею колодки; помещик забирал их женщин к себе в гарем, а мужчин отправлял в солдаты, чтобы без помех попользоваться их женами; их детей продавали на сторону – и при этом считалось, что крестьяне должны быть благодарны своему господину, и в буквальном смысле обязаны простираться перед ним ниц, называть «отцом», биться лбами об пол и целовать ему сапоги. Я видел, как они это делают – прямо как наши кандидаты в парламент. В свое время мне пришлось повидать множество человеческих бед и лишений, но судьба русских крепостных поразила меня больше всего.
Сейчас, конечно, все изменилось: в шестьдесят первом году, буквально несколько лет спустя после моего там пребывания, они освободили крепостных, и теперь, как я слышал, все стало еще хуже, чем раньше. Понимаете ли, Россия зависела от крепостничества, и освобождение нарушило равновесие – кругом жуткая нищета, экономика полетела в тартарары. Еще бы, в прежние времена помещики, хоть из личной корысти, были заинтересованы, чтобы их крестьяне не подохли с голоду, но после освобождения какой им в том прок? Впрочем, все это чепуха – русские всегда хотели быть рабами – так же, как большая часть остального человечества, просто у русских это желание выражено более ярко.
К слову сказать, вид у них был чертовски рабский. Помню, как я первый раз увидел крепостных, в первый день после выезда из Таганрога. Дело было на крошечной почтовой станции: какой-то чиновник наказывал крестьянина – не известно за что – и тот здоровенный детина просто стоял и беспрекословно сносил удары тростью от человека, вдвое меньше его ростом, не смея даже пошевелиться. Вокруг собралась маленькая толпа из крепостных – уродливых, грязных оборванцев в грубых полотняных рубахах и штанах, их жен и нескольких растрепанных ребятишек. И они просто глядели, и всё: словно тупые, безмозглые скоты. А когда коротышка-чиновник сломал трость, он пнул крестьянина и велел ему проваливать, и детина покорно заковылял прочь, а прочие потащились следом. Создавалось ощущение, что они вообще ничего не чувствуют.
О да, когда осенью пятьдесят четвертого я открывал для себя великую Российскую империю, она была поистине славным местечком: огромное необустроенное пространство, управляемое кучкой землевладельцев, сидящих на шее многочисленного получеловеческого-полуживотного населения, с дьяволами-казаками, призываемыми в случае необходимости поддержать порядок. Эта была жестокая, отсталая страна, ибо правители боялись крепостных и отрицали все, что вело по пути образования и прогресса – даже железная дорога вызывала подозрения – вдруг как ею воспользуются революционеры? А недовольство бурлило повсюду, особенно среди тех крестьян, которые сумели хоть чего-то добиться; но чем громче слышался ропот, тем сильнее давила железная длань властей. «Белая жуть», как называли там секретную полицию, была вездесуща – все население было у нее под пятой, каждому полагалось иметь паспорт, вид на жительство – без этой бумажки ты был никем, не имел права на существование. Даже знать опасалась полиции, и именно от одного из помещиков я услышал, что русские говорят про тюрьму:
– Только там мы можем спать спокойно, поскольку только там нам не грозит опасность. [XXI*]
Страна, по которой мы путешествовали, очень подходила населяющим ее людям – в самом деле, стоило вам увидеть ее, и вы бы поняли, почему они такие. Мне и раньше приходилось видеть огромные пространства: американские равнины вдоль старинного фургонного тракта к западу от Сент-Луиса, с шепчущей травой, колышущейся от горизонта до горизонта, или саскачеванские прерии в пору кузнечиков – пустынное бурое пространство под бескрайним небом. Но Россия больше: там неба нет – только бездонная пустота над головой, нет и горизонта – он тает в далекой дымке, есть лишь бесконечная, миля за милей уходящая вдаль пустыня, покрытая выжженной солнцем травой. Немногочисленные жалкие деревушки, каждая с покосившейся церковкой, только усиливают ощущение безлюдности этой огромной равнины, самой своей пустотой подавляющей в человеке волю, – здесь не найти холмов, на которые можно взобраться или хотя бы дать уму пищу для воображения. Не удивительно, что люди здесь так покорны.
Я изнывал от скуки: мы тащились, не имея иных занятий, как выглядывать, не появилась ли следующая деревня; мокли под дождем и пеклись на солнце, иногда укрывались от шквальных порывов ветра, опустошающих степь, – казалось, тут можно наблюдать все погодные явления разом и все ненастные. В качестве развлечения можно, конечно, было попытаться определить, чем воняет сильнее: чесноком от дыхания возницы или дегтем от колесных осей; или наблюдать, как ветер гоняет туда-сюда комки травы под названием «перекати-поле». Знавал я скучные, тягостные путешествия, но это выходило за все границы – наверное, я бы предпочел пешком идти через Уэльс.
Признаться по правде, мне стало казаться, что Россия – отвратительная страна, с грубым, темным народом и природой ему под стать; тут начинаешь терять ощущение времени и пространства. Единственным отдыхом были остановки на станциях – жалких, засиженных мухами местечках почти без удобств и с отвратительной едой. В Крыму вам дадут отличной говядины по пенни за фунт, а тут есть только stcheeили borsch, [49]то есть суп из капусты, каша с кониной да сдобные печенья, причем последние – единственно съедобные из всего перечисленного. Только они и местный чай не дали мне умереть с голоду; чай здесь хорош, если, конечно, вам подадут «караванный чай», то есть китайский и лучшего качества. Зато здешнее вино, как по мне, способны пить только moujiks. [50]
Так что настроение мое продолжало ухудшаться, но окончательно его добило происшествие, случившееся в последний день нашего путешествия, когда мы остановились в большой деревне, верстах всего лишь в тридцати (около двадцати миль) от Староторска – поместья, предназначенного для моего размещения. По существу, событие не слишком отличалось оттого избиения крестьянина, которое мне довелось наблюдать, но все же оно само, как и человек, в него вовлеченный, заставили меня осознать, что за ужасная, варварская, до отвращения жестокая страна эта Россия.
Деревня располагалась, судя по всему, на важном перекрестке. Там, помнится, была река, и военный лагерь, а люди в мундирах так и сновали у входа в здание муниципалитета, куда штатский пришел доложить о моем прибытии – в России обо всем надо обязательно кому-то докладывать. В нашем случае это был местный регистратор – мрачный тип с бычьей шеей, облаченный в зеленый китель. Пробегая бумаги, он время от времени вперял в меня пристальный взгляд.
Русские гражданские чиновники – сущее наказание: таких чванливых скотов и тупиц еще поискать. У каждого свой ранг и военное звание – так что генерал такой-то или полковник этакий оказывается на поверку тем, чьему небрежению поручено санитарное состояние уезда или ведение неточных реестров о поголовье крупного рогатого скота. Эти подонки еще носят медали, раздуваясь от важности, и если ты щедро не задобришь их, то они постараются причинить тебе столько неудобств, сколько в их силах.
Я терпеливо ждал, служа предметом нескрываемого интереса для наполнявших холл офицеров и чиновников, а регистратор, оскалившись, поковырялся в зубах и разразился пространной тирадой на русском. Полагаю, она была направлена против англичан вообще и меня в частности. Он разъяснил моему сопровождающему и всем присутствующим, что предоставление мне жилья окажется пустой растратой денег и имущества – будь его воля, он бы отправил этого вонючего иностранца, посягнувшего на святую землю матушки-России, гнить в соляных копях. И далее в таком духе, пока не разъярился настолько, что застучал кулаками по столу, крича и брызгая слюной, так что все разговоры в комнате смолкли.
Это был обычный чиновничий произвол, и мне не оставалось ничего иного, как не обращать внимания. Но кое-кто не стерпел. Один из стоявших в сторонке офицеров подошел вдруг к столу регистратора, бросил на пол окурок, затушил его ногой и без всякого предупреждения с маху врезал чиновнику по лицу плеткой. Тот заверещал и вжался в спинку стула, вскинув руки в ожидании следующего удара. Офицер проговорил что-то спокойным, сдержанным тоном – и дрожащие руки упали, открывая взорам горящий на заросшем бородой лице алый шрам. В комнате не слышалось ни звука за исключением поскуливания регистратора. Офицер неспешно вскинул плеть и с силой опустил ее на лицо чиновника во второй раз, располосовав бородатую щеку. Чиновник завизжал, но даже не пошевелился, чтобы защитить себя. Третий удар опрокинул его на пол вместе со стулом, а офицер, поглядев на плеть так, будто та была испачкана в дерьме, бросил ее на пол и повернулся ко мне.
– Эта мразь нуждалась в уроке, – к моему изумлению, он говорил по-английски. – С вашего позволения, я его проучил.
Офицер посмотрел на хнычущего, истекающего кровью магистрата, копошащегося среди обломков стула, и бросил ему несколько слов все тем же спокойным, леденящим шепотом. Побитый на четвереньках подполз ко мне, обнял мои колени, хлюпая и бубня самым отвратительным образом, а офицер закурил новую сигарету и поднял взгляд.
– Он будет лизать вам сапоги, – говорит он. – И я сказал, что если он запачкает их кровью, его накажут кнутом. Хотите пнуть его в лицо?
Вам ли не знать: во мне есть жилка мучителя, и в другой раз я бы, наверное, принял предложение – не каждый день выпадает такая возможность. Но я был так потрясен (и напуган, вдобавок) этой шокирующей, подчеркнуто жестокой сценой, что регистратор, ухватившись за возможность, уполз прочь, получив в качестве напутствия пинок в зад от моего заступника.
– Свинья, – заявляет тот. – Но свинья теперь ученая. Больше он не посмеет оскорбить джентльмена. Сигарету, полковник? – и он достает золотой портсигар с завернутым в бумажку кошмаром, который я уже пробовал в Севастополе и не оценил. Я затянулся: на вкус это напоминало навоз, вымоченный в патоке.
– Граф Николай Павлович Игнатьев. Капитан, – представляется он все тем же, холодным, тихим голосом. – К вашим услугам. [XXII*]
Когда наши глаза встретились, пробившись сквозь облако сигаретного дыма, я подумал: «Ага, вот она, еще одна судьбоносная встреча». Чтобы навсегда запомнить таких парней, второго взгляда не надо. Ух, что это были за глаза! Мне сразу вспомнился и Бисмарк, и Черити Спринг, и Акбар-Хан. Там я тоже все прочитал во взгляде. Но у этого малого глаза отличались от всех прочих: один голубой, зато другой не поймешь – наполовину голубой, наполовину карий, и этот странный эффект приводил к тому, что ты не мог понять, куда смотреть, и недоуменно переводил взор с одного зрачка на другой.
Что до остального, то у него были вьющиеся рыжеватые волосы и тяжелое, властное лицо, которое не портил даже жестоко сломанный нос. От него веяло силой и уверенностью: они читались в его взгляде, порывистых движениях, манере зажимать сигарету в пальцах; в лихо сдвинутой набекрень островерхой каске и безупречной белизне мундира императорского гвардейца. Он был из тех, кому точно известно, кто есть кто, что почем и кто сколько стоит – особенно его собственная драгоценная персона. Женщины таких боготворят, начальство любит, соперники ненавидят, а подчиненные боятся как огня. Короче, ублюдок.
– Из болтовни той скотины я уловил ваше имя, – говорит Игнатьев. Он смотрел на меня хладнокровно, как доктор, изучающий любопытный образец. – Вы, полагаю, офицер из Балаклавы. Едете в Староторск, для размещения у полковника, графа Пенчерьевского. У него уже есть один английский офицер… на попечении.
Я старался поймать взгляд графа и не смотреть на регистратора, который плюхнулся за ближайший стол и лихорадочно пытался остановить кровь, хлещущую с рассеченного лица; никто и бровью не повел, чтобы оказать ему помощь. Не знаю почему, но мои пальцы, державшие сигарету, дрожали; это было странно, ибо этот до предела элегантный, обходительный и дружелюбный молодой джентльмен всего лишь поддерживал светскую беседу. Но мне только что пришлось увидеть его за работой, и я понял, какая бездушная, звериная жестокость кроется под маской очарования. У меня нюх на подлецов, а этот капитан Игнатьев был из числа худших – можно было почувствовать, как этот человек, подобно электрическим волнам, распространяет вокруг себя необузданную ярость.
– Не смею задерживать вас, полковник, – проговорил граф все тем же ледяным тоном, и вся неизмеримая заносчивость русского аристократа проявилась в том, как он не взглядом, не жестом, а всего лишь едва заметным движением головы обратился к моему сопровождающему и тот пулей выскочил из молчаливой толпы.
– Быть может, мы свидимся в Староторске, – сказал Игнатьев и с легким поклоном повернулся спиной.
Мой сопровождающий поспешно, но уважительно проводил меня до телеги, будто дождаться не мог, когда же мы уедем. Я ничуть не возражал: чем меньше времени проведешь в обществе таких людей, тем лучше.
Она меня потрясла – эта короткая встреча. Бывают люди ужасные в самом истинном смысле этого слова – я понял тогда, почему царь Иван Грозный заработал свое прозвище, – под этим подразумевается нечто гораздо большее, чем поджимающая губы злоба обычного мучителя. Если существует Сатана, то он наверняка русский – никому другому не придет в голову проявлять столь бездушную жестокость, для них же это часть повседневной жизни.
Я поинтересовался у своего штатского, кто такой этот Игнатьев, но услышал в ответ только невразумительное бормотание. Русские не любят говорить о начальстве – это небезопасно, и я сделал вывод, что Игнатьев – пусть и простой капитан – настолько важная и родовитая персона, что о нем лучше вообще молчать. Так что я стал утешать себя мыслью, что, возможно, видел его в первый и последний раз (ха-ха!), и обратился к созерцанию окружающего пейзажа. Через несколько миль унылая степь уступила место пространным, хорошо возделанным полям, на которых трудились крестьяне и животные; дорога стала лучше, и вот пред нами предстало внушительное бревенчатое строение с двумя крыльями, многочисленными пристройками, в окружении стен с воротами. Вдали курились дымки деревни. По посыпанной гравием дорожке, идущей между двумя ухоженными газонами с ивами по краям, мы вкатились через въездную арку в просторный двор и остановились перед домом на площадке для карет, где бил красивый фонтан.
«Так, думаю я, – немного повеселев, – уже лучше». Цивилизация посреди варварства, да еще какая! Приятное местечко, изысканные удобства, прекрасный климат – целебные источники, вне сомнения, – что еще нужно усталому солдату для отдыха и поправки здоровья? Флэши, сынок, здесь очень даже мило пожить до подписания мирного договора. Гармонию нарушал только вид застывшего у парадного входа казачьего караула, напомнивший мне, что я все-таки пленник.
Появился лакей, и мой штатский пояснил, что меня проводят в отведенные апартаменты, после чего произойдет встреча с графом Пенчерьевским. Меня отвели в прохладный, обитый светлыми панелями холл, и если могло что-то еще ободрить мой поникший дух, так это роскошные меха на отполированном до блеска полу, удобная кожаная мебель, цветы на столе, уютный аромат покоя и прелестная блондиночка, только что спустившаяся с лестницы. Встреча с ней была столь неожиданна, что я мог только хлопать глазами, таращась на нее, как бедолага Вилли на свою шлюху из Сент-Джонс Вуда.
А там было на что поглазеть. Среднего роста, лет восемнадцати-девятнадцати, с пышной грудью, осиной талией, с задорно вздернутым маленьким носиком, розовыми щечками с ямочками и копной серебристо-русых волос, девица могла заставить истекать слюной кого угодно, особенно если ты два месяца не был с женщиной и только что завершил долгое утомительное путешествие по Южной России, не видя никого, кроме уродливых крестьянок. В мгновение ока я мысленно ее раздел, повалил и оседлал. Когда мы разминулись, я поклонился на самый бравый манер, она же скользнула по мне безразличным взором раскосых серых глаз. «Не буду возражать, если война окажется долгой», – подумал я, глядя ей вслед, но тут меня отвлек мажордом, пробормотавший свое вечное: «Pajalsta, excellence», [51]и, проведя меня по широкой скрипучей лестнице, затем по изгибающемуся коридору, остановился наконец у высокой двери. Он постучал, и чей-то голос ответил, по-английски:
– Входите… Нет, как же это по-русски… khadee-tyeh! [52]
Услышав знакомую речь, я усмехнулся, и вбежал внутрь, крича:
– Хелло, приятель, кто бы ты ни был! – и протянул руку.
Мужчина примерно моего возраста, читавший на кровати, изумленно уставился, опустил ноги на пол, встал и снова рухнул на постель, глядя на меня, как на призрака. Он затряс головой, пытаясь стряхнуть наваждение, а потом закричал:
– Флэшмен! Святые небеса!
Я обомлел. Где-то я его видел, только не мог вспомнить где. И тут годы повернулись вспять и передо мной предстало лицо мальчика в цилиндре, а мальчишеский голос произнес: «Сожалею, Флэшмен». Да, это он самый и был – Скороход Ист из Рагби!