Текст книги "Бесчестье"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Эттингер оказывается хмурым стариком, говорящим по-английски с нарочитым немецким акцентом. Жена его умерла, дети вернулись в Германию, только он один и остался в Африке. Старик и сидящая с ним рядом Люси приезжают в маленьком пикапе и ждут, не выключая двигателя.
– Да-а, я без «беретты» никуда ни шагу, – сообщает Эттингер, когда они выезжают на Грейамстаунское шоссе, и похлопывает по висящей на бедре кобуре. – Самое милое дело – охраняй себя сам, потому что полиция тебя охранять не намерена, это уж будьте уверены, только не в наши дни.
Эттингер прав? Имейся у него пистолет, он мог бы спасти Люси? Сомнительно. Имейся у него пистолет, он, скорее всего, был бы сейчас мертв, и он, и Люси.
Руки у него, замечает он, чуть дрожат. Люси скрестила свои на груди. Это потому, что и они дрожат тоже?
Он полагал, что Эттингер свезет их в полицейский участок. Выясняется, однако, что Люси попросила его ехать в больницу.
– Ради меня или ради тебя? – спрашивает он у дочери.
– Ради тебя.
– Разве полиция не захочет поговорить и со мной?
– Нет ничего такого, что сможешь рассказать ты и не смогу я, – отвечает она. – Или есть?
В больнице она направляется прямиком к двери с табличкой «Несчастные случаи», заполняет от его имени формуляр и отводит его в приемную. Она – сама сила, сама целеустремленность, между тем как у него дрожь, похоже, расползается по всему телу.
– Если тебя отпустят домой, подожди здесь, – распоряжается она. – Я за тобой вернусь.
– А как же ты?
Она пожимает плечами. Если она и дрожит, то ничем этого не выдает.
Он усаживается между двумя дюжими девушками, скорее всего сестрами (одна из них держит на руках стонущего ребенка), и мужчиной с пропитанной кровью повязкой на руке. В очереди он двенадцатый. Часы на стене показывают 5.45. Он закрывает уцелевший глаз и проваливается в обморочное забытье, в котором сестры так и продолжают шептаться, chuchoter[24]24
Шушукаться (фр.)
[Закрыть]. Когда он открывает глаз, часы по-прежнему показывают 5.45. Сломались, что ли? Нет: минутная стрелка, дернувшись, замирает на 5.46.
Проходит два часа, прежде чем медицинская сестра выкликает его имя, и приходится еще ждать, пока не наступает его черед увидеть единственного здесь дежурного врача, молодую индианку.
– Ожоги на голове, – говорит она, – несерьезные, нужно лишь остерегаться инфекции.
Глаз отнимает у нее гораздо больше времени. Верхнее и нижнее веки слиплись, разделение их оказывается на редкость болезненным.
– Вам повезло, – говорит она, закончив осмотр. – Глаз не поврежден. Облей они вас бензином, совсем другая была бы история.
Он выходит от нее с забинтованной головой, с закрытым повязкой глазом, с примотанным к запястью пузырем со льдом. В приемной он с удивлением обнаруживает Билла Шоу. Билл, который на голову ниже его, обнимает его за плечи.
– Ужасно, просто ужасно, – говорит он. – Люси останется у нас. Она хотела сама забрать вас отсюда, но Бев и слышать об этом не пожелала. Ну, как вы?
– Более-менее. Легкие ожоги, ничего серьезного. Простите, что мы испортили вам вечер.
– Глупости! – говорит Билл. – Для чего же еще существуют друзья? Вы бы сделали то же самое.
Произнесенные без тени иронии, слова эти застревают в его сознании, не желая никуда уходить. Билл Шоу верит, что если его, Билла Шоу, стукнут по голове, а потом подожгут, то он, Дэвид Лури, приедет в больницу и будет сидеть, не имея даже газеты в руках, дожидаясь, когда Билла можно будет отвезти домой. Билл Шоу верит в это, потому что он и Дэвид Лури как-то раз выпили вместе по чашке чаю и, стало быть, связаны теперь взаимными обязательствами. Прав ли Билл Шоу или ошибается? Неужели Билл, родившийся в Ханки, километрах в двухстах отсюда, и работающий в скобяной лавке, видел в жизни так мало, что даже не ведает о существовании людей, которые не питают особой охоты обзаводиться друзьями, людей, чье отношение к мужской дружбе разъедено скептицизмом? Современное английское «friend», «друг», происходит от староанглийского «freond», а то – от «freon», «любить». Выходит, совместное чаепитие связует, согласно воззрениям Билла Шоу, людей узами любви? Да, но не будь Бев и Билла Шоу, не будь Эттингера, не будь определенного рода уз, где бы он сейчас находился? На разграбленной ферме со сломанным телефоном, среди мертвых собак.
– Ужасная история, – повторяет Билл Шоу, когда они садятся в машину. – Отвратительная. Читаешь о таком в газете – оторопь берет, но когда оно случается с кем-то, кого ты знаешь, – Билл покачивает головой, – вот тогда до тебя доходит по-настоящему. Как будто вокруг снова идет война.
Он не дает себе труда ответить. День еще не умер, еще живет. «Война», «отвратительная» – каждое слово, которым ты пытаешься подвести черту под этим днем, исчезает в его черном зеве.
Бев Шоу встречает их в дверях.
– Люси приняла успокоительное, – объявляет она, – и легла; ее лучше не трогать.
– Она была в полиции?
– Да, ваша машина объявлена в розыск.
– А с врачом она виделась?
– Все сделано. Вы-то как? Люси сказала, вы сильно обгорели.
– Обгорел, но не так сильно, как кажется.
– Тогда вам надо поесть и отдохнуть.
– Я не голоден.
Бев наполняет для него большую старомодную чугунную ванну. Он вытягивается в парящей воде во всю свою белокожую длину и пытается расслабиться. Однако когда приходит время вылезать из ванны, он оскальзывается и чуть не падает: слаб, как ребенок, да еще и голова кружится. Приходится звать Билла Шоу и, ежась от унижения, принимать помощь, без которой он не смог бы ни выбраться из ванны, ни вытереться, ни влезть в одолженную ему пижаму. Чуть позже он слышит приглушенные голоса Бев и Билла и понимает, что разговор идет о нем.
В больнице его снабдили стеклянным тюбиком с болеутоляющим, пакетом перевязочного материала и приспособлением из алюминия, этакой подпоркой для головы. Бев Шоу постелила ему на пахнущем кошками диване; засыпает он с удивительной быстротой. Среди ночи он просыпается с совершенно ясной головой. Ему явилось видение: Люси звала его, эхо произнесенных ею слов – «Сюда, сюда, спаси меня!» – все еще отдается в ушах. В видении она – с протянутыми к нему руками и зачесанными назад мокрыми волосами – стояла в поле белого света.
Он вскакивает, напарывается на стул, тот падает. Вспыхивает свет, перед ним – Бев Шоу, в ночной сорочке. «Я должен поговорить с Люси», – с трудом произносит он. Во рту пересохло, язык распух.
Дверь, ведущая в комнату Люси, открывается. Она совсем не такая, как в видении. Лицо припухло со сна, она подтягивает пояс халата, явно с чужого плеча.
– Прости, мне приснился сон, – говорит он. Слово «видение» становится вдруг слишком архаичным, слишком фальшивым. – Как будто ты меня позвала.
Люси качает головой.
– Я не звала. Ложись.
Она права, конечно. Три часа утра. Но он поневоле замечает, что во второй раз на дню дочь говорит с ним как с ребенком – ребенком или стариком.
Он пытается заснуть, но не может. Скорее всего, дело в таблетках, решает он: не видение, даже не сон, а так, химическая галлюцинация. И все же женщина в поле света по-прежнему стоит перед его глазами. «Спаси меня!» – кричит дочь, слова ее ясны, звучны, настоятельны. Быть может, душа Люси и вправду приходила к нему, покинув ее тело? Могут ли люди, не верящие в существование душ, все-таки обладать ими, и могут ли души их вести свою, независимую жизнь?
До восхода еще несколько часов. Запястье ноет, глаза жжет, кожа на голове воспалена, болезненно чувствительна. Он тихо включает настольную лампу, встает. Завернувшись в одеяло, толкает дверь Люси и входит. Рядом с кроватью стоит кресло, он садится. Чувства говорят ему, что Люси не спит.
Что он тут делает? Охраняет свою девочку, оберегает ее от беды, отгоняет злых духов. Спустя какое-то время он ощущает, как она расслабляется. Нежный пузырек лопается на ее губах, она еле слышно похрапывает.
Утро. Бев Шоу подает ему завтрак, состоящий из кукурузных хлопьев и чая, и скрывается в комнате Люси.
– Как она? – спрашивает он, когда Бев возвращается.
В ответ Бев лишь слегка качает головой. Не ваше это дело, видно, хочет сказать она. Менструации, роды, изнасилование и то, что за ним, все, замешенное на крови, суть бремя женщины, ее сокровенная тайна.
Уже не в первый раз он задается вопросом: не счастливее были бы женщины, живи они в женских общинах и принимая мужчин только по собственному выбору. Возможно, он ошибается, считая Люси лесбиянкой. Возможно, она просто предпочитает общество женщин. А возможно, в этом и состоит определение лесбиянки: женщина, которой не требуются мужчины.
Неудивительно, что они – Люси и Хелен – относятся к изнасилованию с таким ярым отвращением. Изнасилование, бог хаоса и смешения, осквернитель уединения. Изнасилование же лесбиянки хуже изнасилования девственницы – удар получается куда более чувствительным. Знали ли они, эти трое, с кем имеют дело? Ходили ль уже вокруг разговоры?
В девять, после того как Билл Шоу уходит на работу, он стучится в дверь Люси. Дочь лежит, повернувшись лицом к стене. Он садится с ней рядом, прикасается к ее щеке. Щека мокра от слез.
– Нелегко говорить о таких вещах, – произносит он, – но повидалась ли ты с врачом?
Люси садится, сморкается.
– Я была вчера вечером у терапевта.
– И он позаботился обо всех возможных последствиях?
– Она, – говорит Люси, – она, а не он. Нет, – в ее голосе вдруг проступает гнев, – да и как бы ей это удалось? Как может врач позаботиться обо всех последствиях? Ты все-таки думай, что говоришь!
Он встает. Если ей угодно злиться, то и он это тоже умеет.
– Прости, что спросил, – говорит он. – Какие у нас планы на сегодня?
– Планы? Вернуться на ферму и навести там порядок.
– А потом?
– А потом жить по-прежнему.
– На ферме?
– Разумеется. На ферме.
– Люси, будь благоразумна. Все изменилось. Мы не можем просто начать с того места, на котором нас остановили.
– Это почему же?
– Потому что это нелепая идея. И потому, что там небезопасно.
– Безопасно там никогда не было. И это не идея, нелепая или умная. Я возвращаюсь туда не ради идеи. Просто возвращаюсь.
Сидя на кровати в чужой ночной рубашке, она бросает ему вызов – шея выпрямлена, глаза блестят. Уже не папина девочка, уже больше нет.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Прежде чем уехать, приходится переменить повязки. В тесной маленькой ванной Бев Шоу разматывает бинты. Веко по-прежнему закрывает глаз, на голове вздулись волдыри, но в общем и целом могло быть и хуже. Самое болезненное место – это кромка правого уха, единственное, как сказала молоденькая докторша, что обгорело по-настоящему.
Бев стерильным раствором обмывает вылезшую наружу розовую подкожную ткань, затем с помощью пинцета накладывает поверх нее желтоватую маслянистую повязку. Мягкими касаниями смазывает складки века и ухо. Работает она молча. Он вспоминает клинику, козла и гадает, ощущал ли тот, отдаваясь в ее руки, такой же мир и покой.
– Ну вот, – наконец произносит она, выпрямляясь.
Он разглядывает себя в зеркале – аккуратная белая шапочка, закрытый бинтом глаз.
– Полный порядок, – говорит он, но думает при этом: «Вылитая мумия».
Он еще раз пытается поговорить об изнасиловании.
– Люси сказала, что побывала вчера вечером у терапевта.
– Да.
– Существует риск беременности, – торопливо продолжает он. – Риск венерического заболевания. Риск СПИДа. Разве ей не стоит повидаться и с гинекологом?
Бев неуклюже пытается уклониться от разговора.
– Это вы у самой Люси спросите.
– Я спрашивал. Но не добился никакого толка.
– Спросите еще раз.
Уже двенадцатый час, а Люси все еще не вышла. Он бесцельно слоняется по саду. Настроение у него сумрачное. Дело не только в том, что он не знает, чем себя занять. Вчерашние события глубоко потрясли его. Дрожь, слабость – это лишь первые, поверхностные признаки потрясения. У него такое чувство, что зашиблен, подбит какой-то его внутренний, жизненно важный орган – может быть, сердце. Впервые ощущает он вкус того, на что это похоже – быть стариком, человеком, усталым до мозга костей, без надежд, без желаний, равнодушным к будущему. Сгорбясь на пластмассовом стуле, торчащем среди зловонных куриных перьев и гниющих яблок, он ощущает, как интерес к миру капля за каплей истекает из него. Пройдут, возможно, недели, возможно, месяцы, прежде чем интерес этот иссякнет, пока же капли сочатся не переставая, и когда все кончится, он станет похожим на застрявшую в паутине мушиную оболочку, ломкую, легкую, как рисовая шелуха, дунь – и ее нет. Ждать помощи от Люси не приходится. Терпеливо, безмолвно Люси должна сама отыскивать для себя дорогу из тьмы к свету. Пока же она не придет в себя, ответственность за их повседневную жизнь лежит на нем. Но все произошло слишком быстро. К этой ноше он не готов: ферма, огород, псарня. Будущее Люси, его будущее, будущее страны – все это ерунда, хочется сказать ему; пусть катятся к чертям собачьим, мне наплевать. Что до нагрянувших к ним мужчин, то он желает им всяческих бед, а больше и думать о них не хочет.
Это просто последствия, последствия нападения, говорит он себе. Со временем организм справится с ними, и я, призрак, поселившийся в нем, снова стану тем, кем был. Но правда выглядит совершенно иначе, и он это знает. Наслаждение, которое доставляла ему жизнь, уничтожено. Подобно листку в потоке, подобно грибу-дождевику на ветру, он поплыл, покатил к своему концу. Он видит это более чем отчетливо, и видение наполняет его (слово не желает никуда уходить) отчаянием. Кровь жизни источается из тела, и место ее занимает отчаяние, подобное газу – без запаха, без вкуса, без способности хоть чем-то его напитать. Ты вдыхаешь этот газ, члены твои расслабляются, и тебя уже ничто не заботит, даже в миг, когда горла твоего касается сталь.
Звонок в дверь: двое молодых полицейских в чистеньких новых мундирах, пришедших, чтобы начать расследование. Люси выходит из своей комнаты, вид у нее измученный, на ней та же одежда, что вчера. От завтрака она отказывается. Бев в своем фургончике отвозит его и Люси на ферму, полицейские едут следом.
Тела собак так и валяются по вольерам. Бульдожиха Кэти не сбежала, в какой-то момент они видят ее крадущейся вдоль конюшен, но к ним она не подходит. Петраса по-прежнему нет и в помине.
Войдя в дом, полицейские снимают фуражки, суют их под мышки. Он не принимает участия в разговоре, предоставляя Люси рассказать полицейским то, что она считает нужным рассказать. Полицейские уважительно слушают, один из них записывает каждое слово, ручка, нервно рыскает по страницам записной книжки. Они принадлежат к ее поколению и все же держатся от нее на расстоянии, как от существа оскверненного, способного и их запятнать своей скверной.
Их было трое, рассказывает Люси, двое мужчин и юноша. Они обманом проникли в дом, забрали (следует перечисление) деньги, одежду, телевизор, проигрыватель для компакт-дисков, ружье с патронами. Когда отец попробовал им воспротивиться, его избили, облили денатуратом и попытались сжечь. Потом перестреляли собак и уехали в его машине. Она описывает мужчин, их костюмы, описывает машину.
Говоря, Люси глядит ему прямо в лицо, словно бы черпая в нем силы или предлагая опровергнуть сказанное. Когда один из полицейских спрашивает: «Как долго длился весь инцидент?», Люси отвечает: «Минут двадцать-тридцать». Неправда, – и он, и она это знают. Гораздо дольше. На сколько? На столько, сколько потребовалось мужчинам, чтобы управиться с хозяйкой дома.
Тем не менее он не вмешивается. «Все ерунда»: он едва прислушивается к рассказу Люси. Слова, с прошлой ночи маячившие на границе памяти, начинают обретать законченную форму. «Двух старушек замкнули в сортире, / Они просидели там дня четыре, / Забыли про них нехорошие люди». Сидел замкнутым в сортире, пока пользовались его дочерью. Песенка из детства вернулась, чтобы глумливо ткнуть в него пальцем. «Господи боже, что теперь будет?» Будет тайна Люси и его бесчестье.
Полицейские осторожно обходят дом, осматриваются. Ни крови, ни перевернутой мебели. На кухне прибрано (Люси? Когда?). За дверью уборной – две обгорелые спички, которых они даже не замечают.
С двуспальной кровати в комнате Люси снято все белье. «Место преступления», – думает он; и, словно прочитав эту мысль, полицейские выходят, стараясь не встречаться с ним взглядами.
Тихий дом зимним утром, ни больше ни меньше.
– К вам заглянет, чтобы снять отпечатки пальцев, детектив, – говорят они на прощанье. – Постарайтесь ничего не трогать. Если вспомните, что еще у вас взяли, позвоните нам в участок.
Едва они отъезжают, появляется монтер-телефонист, а следом за ним старик Эттингер. По поводу отсутствия Петраса он туманно замечает: «Ни одному из них нельзя верить». Говорит, что пришлет малого, чтобы тот привел комби в порядок.
В прошлом он видел, как при слове «малый» Люси вспыхивала от гнева. Сегодня – никакой реакции.
Он провожает Эттингера до двери.
– Бедная Люси, – говорит Эттингер. – Ей, надо думать, здорово досталось. Хотя могло быть и хуже.
– Да? Это как же?
– Так они ведь могли забрать ее с собой.
Это замечание заставляет его остановиться. Эттингер не дурак.
Наконец он остается наедине с Люси.
– Я похороню собак, если ты покажешь мне где, – говорит он. – Что ты скажешь их владельцам?
– Правду.
– Твоей страховки хватит, чтобы покрыть убытки?
– Не знаю. Не уверена, что страховка предусматривает массовую бойню. Это мне еще предстоит выяснить.
Пауза.
– Почему ты не рассказала им всего, Люси?
– Я рассказала им все. Все – это то, что я им рассказала.
Он с сомнением качает головой.
– Я понимаю, у тебя свои причины, однако уверена ли ты, говоря в более широком плане, что это лучшая линия поведения?
Люси не отвечает, а он не считает пока возможным давить на нее. Но мысли его все обращаются к троице налетчиков, к троице налетчиков, к людям, которых он, вероятно, больше никогда не увидит, но которые стали отныне частью его жизни и жизни дочери. Эти люди будут следить за газетами, прислушиваться к разговорам. И прочитают, что их разыскивают за ограбление и вооруженное нападение – и только. Тут до них дойдет, что тело той женщины укрыто, как одеялом, молчанием. «Стыдно стало, – скажут они друг другу, – вот и помалкивает», – и будут смачно гоготать, вспоминая свои подвиги. Готова ли Люси порадовать их подобной победой?
Он выкапывает яму на месте, показанном ему Люси, у границы ее владений. Могила для шести взрослых собак: даже при том, что землю недавно перепахали, работа отнимает почти час, и когда он заканчивает, у него ноет спина, ноют руки, снова принимается болеть запястье. Он везет трупы в тачке. Собака с раной на шее так и скалит окровавленные зубы. Все равно что по рыбам в бочонке стрелять, думает он. Гадостное, но, вероятно, бодрящее занятие, особенно в стране, где ухитрились вывести породу собак, которые начинают рычать, едва учуяв запах чернокожего человека. Приятная послеполуденная работенка, поднимающая, как всякая месть, настроение. Одну за одной он сваливает собак в яму и засыпает землей.
Вернувшись, он обнаруживает Люси ставящей расклад ушку в затхлой маленькой кладовке, где у нее хранятся припасы.
– Для кого это? – спрашивает он.
– Для меня.
– А почему не в комнате для гостей?
– Там потолок течет.
– А большая задняя комната?
– Слишком много шума от морозильника.
Неправда. Морозильник в задней комнате разве что мурлычет. Это содержимое его не позволяет Люси спать рядом с ним: требуха, кости, мясо для собак, которым оно уже не понадобится.
– Перебирайся в мою комнату, – говорит он. – А я расположусь здесь.
И сразу уходит, чтобы перенести свои вещи.
Но так ли уж хочется ему селиться в этой каморке с составленными в углу ящиками, полными пустых банок для варенья, с единственным крошечным, глядящим на юг окошком? Если призраки насильников Люси все еще мешкают в ее спальне, их следует выкурить оттуда, а не позволять им обратить эту комнату в свое святилище. И он относит вещи в спальню Люси.
Наступает вечер. Голода они не чувствуют, но ужинать садятся. Ужин – это обряд, а обряды облегчают жизнь.
Как можно мягче он вновь задает все тот же вопрос:
– Люси, голубка, почему ты не хочешь рассказать все? Ведь это преступление. А стать жертвой преступления – тут нет ничего постыдного. Ты же не по собственному выбору ею становишься. Ты – пострадавшая сторона.
Люси, сидящая напротив него за столом, делает, собираясь с силами, глубокий вдох, но затем выпускает воздух из груди и молча трясет головой.
– Можно я попробую догадаться? – спрашивает он. – Ты стараешься напомнить мне о чем-то?
– Стараюсь напомнить тебе о чем?
– О том, что приходится сносить женщинам в руках мужчин.
– Вот уж о чем я вовсе не думала. К тебе это не имеет никакого отношения, Дэвид. Ты хочешь знать, почему я не выдвинула определенного обвинения? Я скажу тебе, при условии, что ты пообещаешь больше этой темы не касаться. Причина в том, что происшедшее, насколько оно касается меня, это целиком и полностью мое личное дело. В другое время, в другом месте его можно было бы считать затрагивающим интересы общества. Но не в этом месте и не в это время. Это дело мое и только мое.
– О каком, собственно, месте ты говоришь?
– О месте, которое называется Южной Африкой.
– Не согласен. Совершенно с тобой не согласен. Ты полагаешь, что, смиренно приняв случившееся, создашь дистанцию между собой и фермерами вроде Эттингера? Полагаешь, что происшедшее здесь было экзаменом: ты выдерживаешь его и получаешь диплом, пропуск в будущее, знак на перекладине двери, который заставит пройти мимо язву губительную? Месть устроена совсем иначе, Люси. Месть – как пожар. Чем больше он пожирает, тем голоднее становится.
– Прекрати, Дэвид! Я не желаю слушать болтовню о пожарах и язвах. Я не пытаюсь просто-напросто спасти свою шкуру. Если ты думаешь так, значит, ты ничего не понял.
– А ты помоги мне. Ты хочешь вывести некую формулу личного спасения? Надеешься искупить преступления прошлого, страдая в настоящем?
– Нет. Ты все еще заблуждаешься на мой счет. Вина, спасение – все это абстракции. Я же руководствуюсь совсем не абстракциями. И пока ты хотя бы не попытаешься понять это, я ничем тебе помочь не смогу.
Он хочет возразить, но Люси обрывает его:
– Дэвид, мы договорились. Я не желаю продолжать этот разговор.
Никогда еще не были они так далеки друг от друга, так ожесточены. Его охватывает ужас.




























