Текст книги "Туча"
Автор книги: Джон Роберт Фаулз
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Ничего пока не случилось. Сейчас все еще прежде, чем это случилось. Я знаю, это случится, как и случилось. И ничего не могу поделать.
Он наклонился вперед, упираясь локтями в колени; кивок, будто подобные фантазии вполне разумны и он их с ней разделяет. Такой милый человек; и утомительный, потому что всегда старается. Будь как я, будь нетребовательной, будь мужчиной, довольствуйся тем, что у тебя есть: тиражи, пусть и не имя. Даже все эти годы спустя – коротко постриженная борода, прекрасный, сулящий аскетизм рот, тонкость, беспощадно строгий интеллект, а не всего лишь порядочность, посредственность, будничное копание.
– Кэт, ты не из тех, кому навязывают клише. А потому мы, простые смертные, не находим, что сказать. – Она на мгновение опустила голову. – Чему ты улыбаешься?
– Ты и Бел – боги. А я – бедная смертная.
– Потому что мы верим в клише?
Она опять слабо улыбнулась; замолчала, затем заговорила, подыгрывая ему.
– Бел меня расстроила. Вина не ее. Я держусь с этими двумя слишком уж высокомерной стервой.
– Что она сказала?
– Именно это.
– Ты терпишь такую боль. Мы понимаем, как это трудно.
Она снова выдохнула дым.
– Я полностью утратила ощущение прошлого. Все только в настоящем. – Но она покачивает головой, будто подобное формулирование настолько неясно, что совсем лишено смысла. – Прошлое помогает находить оправдание. А вот когда не можешь спастись от…
– Но не может ли помочь будущее?
– Оно недостижимо. Прикованность к настоящему, к тому, что ты такое.
Он подбирает камешек и бросает его по длинной дуге в воду. Канкан, дыба; когда ты читаешь людей, как книги, и знаешь их знаки лучше их самих.
– Не наилучший ли способ разбить такие цени, постаравшись вести себя… – Он не доканчивает фразы.
– Нормально?
– Хотя бы внешне.
– Наподобие мистера Макобера [19]19
Персонаж романа Ч. Диккенса «Дэвид Копперфилд». Неунывающий оптимист.
[Закрыть]? Что-нибудь да подвернется?
– Дорогая моя, хлеб тоже клише.
– И требует голода.
Он улыбается.
– Но ведь своего рода голод наличествует, верно? По крайней мере чтобы обескураживать всех нас, кто хочет помочь тебе.
– Пол, клянусь, что каждое утро я… – Она умолкает. Они сидят бок о бок, уставясь в воду.
Он говорит мягко:
– Дело не в нас, Кэт. Но в детях. Можно ограждать излишне. Но они действительно не понимают.
– Я ведь стараюсь. Особенно с ними.
– Я знаю.
– Полная утрата силы воли. Ощущение зависимости от случайных слов. Пустяков. Все снова и снова под вопросом. Пытаться понять почему. Почему он. Почему я. Почему это. Почему что бы то ни было.
– Я бы хотел, чтобы ты попробовала записать все это.
– Не могу. Невозможно записывать то, чем живешь. – Она бросает окурок в воду, затем внезапно спрашивает: – Вы с Бел боитесь, что я тоже попытаюсь покончить с собой?
Он ничего не отвечает, и затем:
– А следует?
– Нет. Но вы думали, в чем причина, почему я не?
Против обыкновения он обдумывает вопрос.
– Мы надеялись.
– По-моему, это должно означать, что мне нравится то, что я есть. Чем я стала. – Она взглядывает на него, на римский профиль, обращенный к воде; мудрый сенатор; жалеет, что пошел ее разыскивать. – В сущности, мне требуется, чтобы меня хорошенько встряхнули, ударили. А не нежные уговоры.
Он выдерживает паузу.
– Жаль, что мы настолько разные люди.
– Я вовсе тебя не презираю, Пол.
– Только мои книги.
– Этому ты можешь противопоставить тысячи и тысячи счастливых читателей. – Она говорит: – И я бы так сильно не завидовала Бел, если бы презирала тебя.
Он смотрит вниз.
– Ну…
– Ложная скромность. Ты знаешь, у вас все в порядке.
– На наш лад.
– Я знаю, какая Бел деспот. В глубине.
– Иногда.
– На самом деле мы не сестры. Просто два стиля неуступчивости.
Он посмеивается.
– Заплечных дел мастерицы. Не допускать голодного к пище.
И как нельзя было не улыбнуться на расчетливую наивность Бел – розовые миленькие рубашки, еще бы! – так и теперь ты улыбаешься, пряча ту же обиду: на то же отскакивание, бросание тебя на произвол судьбы, раздраженную нетерпеливость. Говоришь о Преосуществлении, а он думает только о хлебе и вине.
Она встает, и он встает следом, ища ее глаза за темными очками.
– Мы все обговорим, Кэт. Когда они уедут.
Без предупреждения она обнимает его; и чувствует, как он вздрагивает от внезапности цепляния за него. Ее голова на мгновение прижимается к его плечу, его руки боязливо обхватывают ее. Он похлопывает ее по спине, потом касается губами ее затылка. Смутился. Бедняга. И она уже думает: стерва, актерка, интригантка – зачем я это сделала? И дура: какой епископ носит с собой динамит или одолжит его у себя в соборе?
Милый вол. Зверство – заколоть такого превосходного тельца.
Она отклоняется и скалится в его недоумевающие глаза, затем говорит, как зеленая девушка:
– Счастливы мусульмане.
Аннабель сидит, прислонясь спиной к стволу бука; председательствующая богиня-матерь, без шляпы, без туфель и чуть-чуть оплывшая. Кандида, которая выпила больше одного стаканчика вина, развалилась во сне головой у нее на коленях. И Бел часто прикасается к ее волосам. Салли отошла на солнце; назад в траву, с флаконом «Амбр солер» сбоку. Намеки на его аромат доносятся до двух мужчин – Питер лежит, опираясь на локоть, лицом к Полу, который все еще сидит. Двое младших детей у воды, строят плотину из камушков. Кэтрин сидит, опираясь на одну руку, между Питером и Аннабель, наблюдая, как бурый муравьишка пробирается между стеблями травы с крошкой хлеба. Их винные стаканчики теперь полны кофе из термоса.
Пол набрасывает возможный угол для программы: любопытная буржуазность в английских отношениях с Францией – с дней «милордов» и образовательных путешествий их юных наследников, типичный заезжий англичанин тут всегда бывал образованным, достаточно состоятельным и, разумеется, консервативным, и выносимые им впечатления всегда опирались на порядочное привольное житье, блюда и вина, возводимые в культ гурманства, и прочее в том же духе. Прекрасное место, чтобы забывать обо всех стеснениях жизни в глубоко пуританской стране, хотя, çа va de soi [20]20
Само собой разумеется ( фр.).
[Закрыть], пуританский аспект дозволяет нам одновременно другой частью нашей натуры глубоко презирать их политику и их нелепый наполеоновски централизованный бюрократизм. Так что нечего удивляться нашей репутации коварности; мы не отдаем себе отчета, что самая архицентрализованная европейская нация – это Англия, то есть, хочет он сказать, кто еще так преклоняется перед понятиями о жизни, провозглашенными Лондоном, как сами британцы, – найдите хоть одного такого француза-лягушатника; кто еще, кроме нас, так нелепо и рабски выражает свой конформизм в манере вести себя, говорить и одеваться; возьмите для сравнения то, как французов заботит только качество пищи и ее приготовления, тогда как нас заботит, корректно ли одеты наши сотрапезники, изящно ли и надлежащим ли образом сервирован чертов стол, мы страшным образом путаем…
– Слушайте, – говорит Бел. – Иволга.
И на момент Пол умолкает, они слышат прозрачный переливчатый посвист на том берегу речки. Бел говорит:
– Они всегда невидимы.
– Продолжайте, – говорит Питер. Он тянется за сигаретой, спохватившись, предлагает Кэтрин, она качает головой. – Звучит интересно.
Пол имеет в виду, что мы мелено путаем идею, миф о Франции, централизированной со времен Версаля, и реальное пренебрежение француза ко всему, что препятствует его личным удовольствиям. Тогда как мы у себя дома с нашей верой в то, будто мы уже свободны и демократичны, и политически независимы, на самом деле, когда дело касается личных удовольствий, являем собой жутчайшую нацию конформистов. Вот почему (подготовив сымпровизированный парадокс) каждое французское правительство всегда изначально фашистское, а реальная французская нация изначально не способна сколько-нибудь долго терпеть фашизм; тогда как НАША любовь к конформизму настолько вездесуща и питает культуру, настолько готовую к фашистскому перевороту, что нам пришлось выработать все это конституционное смесиво (одно из его словечек), и одному Богу известно, сколько еще предохранительных общественных систем против нашей истинной натуры.
– Было бы замечательно ввести и это, – говорит Питер.
И еще, говорит Пол, наливая себе остатки гро-плана в стаканчик Кэнди (Питер жестом отказался), еще один результат того, что Франция это страна, которую наши представители рабочего класса вообще не посещают – никаких турпоездок, и теперь уже нельзя сослаться на пролетарскую ненависть к грязной иностранной кормежке и грязному ихнему сексу, если учесть то (столько приходится учитывать!), как они теперь валят на Майорку и Коста-Брава, в Италию и Югославию, и одному Богу известно куда еще, – гораздо больше это ненависть к стране, которая требует образованности и утонченности, чтобы получать от нее удовольствие, а это ты оставляешь чертовым снобам и буржуазным гедонистам; или по меньшей мере дело в нелепом представлении, о ней сложившемся, и – как он собирался сказать перед тем, как потерял нить, он немножко перепил, – это же объясняет параллельную французскую иллюзию касательно Англии как страны фанатических стоических монархоманьяков в котелках, живущих ради лошадей и собак, и le sport [21]21
Спорт (фр.).
[Закрыть], и прославленная невозмутимость, и прочая гребаная ерунда. Возьмите, к примеру, известное им шато всего в нескольких милях отсюда, может ли Питер угадать, что красуется на почетном месте в их чертовой гостиной? Обрамленное письмо секретаря герцога Эдинбургского, благодарящего графа за соболезнования по поводу кончины тестя его высочества. Ну знаете, говорит Пол. Просто руки опускаются.
– А он говорит по-английски? Мы могли бы это использовать.
Бел говорит:
– Люди из рабочей среды не ездят во Францию, потому что это слишком дорого. Только и всего.
Питер ухмыляется.
– Вы шутите. Вы не отдаете себе отчета, сколько теперь многие из них зарабатывают.
– Вот именно, – говорит Пол. – Вопрос культуры. Здесь они считают, что клиент ожидает самого лучшего. А мы – что он предпочитает что подешевле.
− Пару лет назад мы сделали программу о турпоездках. Просто не верится, какие причины они называли. Помню, одна милая старушенция на Майорке объясняла, как ей больше всего нравится сознавать, что все они получают одинаковую еду и размещаются в одинаковых номерах.
Он хлопает себя по голове, будто его неспособность поверить доказывает глупость старушенции.
– Вот-вот. Проклята страна, где людям разрешено выбирать, как тратить свои деньги.
– Если они у них есть, – вмешивается Бел.
– Бога ради, деньги тут ни при чем. Я говорю о промывании мозгов. – Он снова поворачивается к Питеру. – Французский крестьянин, даже фабричный рабочий, уделяет своей еде и вину столько же внимания, как те, кто стоит гораздо выше на экономической лестнице. В отношении удовольствий они абсолютные эгалитаристы. Я о том, какие они, например, закатывают свадьбы. Простой, не слишком зажиточный фермер, почтальон. Великолепнейшее угощение, Питер, вы и вообразить не можете. И такая озабоченность, тщание, поход к мяснику и обсуждение мяса и patisserie, и charcuterie [22]22
Выпечка (фр.).
[Закрыть].
Благодарение Богу за экономические надбавки.
Питер кивает, затем вскидывает глаза, охватывая взглядом и Пола и Аннабель.
– Значит, счастливцы? От этого не уйти?
– Ощущение привилегированности. Неизбежное.
– Но вы словно бы доказываете, что это следует изничтожить? Неужели вы правда хотите видеть здесь манчестерские и бирмингемские орды?
Бел ухмыляется.
– Отличный вопрос. Обратитесь к товарищу Роджерсу.
Пол машет ладонью на жену.
– Только потому, что такие турпоездки Франция вообще не предлагает. Тут вам все еще предлагается делать собственные открытия.
– А это требует образованного ума?
– Просто лишенного предубеждений. А не в смирительной рубашке пуританской этики.
– Этот угол мне тоже нравится. – Он улыбается Аннабель. – Но в какой мере он типичен, Аннабель?
– Я бы сказала: довольно стандартный экспатриант-реакционер. Верно, Кэт?
Кэтрин чуть улыбается и ничего не говорит.
– Ну давай же, свояченица. Защити меня от ударов в спину.
– Если кто-то счастлив, естественно, он не хочет ничего менять.
– Но ведь хотеть немножко это счастье разделить не возбраняется?
Бел отвечает за нее:
– Милый, почему не взглянуть правде в глаза? Ты величайший из когда-либо живших кресельных социалистов.
– Благодарю тебя.
– Бутылочка джолли, и ты перемаоишь всех в радиусе достижения.
Питер посмеивается.
− Послушайте, какое прелестное слово, Аннабель. Перемаоить. Я его запомню.
Пол грозит пальцем Линабель; этот жуткий русский монах в нем.
– Радость моя, цель социализма, как ее понимаю я, это содействовать подъему человечества, а не сведение его к наиболее низкому из всех общих знаменателей, дорогому каждому капиталистическому сердцу.
И они продолжают, и они продолжают; такого Пола ненавидишь, разглагольствующего, нескончаемо проповедующего великолепный культурный кисель из ревеня. Когда ты почему-то видишь только усталую волну вечерних людей, иссушенных работой автоматов, для которых вы можете быть только крайне удачливыми, недосягаемыми, избранными, беспомощными. Искать для них мотивацию, объяснять их – это запредельная вульгарность и запредельная ложь… своего рода людоедство. Ешь зарезанную свинину на обед; затем другие зарезанные жизни и нарубленную реальность на заедки. Урожай собран. Остались только обломки колосьев и осыпавшиеся зерна: аллюзии, фрагменты, фантазии, эго. Только мякина болтовни, бессмысленная отава.
И достаточно дремучая без всех этих кружащих, жужжащих словес; достаточно нереальная, о, вполне, вполне достаточно нереальная и без добавления всех этих скачущих, кишащих, перепрыгивающих друг друга мужских идей; и сознание, что это бактерии: они будут размножаться, и однажды в зимний вечерок бездумные миллионы будут созерцать их потомство и будут заражены в свою очередь… Ленивое раздражение Бел так понятно: не столько само величавое проповедование, но то, как он предается ему ради такого ничтожного повода, такого никчемного мелкотравчатого самодовольного прыща, который в деревьях не видит ничего, кроме материала, чтобы сколачивать из них свои хибары эфемерного вздора.
Ты знаешь: Пол мог бы сказать, что он хочет стереть французов с лица земли, ну, что угодно, прямо противоположное тому, что он сказал, а мерзкий, ничтожный человек-гроб кивал бы и сыпал бы своими «невероятно» и «фантастично» и искал бы подходящий угол.
И ты знаешь, это твоя собственная вина: не следовало называть Бел деспотом. И все это – в опровержение и, следовательно, в неопровержимое доказательство.
Это – и реальные деревья, двое детей у воды, молчащая девушка на солнце, лежащая теперь на животе, принаряженные маленькие индиго-белые ягодички. Деревья, и кусты, и вынырнувшие валуны, и безмолвные обрывы вверху, опаленная безжизненная планета, безветренное солнце, день, черствеющий, как концы недоеденных батонов, уже не прозрачный и парящий, но в чем-то матовый и недвижный; и все по вине мужских голосов, бесконечное, бессмысленное и негигиеничное расчесывание экземы голосами soi-disant [23]23
Так называемые (фр.).
[Закрыть]серьезных мужчин. Теперь только женщины знали. Даже пустенькая девчонка знала лишь солнце у себя на спине, траву и землю под собой. Бел знала себя, и голову своей спящей дочери, и возню своей другой дочери внизу у речки; то, что она добавляла к разговору, даже ее подкалывания Пола, было балованием в ее роли колесной оси – придавать немного верчения спицам. Тебе однажды довелось увидеть, как Бел летним вечером дома – только они вчетвером – подколола Пола куда похлеще. Он резко вскочил и ушел в сад. Маленькое смущенное молчание. Затем Бел вскакивает так же резко, покидает комнату, идет прямо наружу – смеркалось, они видели все это через окно, – идет прямо туда, где Пол стоял у дальнего края газона. Она заставила его повернуться и порывисто обняла. Это выглядело почти назиданием. Они наблюдали из комнаты, и он улыбнулся. После они не обсуждали того, что произошло, ни словом не упоминали. Такое сберегаешь, как старые бусы и брошки; чтобы плакать над ними, над тем, что мода и собственное понятие о презентабельности так тебя изменили.
Быть бы Бел своей собственной, превыше всякой гордости.
Теперь Эмма медленно вернулась туда, где были четверо взрослых, и остановилась возле матери.
– Я хочу лечь, как Кэнди.
– Милочка, пусть она спит. Для тебя не хватит места.
Эмма искоса поглядывает на тетку, та протягивает руку. Девочка становится на колени, потом поникает и хлопается поперек ее колен. Кэтрин поглаживает ее светлые волосы, отбрасывает их шелковистые прядки с ее щеки.
Пол опирается на локоть и зевает.
– Вот кто тут самый разумный.
Питер улыбается вбок и вверх – Кэтрин.
– Извините. Чудовищно обсуждать дела в такой божественный день.
– Я слушала с большим удовольствием.
Она прикасается к воротничку желтой блузки девочки, избегая его взгляда.
Пол бурчит:
– Не соглашаясь ни с единым словом.
Кэтрин чуть пожимает плечами и глядит на него через клетчатую скатерть.
– Просто думала о том, что сказал Барт.
Питер спрашивает, кто такой Барт, и чувствуется, что он услышал эту фамилию как имя Барт. Пол объясняет. Питер прищелкивает пальцами.
– Кто-то мне что-то говорил о нем буквально на днях. – Он садится прямо и поворачивается к Кэтрин. – Так что же он говорит?
Она отвечает словно Эмме:
– Он анализировал туристические путеводители. В сборнике эссе. Как они внушают, что все современное и утилитарное однообразно. Интересны только древние памятники и живописность. Как живописность начала ассоциироваться исключительно с горами и солнечными пляжами. – Она добавляет: – Это все.
Перекроите это в невнятности.
Пол говорит:
– Ну, идея о горах, конечно, возникла с романтиками.
Она проводит пальцем по волосам Эммы. Началось с Петрарки, но не следует знать чересчур много.
− По-моему, он пытался показать, что манера путешествовать без воображения порождена в основном средними классами. Понятиями среднего класса о красоте. Как путеводители посвящают три параграфа собору в городке, а затем двумя строчками разделываются с самим живым городком.
Пол растягивается по другую сторону клетчатой скатерти и закладывает ладони за голову.
– Обычно по очень весомым причинам.
– Если вы считаете, что архитектура тринадцатого века стоит больше реальности двадцатого.
– А почему бы и нет? Когда ты в отпуске.
Она коротко взглядывает на распростертую фигуру Пола.
– Тогда отчего ты так ненавидишь ложные образы англичан и французов? Это же точно такая же форма селективной реальности.
– Не вижу почему.
Туповато. Спровоцируй ее немножко. Она почти человечна. Он улыбается.
– Ты одобряешь буржуазные стереотипы того, что достойно осмотра во время отпуска. Так какая же разница между ними и буржуазными стереотипами национальных характеров, так тебе претящими?
Он закрывает глаза.
– Если мне позволят чуточку вздремнуть, я сумею найти сокрушающий ответ.
Бел говорит:
– «Как пали сильные». [24]24
Вт. Кн. Царств, 1,19.
[Закрыть]
– Кыш! – Он складывает руки на животе.
Питер откидывается на локоть лицом к ней.
– Этого типа ведь на редкость трудно понять? Так мне говорили.
– Общее положение достаточно ясно.
Бел журчит:
– Кэт редактировала перевод одной из его книг.
– Бог мой! Неужели?
– Не редактировала. Просто считывала верстку.
– Она практически переписала перевод.
– Ну, если так ты определяешь две-три небольшие поправки…
Она предостерегает Бел. Пытается предостеречь. От ее взгляда уклоняются. Бел так не поймаешь.
– Ну и в чем заключается общее положение?
Она колеблется, потом ныряет вниз головой.
– Что существуют всевозможные категории знаков, при помощи которых мы общаемся. И одна из наиболее подозрительных – это язык; для Барта главным образом потому, что язык был очень сильно испорчен и искажен структурой капиталистической власти. Но то же самое относится и ко многим другим несловесным системам знаков, с помощью которых мы общаемся.
Питер жует стебелек.
– Вы имеете в виду рекламу и все прочее?
− Это наиболее наглядная сфера манипулирования. Личное общение часто тоже, по сути, рекламирование. Неверное – или просто неловкое использование знаков. (Уже поздно остановиться, ты в ловушке.) Фраза есть то, что говорящий подразумевает, что она подразумевает. То, что он втайне подразумевает, что она подразумевает. Но это может быть и прямо обратным. То, что он не подразумевает, что она подразумевает. То, что она подразумевает, дает представление о его истинной натуре. Его истории. Его интеллекте. Его честности. И так далее.
Пол говорит будто бы во сне:
– Пока все, касающееся смысла, не приобретает значение. Кроме самого смысла. «Передайте мне соль» – превращается в многознаковую структуру. А злосчастную чертову соль так и не передают.
Кэтрин улыбается.
– Иногда.
– Немчура, – кряхтит Пол. – Не француз.
– Заткнись и спи, – говорит Бел.
Питер подает сигналы: я серьезный человек. Он даже говорит медленнее.
– Тип, ну, тот, который рассказывал о нем… что-то там плел про то, что религия средних классов – набор банальностей, это верно?
– По-моему, он сказал «этос».
– Потому что оригинальность разрушительна – так?
– Это зависит от контекста.
Бел смотрит на склоненную голову сестры. Взвешивающе.
– Как?
– Существуют контексты среднего класса, которые требуют, чтобы вы были оригинальны. Остроумны. Даже революционны. Но контекст – это своего рода контрзнак. Бьющий козырь.
Бел говорит:
– Например, как быстро вы засыпаете после обеда, кончив проклинать общество, которое позволяет вам засыпать после обеда.
Пол бормочет:
– Я это слышу.
Питер не дает отвлечь себя.
– То есть реальная оригинальность должна быть активно революционной? Так? Вот к чему подводил этот тип.
– Мне кажется, люди вроде Барта больше заинтересованы в том, чтобы заставить людей осознать, как именно они общаются и пытаются контролировать друг друга. Отношение между демонстрируемыми знаками, словесными или нет, и реальным смыслом того, что происходит на самом деле.
– Но прежде вы должны изменить общество, не так ли?
– Остается надеяться, что более глубокое осознание приведет к этому.
– Но я вот о чем… понимаете… если все сводится к выборке людских банальностей, то это просто наблюдение за словами. Ну, как наблюдение за птицами. Или нет?
– Полагаю, что даже от орнитологии есть своя польза.
– Но вряд ли первостепенная, верно?
– Была бы первостепенной, если бы птицы служили базисом человеческого общества. Каким является общение.
− Она видит уголком глаза – ведь все это время глядит она на Эмму, – что он кивает. Как если бы она что-то доказала. Она осознает, и это очень просто, что ненавидит его; хотя он порождение случая, невежда, как таковой он начинает зарабатывать свое право быть эмблемой, жутким знаком, потому что он испытывает – или дразнит – не Барта и семиотику, но ее. Он подразумевает детскости мелких мужчин вроде: почему ты мне не улыбнешься, что я такого сделал, пожалуйста, относись с уважением, когда я слежу за своим языком, я же знаю, что тебе не нравится мой язык.
Эмма внезапно приподнимается и садится, потом идет к матери и шепчет ей на ухо. Бел обнимает ее, целует в щеку, ей придется подождать.
– По-вашему, это может дойти по телеку?
– Что может?
– Ну, этот тип, Барт. То, что вы мне только что говорили.
– Мне кажется, по самой сути это надо читать.
– Вас не заинтересовало бы? Набросайте парочку-другую идей, я хочу сказать: если эти знаки не все словесные, они могут дать такой материальчик для иллюстраций…
Она бросает на него быстрый взгляд. Своим стебельком он подталкивает какое-то насекомое в траве, нагнув голову; длинные песочно-рыжие волосы. Она снова смотрит на Бел, а та улыбается ласково, смертоносно, обнимая Эмму одной рукой.
– Я вовсе не специалист по нему. Вовсе нет. Есть сотни…
Он ухмыляется ей.
– Специалисты пишут паршивые сценарии. Их используют для проверки. Ну, для интервью. Я всегда предпочту кого-то, кто знает суть. Кто сама до всего дошла.
Бел говорит:
– Тебе предлагают работу.
Питер говорит:
– Просто идея. Сейчас пришла в голову.
Кэтрин в панике.
– Но я…
Питер говорит:
– Нет, серьезно. Если захотите зайти обсудить, когда в следующий раз будете в городе. – Он копается в заднем кармане. – И скажите, как называется этот сборник эссе.
– Mythologies. – Она повторяет, переводя: – «Мифологии».
Он записывает в крохотный блокнотик. Кэтрин опять взглядывает на Бел, которая не то сухо посмеивается, не то одобряет. Невозможно решить; потом снова смотрит вниз на Питера.
– Нет, я правда не могу. Я в жизни не писала сценариев.
– Сценаристов наберется десяток за пенни. Никаких проблем.
– Так жутко отзываться о бедняжках, – говорит Бел и затем как бы между прочим: – Да и о ком угодно.
Стерва.
– Извините, но я…
Он засовывает блокнотик назад в карман и пожимает плечами.
– Если передумаете.
– Я честно не могу.
Он разводит ладонями; и она глядит на Бел, давая ей понять, что на отказ ее вдохновила отчасти она. Но Бел в непробиваемой броне непричастности. И подталкивает Эмму.
− Теперь можно.
Эмма бочком подходит к Кэтрин, потом нагибается и шепчет ей на ухо.
– Прямо сейчас?
Девочка кивает.
– Эмма, я не знаю, сумею ли придумать хоть одну.
– Сумеешь, если попробуешь. Как в прошлое лето.
– Я разучилась.
Бел говорит:
– Она нашла потайное место. Вас не подслушают.
– Оно такое красивое. И совсем потайное.
– Только ты и я?
Девочка отчаянно кивает. Затем шепчет:
– Пока Кэнди не проснулась.
Кэтрин улыбается.
– Ну хорошо.
– Идем же. Побыстрее.
Она протягивает руку за греческой сумкой, потом встает и берет Эмму за руку. Девочка уводит ее за бук к дорожке, по которой они пришли сюда, и ведет по ней дальше. Питер смотрит, как они скрываются из виду, краткий взгляд на Бел, затем вниз в землю перед собой.
– Боюсь, не слишком удачно вышло.
– Ах, Боже мой, не беспокойтесь. В данное время она вся оборонительно ощетинилась. С вашей стороны было жутко любезно предложить.
– Она вернется к…
– Думаю, да. Когда смирится с тем, что произошло.
– Чертовски ужасно, – говорит Питер.
– Полагаю, пока еще слишком рано.
– Да, конечно.
Пол начинает тихо похрапывать.
– Старый пьяница, – бормочет Бел.
Питер ухмыляется, выдерживает паузу.
– Я слышал, выйти должно еще много. Пол говорил.
– Да, они надеются, что хватит на последнюю книгу.
– Ужасно. – Он покачивает головой. – С кем-то подобным. И таким образом.
– Но они же всегда наиболее уязвимы, не правда ли?
Он кивает, а секунду спустя опять качает головой. Но теперь он оглядывается на раскинувшуюся Салли, потом находит взглядом сына.
– Ну что же. Мой знаменитый номер отцовства.
Он приподнимается на колени, потом встает, посылает воздушный поцелуйчик вниз Бел – супер-пикник – и спускается туда, где Том строит свою плотину.
– Ого-го, Том! Бог мой, ну просто замечательно.
Пол похрапывает во сне. Бел закрывает глаза и грезит о мужчине, которого когда-то знала, хотела, но в постель с ним почему-то так и не легла.
«Потайное» место не так уж и далеко – чуть-чуть вверх по склону от дорожки к одинокому валуну, который оказался в стороне от стада. Ложбина в кустарнике за ним; невидимый каменный уступ, который отражает солнце и маргаритки, и ярко-синие стрелки шалфея, немного клевера, единственный ярко-красный мак.
– Эмма, тут чудесно.
– Ты думаешь, они нас найдут?
– Нет, если мы будем сидеть тихо-тихо. Так идем же и сядем вон под тем деревцом. – Она садится, девочка выжидательно становится на колени рядом с ней. – Вот что: нарви цветочков, а я придумаю историю.
Эмма торопливо вскакивает.
– Всякие цветочки?
Кэтрин кивает. Она нашаривает в красной сумке сигареты, закуривает одну. Девочка спускается туда, где солнце заливает дно маленькой впадины, но оглядывается.
– Про принцессу?
– Конечно.
Ничего не приходит в голову; ни призрака даже самой простой сказочки; только призрак того последнего сокрушенного островка. Доброта, что еще? Пусть даже больше ради Бел, чем ради нее. И ничего, ничего, кроме бегства. К детству, к женственной фигурке в желтой блузке и белых шортиках, босоногой, сосредоточенно дергающей упрямые цветы, стараясь вести себя очень хорошо, тихо-тихо, не оглядываясь, будто они играют в прятки. Игра, не искусство. Твоя маленькая белокурая племянница, твоя любимица, твоя вера в невинность, нежная кожа, пухлые губки, доверчивые глаза. Которую следовало бы любить гораздо сильнее, чем ты ее любишь. Этот странный водораздел между маленькими детьми и не-матерями; Салли, неловкая попытка стать асексуальной, заботливой, почти няней. Вот почему и завидуешь Бел. Нельзя плакать, надо сосредоточиться.
Если бы только. Если бы только. Если бы только. Если бы только.
– Ты придумала, Кэт?
– Почти.
– Мне жарко.
– Ну так иди сюда.
И девочка взбирается в тень, где Кэтрин сидит под терновником, и снова становится на колени, держа сорванные цветы.
– Они очень милые.
– Синие такие противные. Не ломаются.
– Ну ничего.
Эмма пощипывает нераспустившуюся луговую ромашку, затем смотрит вверх на Кэтрин, затем снова вниз.
– Мне не нравится, когда ты несчастная.
– Мне тоже, Эмма. Но иногда ничего поделать нельзя.
Девочка смотрит на свои поникшие цветы.
– Я не обижусь, если ты не придумаешь историю. – Она добавляет: – Не очень.
– Только чуточку не очень?
Эмма кивает, радуясь такой градации. Выжидающее молчание. Кэтрин затягивается, выдыхает дым.
– Жила-была принцесса.
И Эмма меняет позу с той самой детской требовательностью к соблюдению ритуалов: кладет цветы, проползает немного вперед и поворачивается, чтобы сесть рядом с Кэтрин, которая обнимает ее одной рукой и притягивает к себе.
– Она была красивая?
– Конечно. Очень красивая.
– Она побеждала в кункросах красоты?
– Принцессы слишком знатны для конкурсов красоты.
– Почему?
– Потому что они для глупых девушек, а она была очень умной.
– Умнее тебя?
– Гораздо умнее меня.
– А где она жила?
– Вон за тем холмом, совсем близко. Очень давно.
– Это правдивая история?
– Вроде как.
– Если нет, то ничего, мне все равно.
Кэтрин бросает сигарету; хватается за единственную соломинку.
– А еще она была очень печальной. Ты знаешь почему? (Эмма качает головой.) Потому что у нее не было ни мамуси, ни папуси. Ни братьев, ни сестер. Никого.
– А конец будет счастливый?
– Подождем и узнаем.
– Наверное, счастливый, я так думаю. А ты?
Этот странный третий мир за пределами нашей власти. Кэтрин поглаживает плечо девочки.
– В один прекрасный день она отправилась на пикник со своими братьями и сестрами. И своими родителями, а они были король и королева. Они пришли сюда. Куда мы сегодня. (Эмма кивает.) Но она была непослушной, она решила подшутить над ними. Спрятаться, и чтобы они все ее искали. И вот она пришла сюда, где мы сидим сейчас, и села тут. Но было так жарко, что она легла, и ее сморил сон.