Текст книги "Марк Шагал"
Автор книги: Джонатан Уилсон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
8. Снова в Париже
По возвращении в Париж Шагал с семейством первые шесть месяцев проживал в «Отель Медикаль» – захудалом пансионе на улице Фобур-Сен-Жак, где в то время обрели временное пристанище и некоторые другие приехавшие из-за рубежа художники. Почти сразу по приезде Шагал бросился в свою прежнюю мастерскую в «Улье» – там оставались на хранении около 150 его работ, которых он не видел уже десять лет. Однако за дверью студии художника встретили не радужные пейзажи и кувыркающиеся фигуры, населявшие его картины, а незнакомый морщинистый пенсионер. Шагал не знал, что во время войны французское правительство реквизировало мастерские в «Улье» и передало их нуждающимся гражданам. Но что еще хуже – картины исчезли, все до единой.
Надо отдать должное выдержке Шагала: город за городом приносил ему утраты, но он не впал в отчаяние, ничто не могло сломить его творческий дух. Однако потрясение от увиденного в пустой мастерской оставило свой след. После пропажи – в Москве, в Берлине, в Париже – картин, среди которых были, вероятно, самые значимые и прекрасные, такие, как «Я и деревня», Шагал долгие годы мучительно пытался воссоздать утраченные творения – по фотографиям, журнальным репродукциям и просто по памяти. Если ему удавалось найти человека, к которому попала его картина, он просил одолжить ее на некоторое время, чтобы снять копию. Естественно, коллекционеры неохотно откликались на подобные просьбы, ведь это грозило обесценить их приобретение. Насколько пагубными для его творчества были изнурительные и долгие попытки «собирания себя» – об этом критики будут спорить годами. Разумеется, с психологической точки зрения такое поведение поражает. В отличие от писателей или композиторов, чьи слова или ноты можно воспроизводить до бесконечности без малейшего ущерба для оригинала, творения живописцев уникальны. Этим и объясняется коммерческая ценность живописи. Такая уж у художника судьба: когда на горизонте появляется богатый покровитель, чаще всего приходится сказать «прощай» своим уникальным творениям. И все же выбор есть: картину можно забрать с рынка из личных или финансовых соображений. Исчезновение или кража картин – дело другое: Шагал не мог ничего «забрать», а отслеживать путь «блуждающих» полотен было непросто. И он принялся за работу (к большому огорчению своих арт-дилеров), снова, уже для себя лично, взявшись за дело, которому уже однажды посвятил все силы и время: он должен был вспомнить и сохранить мир Витебска и соседних еврейских местечек – запечатлеть утраченные мечты.
Но куда же делись 150 картин? Шагал был уверен, что к безответственной раздаче его работ как-то причастен Блез Сандрар. Действительно, в отсутствие Шагала Сандрар заверил подлинность ряда холстов, приобретенных критиком и коллекционером Гюставом Кокийо, который, скорее всего, считал, что Шагала уже нет в живых, однако правда оказалась куда печальнее: после национализации «Улья» владелец здания Альфред Буше собрал все бесхозные картины (не только шагаловские) и сложил их в каком-то сарае, откуда любой мог забрать приглянувшуюся. В результате такого разбазаривания несколько полотен Шагала обрели вторую жизнь в каморке консьержа – он прикрывал ими кроличью клетку.
В общем, и, вероятно, неизбежно, «копиям» Шагала, которые он сам для большей важности называл вариантами и упорно множил не один десяток лет, не хватает непосредственности и разительной живости, динамизма оригиналов. Например, во второй версии «Торговца скотом» (1912 и 1923–1926) заметен отказ от кубистских провокаций в пользу декоративности. А когда в 1937 году Шагал в технике акватинты воспроизвел свою поразительную картину «Автопортрет с музой (Сон)» (1924–1925), яркая, даже чрезмерная чувственность, буквально пронизывающая оригинал, в новой версии уже не заметна, а новые варианты «Крестьянской жизни» (1925) и «Я и деревня» сглажены и тяготеют к иллюстративности. Лишенное экспрессии, похожее на маску зеленое лицо, занимавшее правую часть картины «Я и деревня», превратилось в счастливого крестьянина в нижнем правом углу – что-то вроде сельского дурачка. Вместо загадочной коровы, несущей свои коровьи мечты, в варианте мы видим довольную, что-то жующую лошадь. Во всех этих случаях эффект – успокаивающий, а не будоражащий: умиротворение вместо скандала.
Возможно, хотя это лишь предположения, которые я с радостью бы опроверг, более поздние версии лишены прежней остроты отчасти из-за улучшившегося материального положения Шагала. В 1924 году он с Беллой и Идой переезжает в просторную мастерскую на авеню д’Орлеан – одно время в ней работал художник Евгений Зак. Воллар обеспечивал Шагалу постоянный доход, и впервые за много лет, а может быть, вообще впервые в жизни, Шагал смог насладиться относительным комфортом. На известной фотографии 1924 года Марк, Белла и Ида гордо позируют на фоне знаменитых работ Шагала, таких, как «День рождения» и «Молящийся еврей». Марк полулежит в шезлонге, совсем как денди-художник. На нем просторная полосатая блуза, какие обычно носят художники, на шее небрежно повязан шелковый, судя по всему, шарф или галстук. Ида с куклой примостилась у ног отца. Белла, в своем знаменитом темном жакете с белым воротником, как всегда, прекрасна и безмятежна. Комната обставлена в восточном стиле: гобелены, декоративные подушечки по моде того времени, и все семейство явно довольно жизнью.
Когда же Шагал был самим собой? Порой кажется, что он был изменчив как хамелеон: так ревностно отстаивал свою творческую независимость и вместе с тем так старался понравиться, угодить. Вся его жизнь и все его творения говорят о том, что для русских он хотел быть своим, русским, для евреев – евреем, для французов – французом, и в то же время Шагал не был готов навсегда остаться в какой-то одной роли, особенно когда казалось, что ему ее навязывают. Например, его работы, выполненные для Воллара, наглядно показывают всю глубину его перевоплощений, артистичного и полного погружения в разные национально-религиозные контексты. 107 иллюстраций к «Мертвым душам» Гоголя – офорты, над которыми он трудился четыре года, – так и дышат любовью к России и русской культуре, и когда в 1927 году он завершил эту яркую, выразительную, глубоко лиричную работу (одна иллюстрация, например, посвящена только шелестящей листве сада помещика Плюшкина), то отправил 96 офортов в Москву, в Государственную Третьяковскую галерею – «…со всей любовью русского художника к его родине», как говорилось в сопроводительном письме.
Следующая его работа стала признанием в любви к новой родине. Воллару пришла в голову странная мысль: ему казалось, что «художник, по рождению знакомый с магией Востока» – а таковым он почему-то считал Шагала, – будет идеальным иллюстратором басен Лафонтена, «резонных и утонченных, реалистичных и при этом фантастических». И он попросил Шагала сделать серию гуашей для издания этих басен. Ни Воллар, ни Шагал, который сразу согласился иллюстрировать басни, не ожидали, как отреагирует публика, узнав о том, кому поручили иллюстрировать французскую классику, к тому же любимую с детства: какому-то еврею-иностранцу! И хотя скандал все же по масштабам был несопоставим с делом Дрейфуса, посыпались негодующие возгласы со стороны националистически настроенных критиков вроде Адольфа Баслера («Что дальше? Сутин возьмется за Расина?») и Арсена Александера из газеты «Фигаро». Дошло даже до парламента, где один политикан пренебрежительно назвал Шагала «витебским малевателем уличных вывесок».
Но волнения волнениями, а жизнь в Париже шла своим чередом и преподносила приятные сюрпризы. Конец богемного разгула (последней его вехой, как говорили многие, стала смерть Модильяни: морозным январским утром 1920 года гроб «князя Монмартра и Монпарнаса» пронесли на руках по улицам города) оказался лишь временной передышкой. Американский послевоенный бум – Хемингуэй с женой жил в Париже в свое удовольствие на пять долларов в день – и новые радостные толпы молодых мужчин, которым уже не нужно было погибать в грязных траншеях на Сомме, и молодых женщин, перед которыми уже не маячило раннее вдовство, превратили этот город в богемный рай.
Тридцатишестилетнего Шагала, у которого были любящая жена и восьмилетняя дочь, вовсе не прельщали темные альковы балов и вечеринок. Он не сбегал по вечерам из дома, чтобы пропустить стаканчик в «Динго» со всеобщей любимицей моделью Кики или с леди Дафф Твисден – прототипом хемингуэевской Брет Эшли, не посещал зажигательные экстравагантные вечеринки вроде бала Мезон Ватто, где щеголял в рыжем парике художник Мойше Кислинг, изображая марсельскую проститутку на фоне декораций Паскена. Но Воллар предложил Шагалу свою ложу в Cirque d’Hiver – «Зимнем цирке», и художник, еще со времен Витебска обожавший клоунов и уличных гимнастов, вместе с семьей зачастил на цирковые представления.
Большую часть созданного им в Париже 1920-х годов можно условно назвать романтикой акробатов и роз. Его видение цирка завораживает: художник создает иллюзию праздничного города, которую западная культура решительно искореняла со времен трубадуров. Шагал изображает непомерные букеты сирени, лилий, летящие по воздуху розы: эти цветы становятся словно бы ложем для крохотных целующихся, обнимающихся, зачастую полуголых пар, заставляя зрителя поверить, что не зря говорят: Париж – город любви.
У Шагала было множество причин для подобной творческой щедрости и даже расточительства. Он тоже «пробился» к концу войны, как говорил о себе и о своей жене Фриде английский писатель Д. Г. Лоуренс, и даже если, по словам Лоуренса, «старое косное эго» ушло в прошлое с Первой мировой войной, беспокойное, вырванное из привычной среды эго Шагала, казалось, идеально приспособилось к новым временам. В Париже в бушующие двадцатые у Шагала были и любовь, и слава. Он заключил надежный контракт с галереей Бернхайма-младшего, влиятельные критики, в том числе Андре Сальмон и Филипп Супо, упрочивали его репутацию и пели ему хвалы во множестве статей и монографий. Пусть за его картины еще не платили баснословные деньги, как за работы прославленных Пикассо и Брака, обиженным он себя ни в коей мере не чувствовал.
Для любого художника творчество – это «способ видения», и, хотя Шагал почти всегда работал в стенах мастерской, его постоянные жизненные скитания вылились в конце концов, на душевном подъеме, в это буйство цветов и красок на холстах. Ближе к концу 1925 года Шагал с семьей переехал в небольшой домик под номером 3 на улице Алле-де-Пэн: рядом Булонский лес, куда Шагал каждый божий день отправлялся на прогулку, и роскошные цветники, где весной воздух напоен благоуханием нежных лепестков всевозможных расцветок. Белла, когда завелись деньги, покупала у торговцев живые цветы. После холодной суровости Берлина и лишений послереволюционной России Париж казался поистине рогом изобилия, изливавшим на художника зрительные впечатления.
В 1926 году Шагал работал над эскизами иллюстраций к басням Лафонтена в Мурийоне, рыбацкой деревушке возле Тулона. Он также впервые съездил в Ниццу, а затем несколько месяцев жил в Оверни, возле озера Шамбон, где из окна, выходящего на деревенскую площадь, видна была живописная церковь.
Кроме того, во второй половине 1920-х Шагал с семьей много ездил по французским провинциям, был в Нормандии и Бретани, гостил у Робера и Сони Делоне в их загородном доме в округе Понтуаз, – это было излюбленное место для пленэров у Писарро и Сезанна. Живописи Шагала тех лет свойственна букетная яркость, его цвета, и раньше экстатичные, словно излучают средиземноморский свет. Теперь, впервые в жизни, он стал смешивать быстросохнущую гуашь, которую удобно использовать для этюдов на натуре, и масляные краски – их он наносил поверх гуаши уже в мастерской, – такая техника идеально подходила для активного творчества и дома, и на природе.
Книга о вкладе евреев в развитие сентиментализма, от романистки Грейс Агилар, артиста Эла Джолсона и композитора Ирвинга Берлина до, скажем, Барбры Стрейзанд и Нила Даймонда, пока еще не написана. Но Шагал в ней определенно займет отдельную главу, и не потому, что его живопись чрезмерно слащавая (в конце концов, сентиментальность свойственна не только посредственным авторам – вспомним хотя бы Диккенса или Ренуара), но потому, что ему легче других удавалось балансировать на тонкой грани, отделяющей сентиментальность от более глубокого, подлинного чувства – лучше всех, за исключением, пожалуй, великого израильского поэта Иегуды Амихая[30]30
Амихай Иегуда (1924–2000) – израильский поэт и прозаик.
[Закрыть].
Живопись Шагала, несмотря на ее высочайшие достоинства, часто становилась чем-то вроде сюжета для конфетных коробок, этаким идеалом поп-любви. И не случайно, например, в фильме «Феррис Бьюллер берет выходной» главный герой, помедитировав перед полотнами Пикассо и Брака в Институте искусств в Чикаго, решается поцеловать свою девушку именно перед витражами Шагала. Над этим стоит задуматься. «Ида у окна» (1924) – яркий пример нового французского лиризма Шагала. Его восьмилетняя дочь, загорелая, босоногая, в коротком зеленом платьице, сидит на подоконнике в обрамлении бирюзовых оконных створок. Правой рукой она касается стеклянной вазы с оранжевыми, желтыми и лиловыми цветами. Задумчивый взгляд девочки устремлен вдаль, где за солнечной зеленью расстилается море. Цветовая палитра картины словно вторит цветам морских волн. Совершенно неудивительно, что незадолго до этого Шагал отклонил предложение Андре Бретона присоединиться к группе сюрреалистов, потому что его мечты, перенесенные на холст, были не спонтанными «автоматическими» проекциями, не выпадами против буржуазной морали, а воплощением реальной – или вымечтанной – счастливой и безмятежной любви.
Девочки, женщины, цветы у Шагала почти всегда написаны с натуры – это его жена и дочь, запечатленные на его этюдах, и этим он разительно отличается от своего современника Паскена – тот был, если можно так выразиться, «плохим мальчиком», в отличие от «примерного мальчика» Шагала. Девочки у Паскена, в длинных платьях, с букетами цветов на коленях, изображены в холодной, блеклой сине-зелено-серой гамме, художника больше интересует психологическое состояние моделей, пробуждающаяся чувственность, выражающаяся в приятных округлостях их фигур. Если говорить о женщинах, то у Шагала это образ Беллы – в целомудренном белом платье с букетиком роз («Двойной портрет», 1924) или в странном гамлетовском наряде и с гамлетовскими жестами («Белла с гвоздикой», 1925), причем чаще всего в сопровождении парящего над ней ангела. Женщины у Паскена – крайне эротизированные «ночные бабочки».
И все же, как и следовало ожидать, в полотнах Шагала присутствует чувственность, глубинная, скрытая, подавленная, а потому еще более пронзительная и властная, чем у Паскена, Модильяни и даже у Пикассо – особенно у Пикассо. На картине «Сон (Кролик)» (1927), например, полуобнаженная женщина возлежит, откинувшись, на спине странного существа с туловищем лошади и кроличьей головой. На теле у женщины ссадины – может быть, ее изнасиловали или собираются изнасиловать. Так или иначе, диковинный зверь мчит ее по темному предгрозовому небу среди перевернутого пейзажа с фаллически нависающим деревом, словно роняющим на ее беззащитное лоно сперму-листву. На картине «Петух» (1929) женщина, оседлав, обнимает за шею огромного петуха – красочного, яркого и, судя по всему, довольного, а на заднем плане в туманной дали плывет в лодочке влюбленная пара. При всей фантастичности, притчевости сюжетов – в теме «Сна (Кролика)» есть что-то от Льюиса Кэрролла и мифа о Леде и Лебеде – эти картины являют собой яркий контраст «нежному» Шагалу – или по крайней мере дополняют его. Несомненно, в 1920-е годы Шагал обнаружил, что может довольно успешно продавать свои летящие букеты и парижских любовников, и весьма вероятно, что в этот счастливый, плодотворный и благополучный период он перестал ставить перед собой творческие сверхзадачи. Но в своем искусстве, как и в жизни, он всегда оставался многоязычным, не ограничиваясь одним прямым высказыванием.
Образ этакого вольного художника-донжуана в противовес всячески принижаемому добропорядочному семьянину крайне соблазнителен, однако образ жизни Шагала едва ли можно назвать буржуазным, и, хотя по дерзким выходкам и кутежам он явно уступал Модильяни, Паскену и множеству других художников предвоенного и послевоенного Парижа, Шагалу для вдохновения и дальнейшего интеллектуального роста все же была необходима некая социальная среда. В Париже, как обычно, он поначалу нашел себе друзей среди писателей, а не художников – это французские прозаики Андре Мальро и Анри Мишо и еврейский поэт Перец Маркиш. И конечно, не терял связи с Делоне – по воскресеньям у него собирались гости, среди них были дадаисты, сюрреалисты и прочие представители новейших направлений в искусстве. Есть хорошо сохранившаяся фотография Беллы в экстравагантном сюрреалистическом платье дизайна Сони Делоне (в 1923 году одно из таких платьев приобрела модная в то время голливудская актриса Глория Свенсон), и, вероятно, именно Робер своим глубоко лиричным портретом Беллы вдохновил Шагала, восприимчивого к уколам ревности, на создание странного и жутковатого полотна «Белла с гвоздикой». В кратких воспоминаниях о своем парижском романе с Амедео Модильяни Анна Ахматова писала, что как-то раз зашла за ним в мастерскую, но не застала. В руках у нее была охапка красных роз, и от нечего делать она стала бросать цветы в открытое окно. Когда они встретились, Модильяни недоумевал: как ей удалось войти без ключа? Ахматова сказала, что бросила цветы в окно. «Не может быть, – они так красиво лежали…» Оказывается, розы на полу образовали ровный круг.
Эта история о том, как романтический жест становится искусством, точно характеризует парижскую богемную жизнь 1920-х годов. Шагал бросал в сюрреалистическое небо над городскими крышами тысячи цветов и кувыркающихся фигур, и, словно по волшебству, они приземлялись на его холсты – влюбленные, застигнутые в мгновение страсти под бледным полумесяцем, или клоун с обручем, гарцующий на спине радужного коня.
9. Палестина
Осенью 1930 года мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф пригласил Шагала посетить Палестину. В то время Шагал по заказу Воллара работал над иллюстрациями к Библии. По мнению Бенджамина Харшава, Шагал хоть и объяснял своим французским светским знакомым (дабы его не заподозрили в сионистских симпатиях), что именно это творческое задание стало главным поводом для поездки, истинные причины были более приземленными и практическими. Дизенгоф намеревался создать в Тель-Авиве Музей еврейского искусства, и, конечно, Шагала такая идея чрезвычайно заинтересовала – он и сам вынашивал план подобного музея в Вильне. Семидесятилетний Дизенгоф, обращаясь к Шагалу, даже польстил сорокатрехлетнему художнику, дважды назвав его в первом своем письме «Cher Maître» («дорогой мэтр») и пообещав роль главного советчика при выборе музейных экспонатов. Очевидно, столь почтительное отношение Дизенгофа казалось Шагалу вполне естественным, судя по интервью, которое он дал в Иерусалиме, через две недели после приезда в Палестину. «Как Герцль[31]31
Герцль Теодор (1860–1904) – основатель политического сионизма, провозвестник еврейского государства и создатель Всемирной сионистской организации.
[Закрыть] пришел к барону Ротшильду, прося помочь построить Землю Израиля, так и господин Дизенгоф пришел ко мне в Париже, с просьбой помочь создать музей» (вероятно, художник просто пошутил).
В конце февраля 1931 года Шагал отплыл из Марселя на пароходе «Шампольон». По счастливой случайности на борту он встретил не только старого берлинского приятеля – великого еврейского поэта Хаима-Нахмана Бялика, но также французского поэта и философа еврейского происхождения Эдмона Флега[32]32
Флег Эдмон (1874–1963) – французский поэт, драматург и эссеист.
[Закрыть]. Сохранилась трогательная фотография: Шагал и Бялик стоят на палубе, держа шляпы в руках, чтобы не уронить за борт, а рядом пятнадцатилетняя Ида старательно придерживает у колен развевающуюся юбку. Шагал облачен в двубортный парадный костюм с галстуком-бабочкой. Его волосы растрепались от ветра, в глазах задорный блеск. Лысый Бялик, в костюме-тройке, с часами на цепочке, похож скорее на европейского бюрократа, чем на поэта.
В это время в открытом море где-то между Марселем и Александрией (откуда они будут уже по суше добираться до Палестины) жизненные истории этих двух людей являли собой любопытный контраст. Бялик, на четырнадцать лет старше Шагала, но также выросший в еврейском местечке и учившийся в хедере, был одним из первых деятелей пробуждающейся еврейской светской культуры, возникшей на развалинах иудейского мира в России, и вскоре стал заметным явлением в этой культуре. Он обрел известность в основном благодаря нескольким вдохновенным стихотворениям, которые пользовались безумным успехом у широкой публики и снискали ему на всю оставшуюся жизнь славу «еврейского национального поэта» – эта роль, даже если поначалу он к ней стремился, впоследствии легла на его плечи тяжким бременем. Словно престарелая рок-звезда, Бялик стал заложником своих ранних «хитов». Во время первого посещения Палестины, в 1909 году (за год до приезда Шагала в Париж – выбор места, разумеется, очень показателен), он пытался прочесть со сцены свою прозу, но был зашикан публикой, требовавшей хорошо знакомых стихов о национальном возрождении.
К 1931 году Бялик шесть лет жил в Тель-Авиве – на улице, которая уже тогда носила его имя, но, тяжело переживая неудачи в личной жизни и мучимый творческими сомнениями, он к этому времени почти совсем перестал писать стихи. И теперь, на пароходе, следовавшем в Палестину, Бялик возвращался домой – рьяный сионист под конец жизни, писатель, чья аудитория преимущественно говорила на иврите, – и Шагал, турист, художник, ступивший на мировую сцену.
Для любого иммигранта выбрать Палестину в качестве своего постоянного дома значило отказаться от своей прежней мечты о ней. Переход к суровой действительности для многих, по ряду причин, был настоящим испытанием. Страна, воплотившая в себе еврейские национальные чаяния, после окончания Первой мировой войны и распада Османской империи фактически находилась под управлением Британии по мандату Лиги Наций. Это было общество резких конфликтов и противоречий. Британцы начали оккупацию Палестины в надежде реализовать таким образом часть своих геополитических планов. Стабильное присутствие на Ближнем Востоке гарантировало бы им безопасность морских путей в Индию и другие заморские имперские владения. И с уверенностью, опирающейся на имперский опыт в других уголках планеты, они полагали, что смогут держать под контролем и просвещать местное население, будь то евреи или арабы. Такие были надежды, однако вскоре начались неразрешимые конфликты, и, став заложниками собственных обещаний сохранить статус-кво для арабского населения и в то же время способствуя реализации Декларации Бальфура 1917 года, которая призывала к «созданию в Палестине национального очага для еврейского народа», британцы попали в сложную и неудобную ситуацию и в конце концов оказались беспомощными. К тому же британцы недолюбливали палестинских евреев и испытывали двойственные чувства к арабам – то романтизируя их, то презирая.
Еще более осложняло обстановку то, что среди представителей британских властей были как сионисты, так и евреи, равнодушные к сионизму, а среди местного еврейского населения – и неверующие, и правоверные иудеи, и сионисты, и даже яростные противники сионизма. Палестинские арабы, объединявшиеся в то время больше по родоплеменному, чем по национальному признаку, могли показаться заезжим гостям вполне милыми и колоритными, однако за несколько месяцев до приезда Шагала их враждебность к растущему еврейскому населению, подогретая муфтием Иерусалима, привела к открытому столкновению в Хевроне, где за три дня мятежа были зверски убиты шестьдесят семь евреев. Британцы перевезли оставшееся еврейское население Хеврона в Иерусалим.
Британская культура в Палестине, где и евреи, и арабы рука об руку служили в полиции подмандатной области, отражала в миниатюре культуру всей Британской империи. Как в Индии, далекий английский мир чаепитий, спортивных состязаний, охоты на лис (но с той разницей, что в Палестине приходилось гоняться за шакалами), утиной охоты – на Галилейском море – и марширующих оркестров прививался к неуступчивому окружению.
Бялик, разгуливая никем не потревоженный, разве что собственными внутренними демонами, по улицам Тель-Авива в сумеречной британской Палестине, уже не видел необходимости обличать пассивность евреев или идеализировать алию[33]33
Алия (иврит: восхождение) – переселение евреев в Израиль, а до образования Государства Израиль – в Палестину на постоянное жительство. Является одним из основных понятий сионизма.
[Закрыть], а точнее – переводить собственные пылкие образы на язык литературы. На самом деле его муза умолкла еще до переезда в Тель-Авив, но можно лишь гадать, не воспринял ли Шагал судьбу Бялика как предостережение или подтверждение того, что лучше оставить Палестину в области мечты, как нечто, связанное с далеким библейским прошлым: отказ Бялика от сочинительства вполне мог навести на мысль о том, что за чрезмерную вовлеченность в повседневные нужды Земли обетованной придется заплатить дорогой ценой.
Агнон[34]34
Агнон Шмуэль-Йосеф (1888–1970) – выдающийся израильский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе 1966 г.
[Закрыть] как-то сказал в беседе с Солом Беллоу[35]35
Беллоу Сол (1915–2005) – американский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе 1976 г.
[Закрыть], что, если бы романы того не перевели на иврит, их ждало бы туманное будущее, хотя весь мир считает иначе. Определенно должно быть какое-то объяснение, почему картины и рисунки Шагала, сделанные во время его поездки в Палестину, так банальны и крайне неубедительны. Взять хотя бы его традиционное и скучное изображение Стены Плача (1932), где несколько молящихся кажутся совсем крошечными и незначительными рядом с огромными желто-коричневыми камнями, – одного взгляда на это полотно достаточно, чтобы понять, что в Иерусалиме Шагал отбросил все, что придавало его живописи живость и очарование: все яркие краски будто вытравлены с холста, а человеческие фигурки – почтительно-приземленные. Словно жизнь в ишуве – то есть жизнь евреев в подмандатной Палестине до образования Государства Израиль – показалась Шагалу ужасающе провинциальной, а ведь именно от провинциальности он незадолго до того бежал без оглядки. Поэтому, вместо того чтобы воплотить в своей изысканной стилистике мир преобразований и перемен, который он видел вокруг, как это сделал, например, Реувен Рубин[36]36
Рубин Реувен (1893–1974) – израильский живописец, график, театральный художник, скульптор, поэт, дипломат.
[Закрыть], художник родом из Румынии, переехавший в Палестину в 1922 году, Шагал почему-то предпочел писать открыточные «виды» – стену, интерьер синагоги в Цфате, гробницу Рахили – в спокойной консервативной манере, без вызова, без провокации, словно боялся кого-то обидеть или задеть, однако в результате исчезло самое главное – то, что составляло суть его живописи.
Автопортреты, портреты и пейзажи Реувена Рубина, выполненные в тот же период, когда Шагал путешествовал по Палестине, пышным красочным лиризмом чем-то напоминают работы Шагала – особенно картина «Жених и невеста», где овца (еврейский единорог?) неожиданно выходит на балкон в Тель-Авиве и кладет голову на колени невесты Рубина Эстер, которая изображена с огромным букетом цветов, а сам Рубин, с палитрой и кистью в руке, любуется волнами в порту Яффы. Если бы Шагалу в Палестине дано было, как иммигранту, ощутить внутреннюю свободу и страсть к вновь обретенной родине, вместо того чтобы снисходительно поглядывать вокруг взглядом туриста, может, он и создал бы там что-нибудь поразительное. Но для Шагала Средиземное море билось о французские берега.
Что же касается британцев в Палестине, Шагал, похоже, их почти не замечал, и они отвечали тем же. В одном из писем Шагала говорится, что Эдвин Сэмюэл (сын сэра Герберта Сэмюэла, первого представителя британского доминиона в Палестине) пригласил его осмотреть так называемую мечеть Омара – правда, эта достопримечательность оставила Шагала равнодушным. Однако я не обнаружил никаких упоминаний о Шагале в мемуарах Эдвина «Жизнь в Иерусалиме», хотя в этой книге представлена, например, любопытная фотография Джорджа Бернарда Шоу, сделанная в 1930 году: писатель вытирает полотенцем ноги на берегу Галилейского моря.
Рассказы о поездке Шагала в Палестину сильно различаются. Вернувшись в Париж, Шагал дал интервью, в котором восторженно отзывался о кибуцах («Мне даже захотелось там пожить»), о солнечной атмосфере Тель-Авива, дышащего юным задором, о пронизанном духовностью Иерусалиме, где перед его мысленным взором вновь предстал «Христос – поэт и пророк». В Иерусалиме, как ранее в Витебске, Шагал сетовал на «схизму», отделившую Христа от еврейского народа. Другие его знакомые отмечали, что Шагал чувствовал себя легко и непринужденно с местными жителями, говорившими на идише (их было немало), а в среде тех, кто общался между собой на иврите, чувствовал себя неловко. Принято считать, что поездка произвела на него сильное впечатление, однако в своей книге «Букет воспоминаний» Эстер Рубин, которая путешествовала по стране вместе с мужем Реувеном и Шагалом, рассказывает, что «Шагала, похоже, не очень-то интересовал Эрец-Исраэль». Показательно, что перед отъездом Шагала в Париж Реувен Рубин предложил ему обменяться картинами, «как водится у художников». Но Шагал отказался. В то время Тель-Авив был небольшим городом с населением в 50 тысяч жителей. Может, работы Реувена Рубина, на взгляд Шагала, отдавали провинциальностью? Или же рядом с превосходной живописью Рубина палестинские опыты Шагала предстали в невыигрышном свете?
Участие Шагала в создании музея в Тель-Авиве очень скоро оказалось под вопросом. Эстетические представления Дизенгофа вовсе не были передовыми. Как-то он привез из Европы гипсовые копии статуй Микеланджело – Давида и Моисея. «Там были всех размеров, но я взял самые большие», – хвастался он Реувену Рубину. «Да кому они нужны?» – заметил Шагал, когда ему рассказали эту историю. Он представлял себе музейное собрание иначе: там должны быть действительно значительные произведения, в том числе работы Писсарро, Модильяни, Паскена и даже Сутина, хотя как человека Шагал его недолюбливал. Дизенгоф, конечно, расстроился, узнав о такой реакции Шагала, но ничуть не смутился. Он велел установить статую Моисея на крыше своего дома, где как-то лунной ночью чересчур бдительный тель-авивский полицейский принял ее за притаившегося снайпера (а выступающий «рог» Моисея за дуло винтовки), влез на крышу и со всей силы ударил Моисея сзади по голове. Говорят, Дизенгоф выскочил с воплем: «Что ты наделал? Ты только что уничтожил скульптуру Микеланджело!» Обломки разбитой статуи до сих пор хранятся в подвале музея в Тель-Авиве. Шагал не был сионистом, хотя, несомненно, сочувствовал идеям сионизма. Но в данный момент жизни этих симпатий явно было недостаточно, чтобы избавить его от подозрений, рожденных еще российским опытом: бюрократический подход в искусстве ни к чему хорошему не приведет. Разногласия и споры по поводу приобретения скульптур Ханы Орловой, с которой Шагал был дружен, привели к конфликту с Дизенгофом. И хотя дружеские отношения постепенно восстановились, Шагал свел к минимуму свое участие в музейном проекте. Второго апреля 1932 года, в день торжественного открытия музея, Шагал ограничился краткой поздравительной телеграммой.




























