355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Харвуд » Призрак автора (Тень автора) » Текст книги (страница 8)
Призрак автора (Тень автора)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:23

Текст книги "Призрак автора (Тень автора)"


Автор книги: Джон Харвуд


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Призрак
Часть первая

Хотя Ашборн-Хаус стоял неподалеку от деревни Херст-Трин, окружающий его лес был таким густым, а деревья такими высокими, что Корделия часто воображала, будто обитает в волшебном лесном царстве. Еще ребенком, забираясь на свой любимый стульчик возле окна, она предавалась заветным мечтам, в которых видела себя Марианной, леди Шалотт или же другими печальными героинями рыцарских романов. Прекрасный принц пока не появлялся, возможно, из-за того, что на дороге стоял знак, запрещающий проезд в частные владения. На подступах к дому дорога переходила в узкую тропинку, утопающую в грязи. На самом деле тропинка была самым коротким путем через лес, но жители деревни редко ею пользовались, и не только из-за грязи. По местной легенде, как позже узнала Корделия, дом был не только несчастливым, но его посещал призрак женщины в черном, под черной вуалью; это был призрак ее родной бабушки, Имогены де Вере.

Ашборн-Хаус – высокий каменный дом-башня, был построен лет сто назад, и возводил его, как часто сетовала тетушка Уна, не иначе как любитель крутых лестниц. Дом стоял на склоне холма, и из окон верхних этажей открывался изумительный вид на окрестные луга и леса. Но фасадом он выходил на узкий двор, засыпанный гравием, а дальше начиналась дорога, по обе стороны которой тянулись деревья, казавшиеся выше, чем сам дом. К шестнадцати годам Корделия переместилась со своего привычного наблюдательного пункта на подоконник в гостиной второго этажа, где любила читать летними вечерами. Тетушка Уна не могла без содрогания смотреть на то, как она сидела у раскрытого окна и так близко к краю, что казалось, будто вот-вот свалится в пропасть. Но Корделия нисколько не боялась высоты.

Чего не могла сказать о призраках. Когда ей было лет семь или восемь, они с сестрой Беатрис с удовольствием играли в привидения. Выпросили у мисс Грин, экономки, старую простыню, заворачивались в нее, крались по мрачным коридорам, заглядывали в пустые комнаты, и ужас происходящего повергал их в неописуемый восторг. Это продолжалось до тех пор, пока однажды вечером Корделии не пришло в голову разыграть Беатрис, переодевшись призраком бабушки. Все, что осталось у нее в памяти о бабушке, которая умерла, когда Корделии не было и пяти, – это сухонькая фигурка, сидевшая у камина или маячившая в саду, да еще, пожалуй, вуаль на лице. Впрочем, упоминать о вуали было не принято. Как объяснила тетя Уна, бабушка всегда носила вуаль, потому что когда-то тяжело заболела и свет был вреден для ее кожи.

В комнате бабушки ничего не трогали со дня похорон. Дверь всегда была заперта. Но недавно Корделия обнаружила, что ключи от всех спален чередуются и всегда можно подобрать подходящий. И вот, убедившись, что отец надолго обосновался внизу в гостиной, она прокралась в бабушкину комнату, где сильно пахло камфорой, и начала открывать ящики и шкафы. В нижнем ящике бельевого комода она нашла аккуратно разложенную черную вуаль. Она достала ее и приложила прохладную материю к лицу, вдыхая аромат камфоры с примесью каких-то других лекарств и еле уловимым запахом духов. Она надела вуаль, которая оказалась такой длинной, что сзади волочилась по полу. Ткань была полупрозрачной, и сквозь нее можно было различать предметы, однако когда она посмотрела на себя в зеркало, то обнаружила, что лица ее практически не видно. Более того, казалось, что вуаль дышит.

Ее охватила паника, и она вылетела в коридор, где столкнулась с огромной темной фигурой, полностью перекрывшей путь к лестнице. Ее собственный вопль утонул в хриплом реве ужаса, который стоял в ушах, пока она отчаянно срывала с себя ненавистное покрывало. Темная фигура оказалась отцом. Но сильнее страха и страшнее последовавшей за этим порки было воспоминание о диком крике отца, его застывшем от ужаса лице, прежде чем он дал волю ярости. Позже он просил прощения за то, что поднял на нее руку; он просто не сдержался, увидев ее в бабушкиной вуали. Извинения отца, обычно такого высокомерного, растрогали Корделию; она понимала, что сыграла злую шутку и заслуживала наказания, и еще ей показалось, что отец пытался убедить ее – и, возможно, себя самого, – в том, что он не испугался. Она знала, что отец – солдат – был храбр как лев; во всяком случае, тетушка Уна всегда так говорила, и все-таки она не осмелилась спросить, что так встревожило его. С тех пор с играми в привидения было покончено, но еще долгое время ее мучили ночные кошмары, в которых ее преследовала и в конце концов настигала зловещая фигура, каждый раз в новом обличье, но неизменно оказывающаяся бабушкой, которая срывала с лица вуаль.

Еще с детских лет ее завораживал портрет Имогены де Вере – единственный, передающий сходство с оригиналом, – который, сколько она помнила, всегда висел над лестничной площадкой второго этажа. На нем была запечатлена женщина потрясающей красоты, на вид лет двадцати с небольшим, хотя на момент написания портрета ей было около тридцати пяти. Ее лицо оставалось чуть в тени, и это лишь подчеркивало глубину темных лучистых глаз. Она была в изумрудно-зеленом платье с высоким воротом; тяжелые, с медным отливом, волосы были небрежно сколоты на затылке, и несколько непослушных локонов падали на лоб. Художнику (который не оставил на портрете автографа) удалось передать ее особенный взгляд, исполненный безмятежности и в то же время чувственный, притягивающий.

Хотя Корделия и не сомневалась в том, что женщина на портрете была ее бабушкой, ей никак не удавалось совместить в сознании это будоражащее воображение лицо с облаченной в вуаль фигурой, которая запечатлелась в памяти, а в последнее время являлась ей в кошмарных снах. Уже будучи взрослой, Корделия замирала перед портретом, чтобы только насладиться радостью молчаливого общения с далекой прародительницей. Постепенно к этому чувству стала примешиваться и тоска по матери, которой она так рано лишилась: Фрэнсис де Вере скончалась от родильной горячки через несколько дней после рождения Беатрис. Дело было не в физическом сходстве – с фотографии, стоявшей на туалетном столике Корделии, смотрела скромная светловолосая девушка, робко улыбающаяся в объектив. На вид ей было не больше шестнадцати, хотя она умерла, чуть-чуть не дожив до двадцати четырех лет.

Имогена де Вере и сама скончалась преждевременно, ей было чуть за пятьдесят. По крупицам Корделия воссоздавала историю жизни своей бабушки; она предполагала, что Имогена рассталась с мужем в самом начале своей болезни, оставшись с единственным ребенком Артуром (отцом Корделии), которому тогда было лет двенадцать-тринадцать, и переехала жить в Ашборн-Хаус к своему кузену Теодору Ашборну и его сестре Уне. Ее болезнь – загадочное и коварное заболевание кожи, которое не мог диагностировать ни один врач, – оказалась куда более серьезной, чем представляла себе Корделия. Последние пятнадцать лет в Ашборне Имогена де Вере прожила под пеленой вуали и в страшных муках. Она плохо спала, и в бессоннице бродила по дому. Дядя Теодор часто видел ее по ночам в саду; казалось, облегчение приходило к ней только в движении, и она каждый день отмеряла милю за милей, пока болезнь не сломила ее окончательно. Неудивительно, что даже по прошествии многих лет, когда Имогена де Вере уже покоилась на местном церковном кладбище, жителям Херст-Грина все мерещилась облаченная в вуаль фигура, которая то выглядывала из окна, то мелькала среди деревьев в лесу.

Промозглым февральским днем Корделия, которая недавно отметила свой двадцать первый день рождения, стояла перед портретом, погруженная в мрачные раздумья. Беатрис отказалась – на первый взгляд резонно сославшись на плохую погоду – идти с ней на прогулку, но чуть позже Корделия увидела, как сестра, в плаще и резиновых сапогах, удаляется по дороге. Детьми они постоянно играли вместе, но их дружба прекратилась со смертью отца, который без единого ранения прошел четыре года войны и погиб за месяц до ее окончания. Корделия, которой тогда было тринадцать, пыталась поддержать сестру, но Беатрис отказывалась от утешения. Она не только не говорила об отце, но даже выходила из комнаты, если кто-то произносил его имя, и если и проливала по нему слезы, то делала это в одиночестве. Беатрис пресекала любые попытки вмешательства в ее чувства, которые выражались либо в глубокой апатии, либо в тихой злобе, которую она выплескивала на все и вся.

Так продолжалось вот уже много месяцев, и Корделии иногда казалось, что сестра никогда не оправится от горя; по крайней мере, их отношениям явно не суждено было стать прежними. Возможно, все дело было в том, что с возрастом их интересы разошлись: скажем, обе они любили литературу, но Корделия всегда жертвовала книгой ради общения с сестрой, в то время как Беатрис, которая читала только романы, терпеть не могла, когда ее отвлекали. В своих воображаемых играх, где героями были животные, Корделия всегда представляла сестру кошкой. Беатрис унаследовала материнские миндалевидные глаза; у нее было узкое лицо с маленьким, четко очерченным подбородком, от чего скулы казались еще более высокими. Сейчас, в девятнадцать лет, она все больше походила на кошку, которая гуляет сама по себе: осторожная, молчаливая, диковатая, презирающая ласки. Такая сядет на колени только к тому, кого сама выберет. Корделия иногда винила себя в том, что сама придумала романтический идеал сестринской дружбы; и все же не могла избавиться от ощущения, будто со смертью отца сестра захлопнула перед ней дверь, и уже навсегда.

Беатрис вела себя так, будто между ними ничего не изменилось, но настораживало то, с какой ловкостью она уходила от общения с сестрой. Своим поведением она словно говорила: «Ты нанесла мне глубокую рану, хотя и делаешь вид, будто не понимаешь, в чем дело; что ж, ссориться я не буду, в этом нет смысла; разумеется, мы останемся друзьями, но я больше не смогу доверять тебе. А насчет двери, которую я, по-твоему, захлопнула, ты ошибаешься; это ты закрыла ее; а может, никакой двери и вовсе не было, одна лишь голая стена; впрочем, другого ты и не заслуживаешь». Корделия беспрестанно терзала себя подобными мыслями, даже тайком спрашивала у дяди и тети, чем она могла обидеть сестру, но нет, Беатрис не откровенничала с ними и вообще не говорила о ней плохо. «Ты не должна принимать это на свой счет, – сказал ей на днях дядя Теодор. – Просто вы с сестрой очень разные; она человек замкнутый, держит все в себе, а ты открыта для всех. Думаю, ей вряд ли удастся смириться со смертью отца. А ты запомни: нельзя казнить себя за то, в чем ты не виновата».

Его слова вдруг вспомнились Корделии, пока она стояла перед портретом. Упоминание об отце и неясная тревога, промелькнувшая в усталых, добрых, слегка налитых кровью глазах Теодора (почему-то все время на ум приходило сравнение с собакой-ищейкой или гончей), всколыхнули дремавшее в ней подозрение, что смерть отца и стала причиной отчуждения. И словно ожившие под пристальным взглядом Имогены де Вере запретные мысли вновь заполонили измученное сознание.

Отец всегда винил Беатрис в смерти их матери. Винил невольно, в этом она не сомневалась; да и, пожалуй, жестоко было так говорить. Отец был бы возмущен до глубины души, услышав такое. Но, будучи отцовской любимицей, Корделия, как никто другой, чувствовала его сдержанность в отношении Беатрис. Когда он приезжал домой в отпуск, девочкам разрешалось встречать его у ворот; и они выбегали ему навстречу, стоило знакомому силуэту замаячить на дороге. Корделия, старшая, всегда добегала первой и ныряла в его объятия, отец подбрасывал ее высоко в воздух, а потом сажал на плечи. Но с Беатрис он никогда не был таким озорным и шумным; иногда казалось, будто он с трудом сдерживает отвращение к ней. Корделия замечала, что отец и не ищет общения с Беатрис, в то время как с ней он постоянно затевал какие-то игры (как было и в тот день, когда он пошел искать ее по дому, чтобы поиграть, а наткнулся на бабушкин призрак). Все домашние, включая и госпожу Грин, старались баловать Беатрис, но при этом Корделия никогда не чувствовала себя обделенной любовью; напротив, она была горда тем, что ее включили во взрослое братство, призванное потакать капризам единственного малыша, особенно в отсутствие отца. Этот тайный заговор взрослых продержался все четыре тревожных года войны, пока не пришло страшное известие о гибели отца, после чего Беатрис замкнулась в своем воинственном молчании.

Мысль о том, что отец невольно считал Беатрис виновной в смерти матери, впервые посетила Корделию только после его гибели. Чем сильнее сопротивлялась она своим подозрениям, тем глубже проникали они в ее сознание, и, не утерпев, она поделилась своими сомнениями с тетушкой. Но разговор с Уной не утешил ее: тетя выглядела очень печальной, вспоминая о том, как отец любил их мать, как они поженились, едва дождавшись совершеннолетия, когда уже не требовалось родительское согласие, – хотя бабушка, добавила она поспешно, и дала им свое благословение; их супружеская жизнь началась в Ашборн-Хаусе… и конечно, для папы было страшным ударом потерять ее такой молодой, но Корделия должна всегда помнить, что отец искренне любил и ее, и Беатрис, и вообще надо гнать от себя тревожные мысли.

Спустя годы она узнала от дяди Теодора, почему они с Беатрис никогда не видели родителей мамы и почему отец никогда не говорил о них. Оказалось, вовсе не потому, что их уже не было в живых, просто они так и не простили отцу смерть своей единственной дочери. Другими словами, они винили его так же, как он винил Беатрис.

Но почему из-за смерти отца Беатрис отвернулась от нее, Корделии? А ведь это было именно так, она не сомневалась. Эти нотки упрека в ее словах… как будто Корделия предала сестру, но в чем? В том, что была любимицей отца? А может, Беатрис угадала причину отцовской сдержанности и взвалила на себя бремя ответственности за смерть мамы? А потом решила, что и Корделия обвиняет ее? Боже, какую тяжкую ношу несет бедняжка… но почему она одна решила за всех? И отвергает все попытки сближения? Это несправедливо; почему она так ненавидит меня?

Корделия вдруг осознала, что произнесла последние слова вслух, и тут же вспомнила, где находится. Лицо Имогены де Вере, казалось, выплыло из темноты холста, осветившись каким-то внутренним сиянием. «Да, это несправедливо, – она представила, будто портрет заговорил. – А ты думаешь, справедливо, что я за одну ночь утратила свою красоту?» – «Конечно, нет, – мысленно ответила Корделия, – так же, как несправедлива была гибель отца». Да, она знала, что половина британских семей лишилась отцов, мужей, сыновей, братьев, но это нисколько не облегчало ее горя. Несправедливо было и то, что родители матери винили отца в смерти их дочери и по этой же причине отказывались признавать своих внучек. «До третьего колена…» Но ведь отец жил, не нарушая заповедей; и потому остатки ее веры в справедливого и всемогущего Господа умерли вместе с ним.

Тетя Уна и дядя Теодор подходили к воспитанию племянниц со всей ответственностью, так что обе они прошли обряды крещения и конфирмации, но Корделия не чувствовала в тете и дяде искренней преданности вере. Даже господин Готорн-Хайд, нынешний викарий, вызывал у нее сомнения – не похоже было, чтобы он полностью верил в свои проповеди о воле Божьей. Она не понимала, почему по воле Божьей люди убивают друг друга и почему голодают дети. Беатрис отказывалась ходить в церковь с того самого дня, как пришло известие о гибели отца. Корделия же иногда посещала службу. Но гораздо чаще она проскальзывала в церковь Святой Марии, когда там никого не было, и стояла в сумрачной тишине, вдыхая запахи старого дерева и камня, пыльных ряс, оплывающих свечей и сухих цветов, «надеясь, что так оно и будет», но что именно, пока не знала.

Прошлой осенью она и дядя Теодор ездили в гости к Персивалю Торнтону, чей сын был боевым товарищем их отца и погиб незадолго до смерти Артура де Вере. С тех пор семьи поддерживали знакомство. Эти визиты, хотя и рождавшие тяжелые воспоминания, были особенно дороги господину Торнтону, который, овдовев, жил совершенно один. Каждый раз при встрече с ним Корделия и Теодор замечали, что он еще больше похудел, поседел и сгорбился; казалось, горе пожирало его изнутри. Медали Роберта, начищенные до блеска, как всегда, были выставлены в шкафу из красного дерева при входе, в его комнате на видном месте висела безукоризненно отглаженная военная форма, и весь дом увешан фотографиями Роберта, которые были сделаны самим господином Торнтоном и отражали короткую жизнь его сына чуть ли не поминутно.

Визиты эти проходили по раз и навсегда установленному ритуалу. Начинались они с осмотра памятных вещей, за этим следовал чай, который Корделия, по собственному настоянию, заваривала сама, а потом все прогуливались по саду, если позволяла погода. Но в этот раз, как заметила Корделия, старик Торнтон мучительно пытался скрыть сильнейшее беспокойство. И еще она обратила внимание на его руки, которые со времени их последней встречи покрылись странными пятнами. Уже в конце чаепития он вдруг замялся, а потом попросил разрешения показать им одну фотографию.

Они, естественно, ожидали увидеть очередной портрет Роберта, но на снимке, который принес старик Торнтон, была лишь пустая скамейка, стоявшая у него в саду, рядом с декоративным фонтаном – трехъярусной конструкцией из каменных чаш, с неизменным херувимом наверху. Впрочем, фонтан уже давно не работал, вместо воды в его чашах гнили осенние листья. Рассеянный солнечный свет струился сквозь ветви склоненного над фонтаном дерева и падал на скамью.

Корделия подсела ближе к дяде, чтобы рассмотреть фотографию, господин Торнтон сидел по другую сторону. Она чувствовала, как нарастает его волнение, пока они с Теодором молча разглядывали снимок, не зная, что и сказать.

– Вы видите его? – наконец спросил господин Торнтон, и в голосе его явственно прозвучало отчаяние. Дрожащим пальцем он ткнул в край скамейки, который был ближе к фонтану. Вглядевшись внимательнее, Корделия вдруг заметила, что, при большом желании, в полукруге света, падавшем на спинку, можно было различить контуры лица, а чуть ниже игра света и тени создавала очертания тела – мужского тела. Две вертикальные полоски вполне могли бы сойти за ноги… а если вернуться к лицу, то те же тени рисовали рот и ноздри… да, и вот эти два светлых огонька похожи на глаза… а если смотреть чуть ниже, различимы и воротник, и плечо, и лацкан…

Да, на скамье материализовался Роберт Торнтон, каким она видела его в последний раз девять лет тому назад – в офицерской фуражке, военном кителе, сапогах. По телу пробежали мурашки; она украдкой взглянула на дядю, который по-прежнему недоуменно рассматривал фотографию, потом на взволнованное лицо господина Торнтона и опять на снимок.

Видение исчезло. На фотографии осталась лишь пустая скамья, да рассеянные тени ветвей и листьев. Она вновь напрягла зрение, пытаясь увидеть «лицо», но иллюзия не повторилась. Что-то заставило ее оторвать взгляд от снимка и посмотреть на фотографии в рамках, которые стояли на камине; в их стройном ряду явно просматривалась брешь, и Корделия готова была поклясться, что в прошлый раз здесь стоял портрет Роберта Торнтона, который сидел на той самой скамье, в мундире.

До нее донесся чей-то судорожный вздох. Господин Торнтон проследил за ее взглядом.

– Значит, все верно. Он был там. – Господин Торнтон улыбался, и по щекам его текли слезы.

– Да, – не колеблясь, произнесла она, хотя призрак так и не вернулся, а дядя Теодор взирал на них все с тем же недоумением. – Да, я уверена, что это был он.

Корделия встала и обняла старика, который едва не рыдал от радости и облегчения.

– Я думал, что вы не поймете… Это было его любимое место в саду, – добавил он, обращаясь к дяде Теодору, который все равно ничего не видел, и сияя.

– Это Роберт, дядя, – сказала Корделия, поспешно возвращаясь на свое место, чтобы подсказать незадачливому Теодору, где искать «лицо», – вот здесь, на скамейке, у фонтана.

– О… э-э… да-да, конечно. Вот теперь я его вижу, это точно. Скажи, когда был сделан этот снимок, Персиваль?

– На прошлой неделе, мой дорогой друг.

– На прошлой неделе? Я хочу сказать… э-э-э… как странно; то есть удивительно…

– Да, – согласился старик. – Я и сам не верил, пока Корделия не увидела его. Я все боялся, что обманываюсь. И прошло так много времени… я уже оставил всякую надежду.

Он медленно двинулся к шкафу, стоявшему в другом углу гостиной, и вернулся с коробкой, которую и поставил перед ними. Она была полна фотографий. Просматривая их, Корделия почти с ужасом осознала, что на всех изображена та самая пустая скамейка, причем снятая в одном и том же ракурсе, только в разное время суток. И этих фотографий были сотни.

– Я прочитал об этом здесь, смотрите. – Господин Торнтон, все еще во власти эмоций, протянул им большую книгу. «Фотографирование невидимого. Практическое пособие по спиритической фотографии. Спиритические портреты и другие редкие явления». Автор Джеймс Макинтайр. – Оказывается, фотокамера иногда улавливает то, что не видимо человеческому глазу.

Листая страницы книги, Корделия лишь убеждалась в том, что запечатленные фотоаппаратом явления были сплошь мошенничеством и обманом: призрачные лица в пелене какой-то мыльной пены проплывали за спинами реальных людей или же просто парили в воздухе. Она видела, что дядя с трудом скрывает свой скептицизм. Между тем ее иллюзия была вполне реальной. Она еще не знала, чем это было вызвано, однако воспоминание о «лице» на фотографии до сих пор не померкло, и она, как никто другой, понимала чувства господина Торнтона.

– Я теперь только сам проявляю пленку, – продолжал он. – Господин Макинтайр считает, что коммерсантам нельзя доверять. И у меня было столько попыток, я уже почти отчаялся… Но теперь… я так счастлив, что вы его тоже увидели.

Вскоре они вышли в сад. Хотя был теплый осенний день, Корделия никак не могла унять легкий озноб, который охватывал ее по мере приближения к теперь уже знаменитой скамейке. «Не думаю, что когда-нибудь смогу сесть на нее, – говорила она себе, – это ведь грех, искушение судьбы. Но почему я ищу в этом зловещий смысл? Мне нужно просто радоваться за бедного господина Торнтона».

Впрочем, постепенно она осознавала, что старик Торнтон на самом деле не так счастлив, как хотел казаться. К нему опять вернулось беспокойство; и он все спрашивал, действительно ли они видели на фотографии Роберта. При этом уверенности в его голосе становилось все меньше. День клонился к вечеру, и Корделия уже чувствовала себя измученной, тем более что выдерживать затравленный, несчастный взгляд господина Торнтона становилось невозможно, и она покидала его дом с мерзким ощущением, что их визит принес больше вреда, нежели пользы.

– Лучше бы он никогда не видел этой книги! – в сердцах бросила она по дороге к станции. – Он ведь хочет одного: чтобы Роберт был жив, был рядом с ним, дома, а это невозможно, и потому он страдает, а фотография доставляет ему лишние муки.

– Ты права. Но… как ты догадалась, дорогая, что именно он хотел заставить нас увидеть?

Она объяснила, в чем состояла ее иллюзия.

– Понимаю, хотя нет, не понимаю. Так ты думаешь, в тебе просто заговорила память? Ты вспомнила ту фотографию?

– Думаю, да, – нехотя согласилась она, вспоминая, что господин Торнтон не приносил ту, старую, фотографию для сравнения. – Но в какое-то мгновение я действительно увидела Роберта в военной форме…

Поток воспоминаний был прерван появлением дяди Теодора, который остановился на лестничной площадке и встал рядом. Корделия слегка вздрогнула.

– Извини, дорогая. Я, наверное, испугал тебя. Ты так задумалась, я не хотел нарушать твое одиночество.

– Нет, очень хорошо, что нарушил. Я как раз вспоминала наш последний визит к бедному господину Торнтону.

У дяди Теодора была привычка: волнуясь, он теребил руками свои густые непослушные волосы; и вот сейчас его седая шевелюра топорщилась во все стороны. Невысокого роста (он был чуть выше Корделии), жилистый, Теодор всегда выглядел моложе своего возраста. Но сегодня он, казалось, чувствовал себя на все свои шестьдесят семь; лицо приобрело землистый оттенок, продольные морщины на щеках стали похожи на тонкие шрамы или царапины. А его взгляд, в котором сквозили то ли растерянность, то ли беспокойство, почему-то напомнил ей о господине Торнтоне.

– Тебя что-то тревожит, дядя? – спросила она, чтобы прервать затянувшееся молчание.

– Не совсем так… знаешь, дорогая, я должен тебе кое-что сказать, но не знаю, с чего начать.

– Что ж, – улыбнулась она, – тогда тебе следует воспользоваться советом, который ты всегда давал мне: начни с начала и продолжай, пока не закончишь.

– С начала… – пробормотал он, устремив взгляд на лицо Имогены де Вере. – Знаешь ли ты, – продолжил он как бы невзначай, – что мы с твоей бабушкой были однажды помолвлены?

– Нет, не знаю, – произнесла Корделия, немало удивившись его словам.

– Я думал, что, может быть, Уна рассказывала.

– Нет, она ничего не говорила.

– Понятно.

Он замолчал, словно ожидая подсказки от портрета.

– Как тебе известно, мои детство и юность прошли в Холланд-Парке; сюда мы приезжали только на лето. Дом ее отца стоял неподалеку от нашего, но был значительно больше. Ее отец был человеком Сити, финансовым воротилой – ну, акции, доли, дивиденды, и все прочее. Мы же занимались чаем, как тебе известно; бизнес шел неплохо, но особого богатства мы не нажили.

Он задумался, видимо, в очередной раз прокручивая в памяти знакомый сюжет: угасающий семейный бизнес, основанный еще его дедом, и на этом фоне крепнущая дружба между ним, его сестрой (Уна была всего на два года моложе Теодора) и Имогеной Уорд.

– Прошло много времени, прежде чем мы с Имогеной поняли, что любим друг друга. Потому я и не могу сказать, когда же все это началось. Должно быть, нам было восемнадцать или девятнадцать, когда мы признались друг другу в любви, и с тех пор уже не сомневались – по крайней мере я, – в том, что мы поженимся, как только Имогене исполнится двадцать один год.

Мы знали, что ее отцу это не понравится. Начать с того, что Хорейс Уорд не одобрял моей кандидатуры; он полагал, и небезосновательно, что мне не хватает амбиций; и, даже если отбросить в сторону вопрос достатка, он был категорически против родственных браков. Мы были троюродными братом и сестрой, причем по линии матери, но это нисколько не меняло его позиции. Для него была принципиальна любая степень родства. В тот же день, когда она впервые заговорила с отцом о наших отношениях, я был отлучен от их дома, а она от нашего, под угрозой лишения наследства. Надо отдать ему должное, он очень любил Имогену; думаю, он искренне верил в то, что если отдаст ее мне, то принесет в жертву свою единственную дочь, которой даже и не все принцы-то были достойны, это если не принимать в расчет их привычки жениться на кузинах. Она могла получить от отца все, о чем бы ни попросила; все, кроме меня.

Теодор говорил, словно обращаясь к портрету Имогены де Вере.

– Почему ты так спокойно говоришь об этом, дядя? – с нежностью произнесла Корделия. – Судя по всему, он был просто монстром.

– Думаю, это своего рода слабость – всегда видеть и обратную сторону проблемы. Иногда нужно просто действовать… Если бы тогда я знал то, что знаю сейчас, я бы подождал и убедил ее сбежать со мной в день совершеннолетия. Мы продолжали тайно встречаться, но, как всегда бывает, об этом стало известно ее отцу; последовали новые сцены… новые угрозы… для нее это было страшное испытание… и я стал всерьез опасаться, что порчу ей жизнь. В конце концов мы с Имогеной договорились, что я поеду в Калькутту, как того хотел мой отец, года два буду вести там дела фирмы, а потом, если наши чувства не остынут… В канун моего отъезда ей как раз исполнилось двадцать лет. Ее письмо, сообщавшее о том, что она помолвлена с сорокалетним банкиром по имени Рутвен де Вере, пришло за три месяца до моего предполагаемого возвращения домой. Так я задержался в Индии на пятнадцать лет.

Он отвернулся от портрета к окну, вглядываясь в холодные застывшие поля. Снег, выпавший на прошлой неделе, еще держался на верхушках холмов.

– Но, дядя, я не понимаю. Как же она могла переехать сюда жить после всего, что произошло?

– Ты считаешь, это было неприлично?

– Нет-нет, я хочу сказать, как она могла принять твое приглашение после всего, что она с тобой сделала?

– Ты не должна на нее сердиться, моя милая. Во всяком случае, из-за меня. Она была серьезно больна; ее родители умерли; все ее деньги перешли к де Вере; ей больше не к кому было обратиться. И потом, мы ведь общались с ней. Может, это была очередная слабость с моей стороны; не сомневаюсь, многие увидели бы в этом полное отсутствие воли.

– Только не я. Ей очень повезло, что у нее был такой друг, – сказала Корделия, взяв его за руку. – Но почему она ушла от мужа, как только заболела? Видел ли после этого своего отца наш папа? И почему папа никогда не говорил о нем? И тетя Уна? И даже ты? Ты когда-нибудь встречался с ним? С Рутвеном де Вере, я имею в виду.

– Нет, моя милая. Не забывай, что я был в Индии и вернулся лишь за год до того, как все это случилось. Если бы моя мать прожила дольше, я бы вообще не вернулся в Англию. И письма Имогены в основном были об Артуре. Я знал, что у них большой дом на Белгрейв-Сквер – кстати, это была первая площадь, которую электрифицировали, – изысканно обставленный, но она об этом даже не упоминала. Так же, как и о своем муже. Разумеется, я написал ей, что вернулся, и она ответила, что с радостью приедет к нам вместе с Артуром повидаться, а еще она очень сожалела по поводу кончины моей матери. Это было ее последнее письмо, а потом я получил телеграмму…

Он опять обернулся к портрету, морщась от болезненных воспоминаний.

– Какого черта она вышла за него замуж? – в сердцах бросила Корделия.

– Думаю, потому, что любила его. Он был красивым, образованным, обаятельным человеком. Даже Уна, которая пошла на свадьбу по моему настоянию, была вынуждена признать это. Да и все говорили, что он был очень внимательным мужем.

– Дядя, пожалуйста, может, хватит его защищать? Ты ведь сам не веришь тому, что говоришь. «Внимательным мужем»… Да у меня от твоей интонации мурашки по коже. Слушая тебя, я ненавижу его еще больше.

– Милая моя, ты все не так поняла. Я не защищаю его, поверь; я просто пытаюсь рассказать тебе, как выглядел их брак в глазах общества. Даже когда он распался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю