Текст книги "Сильнее смерти"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Право, не знаю. Я не могу ее понять. У нее никакой воли к жизни, ни капли. Мне кажется, что она не хочет выздороветь. Должно быть, все это из-за мужчины. – И, взглянув на Джип, она добавила: – Как вы думаете? Он ее бросил?
– Да.
Сиделка оглядела ее с ног до головы.
– Одно удовольствие смотреть на вас! Вы просто расцвели. Но, знаете, может быть, это будет ей на пользу – повидать вас. Входите.
Джип прошла в комнату вслед за сиделкой. Закрытые глаза, влажные белокурые волосы, упавшие на лоб, бледная рука, бессильно лежащая на простыне под сердцем. Хрупкая мадонна, по-прежнему жаждущая леденца! Единственным ярким пятном на постели был золотой ободок на ее пальце.
– Посмотрите-ка, милочка! Я привела к вам приятного гостя.
Глаза и губы Дафны Уинг приоткрылись и тут же снова закрылись. Джип подумала: "Бедняжка! Она решила, что это он, а это всего лишь я!" Бледные губы произнесли:
– О, миссис Фьорсен, это вы! Какая вы добрая, что пришли.
Глаза снова чуть-чуть приоткрылись.
Сиделка выскользнула за дверь. Джип села и робко прикоснулась к руке девушки.
По щекам Дафны Уинг медленно скатились две слезинки.
– Все кончено, – сказала она едва слышно, – и теперь ничего нет – он мертвый, вы знаете. Я не хочу жить. О миссис Фьорсен, почему мне не дают умереть!
Джип наклонилась к ней и ласково погладила ее руку, стараясь не смотреть на эти медленно катящиеся слезинки. Дафна Уинг пробормотала:
– Вы так добры ко мне! Как бы мне хотелось, чтобы мой бедный маленький ребеночек остался жив!
Джип выпрямилась и с трудом проговорила:
– Крепитесь, милая! Подумайте о своей работе!
– Танцы! – Дафна Уинг слабо улыбнулась. – Мне кажется, это было так давно!
– Да. Но теперь все вернется снова.
Дафна Уинг ответила едва слышным вздохом.
Лицо ее теперь уже не казалось вульгарным. С закрытыми глазами и ртом, белая, как алебастр, она была прекрасна. Какой каприз природы – неужели этот цветок мог произрасти от мистера и миссис Уэгг!
Дафна Уинг открыла глаза.
– О миссис Фьорсен, я так слаба и так одинока – и нигде ничего нет!
Джип встала. Ее словно гипнотизировало горе этой девушки, и она боялась показать это.
– Когда сестра сказала, что привела ко мне гостя, я подумала, что это он; но теперь я рада. Если бы он посмотрел на меня так, как смотрел тогда, я бы тут же умерла.
Джип коснулась губами влажного лба, от которого все еще доносился еле уловимый запах флердоранжа.
Она спустилась в сад и поспешно ушла. Но вместо того, чтобы возвратиться домой полями, она завернула за угол коттеджа и спустилась в маленькую рощицу. Там она села на пенек, прижала руки к щекам и стала смотреть, как солнце золотит папоротники и как над ними кружатся мухи. Любовь! Неужели она всегда так отвратительна и трагична? Налетает, захватывает и уносится прочь. Или толкает одного к другому и тут же отрывает друг от друга. Неужели никогда не бывает так, чтобы двое, которые рвутся друг к другу, слились в тесном объятии и навсегда остались единым целым? Любовь! Она исковеркала жизнь отца и жизнь Дафны Уинг; она никогда не приходит, когда ее ждут, она всегда неожиданный гость. Злокозненная странница, она утомляет душу раньше, чем тело, или тело – раньше, чем душу. Нет, пусть уж лучше совсем не будет любви – это намного лучше! Разве свободный человек согласится стать рабом своего чувства, как Дафна Уинг? Или как ее собственный муж, который всем своим существом тянется к жене, которая его не любит? Или как ее отец – верный раб своих воспоминаний! И, глядя на солнечные блики, падающие на папоротники, Джип подумала: "Любовь! Не приближайся ко мне!"
Каждое утро она бывала в коттедже и каждый раз встречалась с миссис Уэгг. Почтенная женщина почувствовала к ней симпатию и призналась по секрету сиделке – а та по секрету же сообщила об этом Джип, – что миссис Фьорсен "очень аристократична, и глаза такие красивые, прямо итальянка!". Миссис Уэгг была из тех женщин, у которых пристрастие к "аристократичности" – самое заветное в жизни. Это поклонение "аристократичности" и побудило миссис Уэгг развивать способности дочери к танцам. Кто знал, к чему это приведет! Она объяснила Джип, что всегда старалась "воспитать Дейзи как настоящую леди", и вот вам результат! И она принималась разглядывать волосы Джип, ее уши, руки, ноги. Ее все беспокоили предстоящие похороны.
– Я назову такое имя: Дэйзи Уинг; "Дэйзи" – так ее нарекли при крещении, а Уинг – артистическое имя. Так что я соединю то и другое – и это будет истинной правдой. Надеюсь, никто не станет придираться? Насчет имени отца – может быть, мне сказать так: "Покойный мистер Джозеф Уинг"? Видите ли, такого человека не было, но надо же кого-то назвать. Я просто не перенесу, если докопаются до правды. Мистер Уэгг будет в отчаянии. Это, видите ли, по его части – погребения. О, как все это меня расстраивает!
Джип пробормотала:
– О да, конечно.
Хотя Дафна Уинг была все еще смертельно бледна и слаба, стало ясно, что она начинает поправляться. С каждым днем краски возвращались на ее лицо, а вместе с ними – налет вульгарности. Что ж, в конце концов она вернется в свой Фулхэм, освободившись от слепой страсти, окрепшая и, может быть, более серьезная.
В последний день пребывания в Милденхэме Джип снова забрела в рощицу и посидела на том же самом пеньке. Солнечный свет ровно лежал на пожелтевших листьях. Испуганный кролик выскочил из папоротника и тут же спрятался обратно. С опушки маленького лесочка выпорхнула сойка и, резко крича, перелетела на другое место. Теперь, когда пришло время ехать к Фьорсену, Джип понимала, что поступила опрометчиво, вернувшись к нему. После встреч с девушкой мысль о жизни с ним стала для нее еще более тягостной, чем раньше. Только тоска по ребенку как-то оправдывала ее возвращение к нему. Но вдруг она почувствовала нечто близкое к отвращению. Он – отец ее ребенка! Теперь это казалось ей нелепым. Крохотное существо связывало его с ней не больше, чем если бы ребенок произошел от случайной встречи, просто от "погони фавна за нимфой". Нет, ребенок принадлежит ей, только ей! И лихорадочная жажда снова увидеть девочку пересилила в ней все другие чувства.
На следующий день Уинтон увез Джип обратно в Лондон. Усаживая ее в машину, он сказал:
– У тебя сохранился ключ от моего дома? Отлично! Помни, Джип, в любое время дня и ночи – дом к твоим услугам.
Она еще раньше дала Фьорсену телеграмму и приехала домой в начале четвертого. Его не было дома. Телеграмма лежала в прихожей нераспечатанной. Она побежала наверх в детскую. И сразу услышала жалобный плач ребенка, не умеющего объяснить, что у него болит. Она вошла в детскую с каким-то смутным, торжествующим чувством: может быть, крошка плачет о ней!
Бетти, вся красная, качала колыбель и с озадаченным, нахмуренным лицом всматривалась в ребенка. Увидев Джип, она ахнула.
– О боже милосердный! Душенька моя! Я так рада! Я с самого утра ничего не могу поделать с ребенком. Только проснется, сразу начинает плакать. До сегодняшнего дня все было просто чудесно.
Джип взяла ребенка. Темные глаза девочки на несколько мгновений с каким-то удовлетворением уставились в лицо матери. Но при первом же движении ребенок снова начал свою грустную жалобу. Бетти продолжала:
– Вот так ода с самого утра, когда приходил мистер Фьорсен. Что и говорить, крошка не любит, когда он приходит. Он так странно смотрит на нее! Сегодня утром я подумала... да, я подумала: "Ведь ты же ее отец, уже пора ей привыкнуть к тебе!" И я оставила их на минутку. А когда вернулась – я только сбегала в ванную, – мистер Фьорсен уже выходил из комнаты, лицо у него было такое злое-презлое, а ребенок кричит!.. Только когда спит, умолкает, а так почти не перестает кричать...
Джип сидела, прижав ребенка к груди и не произнося ни слова.
– Каков он был, Бетти?
Бетти мяла в руках передник; ее круглое, как луна, лицо затуманилось.
– Вот что, – сказала она, – мне кажется, он был пьян. О, я даже уверена – от него пахло спиртным. Это у него началось дня три назад. А прошлой ночью он вернулся домой страшно поздно – я слышала, как он бранился, когда поднимался наверх. О боже! Какая жалость!
Девочка, молча лежавшая на коленях у матери, вдруг снова заплакала. Джип сказала:
– Бетти, мне кажется, у нее что-то с ручкой. Она кричит каждый раз, когда я к ней прикасаюсь. Может быть, булавка или еще что-нибудь. Давай-ка посмотрим! Раздень ее... О Бетти... смотри!
Крошечные ручки были покрыты выше локтей темными пятнами, словно кто-то беспощадно щипал их. Женщины в ужасе уставились друг на друга.
– Он!
Вся кровь бросилась Джип в голову; глаза наполнились слезами и тут же высохли. Увидев ее лицо, бледное, с судорожно сжатыми губами, Бетти перестала причитать. Когда они смазали ручки ребенка мазью и обернули ватой, Джип побежала в свою спальню и, кинувшись на кровать, разразилась горькими рыданиями, уткнув голову в подушку.
Она рыдала от ярости. Зверь! Впиться когтями в ее дорогую малютку! И только потому, что бедная крошка заплакала, когда он уставился на нее своими кошачьими глазами! Зверь! Дьявол! А теперь он придет и начнет скулить: "Моя Джип, я совсем не думал... откуда мне было знать, что я делаю ей больно? Она так кричала... почему она кричит, когда видит меня? Это меня расстроило! Я не думал!" Она словно слышала, как он вздыхает и молит о прощении. – Но она не простит, на этот раз – нет! Она перестала плакать и лежала, прислушиваясь к тиканью часов, перебирая в памяти сотни мелких доказательств его злобного отношения к ее ребенку – к... его собственному ребенку. Как он мог! Неужели он вправду сходит с ума? Ее так трясло от озноба, что пришлось укрыться одеялом. Здравый смысл подсказывал ей, что этот случай, как и оскорбления, которые он нанес мосье Армо, ее отцу и другим, – все это было связано с какими-то неудержимыми приступами нервного расстройства. Но это не смягчило ее гнева. Ее ребенок! Крохотное создание! Наконец-то она по-настоящему возненавидела этого человека! Она лежала, придумывая самые холодные, самые жестокие, самые язвительные слова, которые ему скажет. Слишком долго она страдала!
В этот вечер он не пришел домой, и Джип легла в десять часов. Ей захотелось взять ребенка к себе: все казалось, что оставить девочку одну опасно. Она принесла ее спящую к себе и, заперев дверь, улеглась в постель. Долгое время она лежала без она, каждую минуту ожидая, что он вернется. Наконец она уснула и проснулась словно от толчка. Снизу доносился неясный шум. Это он! Она не гасила огня и теперь склонилась над ребенком. Девочка спала, ее дыхание было ровным и спокойным. Джип села рядом.
Да, он поднимается наверх и, судя по шуму, нетрезвый: громкий скрип, глухой стук, словно он цепляется за перила, но, не удержавшись, падает; бормотание, потом грохот сброшенных на пол башмаков. У нее промелькнула мысль: "Если бы он был совершенно пьян, он не стал бы снимать башмаки; но он не сделал бы этого и будучи трезвым! Знает ли он, что я вернулась?" Еще скрип, точно он пытается поднятая на ноги, держась за перила, потом шарканье и сопенье за дверью; вот он нащупывает и поворачивает ручку. Наверное, он знает, что она вернулась, – увидел ее дорожное пальто или телеграмму. Ручка задергалась снова. Через некоторое время яростно затряслась ручка другой двери – между его и ее комнатами. Она услышала его пьяный голос, хриплый, тягучий:
– Джип... Впусти меня, Джип!
После этого звуки стали доноситься то от одной двери, то от другой; потом снова послышался скрип, словно он спускался по лестнице, и все затихло.
Добрых полчаса Джип продолжала сидеть неподвижно, напрягая слух. Где он? Что делает? В ее возбужденном мозгу громоздились все новые и новые домыслы. Видимо, он снова спустился вниз. В этом полупьяном состоянии какие фантазии могут зародиться в его голове?.. Вдруг ей показалось, что откуда-то тянет гарью. Запах исчез, потом появился снова; она подкралась к двери, бесшумно повернула ключ и, чуть приоткрыв ее, стала принюхиваться.
На площадке было темно. Никакого запаха гари. И вдруг кто-то схватил ее за ногу. Вся кровь отхлынула у нее от сердца; она подавила крик и попробовала закрыть дверь. Но его рука и ее нога попали в щель, и теперь она уже видела, что он лежит ничком во весь рост. Он держал ее, как в тисках. Потом поднялся на колени, на ноги и ворвался в комнату. Задыхаясь, не произнося ни слова, Джип боролась, пытаясь выставить его вон. Как у всякого опьяневшего человека, его силы то внезапно иссякали, то снова возвращались. А сама она даже не думала, что так сильна. Наконец она с трудом выдохнула:
– Уйди! Вон из моей комнаты – ты... ты... мерзавец!
И тут сердце ее замерло от ужаса – он качнулся в сторону кровати, и вот он уже протягивает руки к ребенку.
Она бросилась на него сзади, схватила за руки и крепко стиснула их. Он извивался в ее руках и наконец рухнул на кровать. Улучив момент, Джип схватила ребенка и помчалась вниз, по темной лестнице, слыша, как он топает и скатывается по ступенькам, ощупывая стены. Она влетела в столовую и заперла за собой дверь. Тотчас же он ударился об эту дверь я, должно быть, свалился на пол. Прижимая к груди девочку, которая снова заплакала, она стала ее качать и убаюкивать, не переставая прислушиваться. Ниоткуда не доносилось ни звука. Она села, съежившись, у камина, откуда еще веяло слабым теплом. Из диванных подушек и толстой белой суконной прокладки с обеденного стола она устроила постель ребенку, а сама, дрожа, укуталась в скатерть и так сидела, глядя перед собой широко раскрытыми глазами и все еще прислушиваясь. Сначала доносились какие-то шорохи, потом они прекратились. Долго, долго сидела она неподвижно, затем! осторожно подошла к двери. Нет, больше она не повторит ошибки! Теперь она услышала тяжелое дыхание и стояла до тех пор, пока не убедилась, что это – дыхание спящего человека. Только тогда она украдкой отворила дверь и выглянула. Он лежал у нижней ступеньки лестницы в тяжелом пьяном забытьи. Ей был хорошо знаком этот сон – теперь он не проснется.
Она почувствовала какое-то злорадство при мысли, что прислуга застанет его в таком виде утром, когда ее уже здесь не будет. Взяв ребенка, она с большими предосторожностями прокралась мимо спящего. Снова очутившись в своей комнате, она заперла дверь и подошла к окну. Близился рассвет; сад был окутан серой призрачной дымкой. Она видит его в последний раз!..
Джип привела в порядок волосы и оделась потеплее – ее знобило. Собрала несколько мелких вещей, которые были ей дороги, и положила в сумочку вместе с кошельком. Она все делала быстро, удивляясь своему самообладанию и тому, как хорошо она помнит, что ей надо захватить с собой. Когда все было готово, она написала записку Бетти – взять собак и прийти на Бэри-стрит – и сунула записку под дверь детской. Потом, закутав ребенка в вязаный жакет и в теплую шаль, она опустилась вниз. Уже рассвело, серый свет разливался по прихожей. Благополучно миновав спящего Фьорсена, она на мгновение остановилась, чтобы перевести дух. Он лежал спиной к стене, у нижней ступеньки, подложив под голову локоть, лицо его было немного приподнято вверх. Лицо, которое сотни раз было так близко от ее лица... В этом скорчившемся теле, в спутанных волосах, скулах, запавших щеках, в этих полураскрытых губах под темно-золотыми усами – во всей этой неподвижной фигуре было что-то от прежней одухотворенности, и на секунду сердце Джип сжалось. Но только на секунду. На этот раз все кончено! Навсегда! Осторожно повернувшись, она надела туфли, отперла входную дверь, взяла ребенка, тихо прикрыла за собой дверь и ушла.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
ГЛАВА I
Джип ехала в Лондон. Всю зиму и весну она провела в Милденхэме, много ездила верхом, продолжала занятия музыкой. Она почти ни с кем не виделась, кроме отца, и этот отъезд в Лондон вызвал у нее такое ощущение, какое бывает в апрельский день, когда по синему небу плывут белые облака, а на полях впервые солнце пригревает траву. На остановке в Уидрингтоне в вагон вошел носильщик, с рюкзаком, пальто и клюшками для гольфа; через открытую дверь видна была группа людей. Джип заметила высокую женщину с седеющими светлыми волосами, молодую девушку с фокстерьером на поводке и молодого человека с скоч-терьером под мышкой, стоящего спиной к вагону. Девушка целовала скоч-терьера в голову.
– До свидания, старина Осей! Какой он славный... Тамбо, лежать! Ты же не едешь.
– До свидания, милый мальчик! Не утомляй себя работой!
Ответ молодого человека заглушило щебетанье девушки:
– О, Брайан, ты... Прощай, Осей! До свидания! До свидания!
Молодой человек вошел в купе. И тут же поезд тронулся. Джип искоса взглянула на него – он стоял у окна вагона и махал шляпой. Это был уже знакомый ей молодой человек, с которым она встретилась на охоте, тот самый, как назвал его старый Петтенс, "мистер Брайан Саммерхэй", который купил в прошлом году ее лошадь. Наблюдая за тем, как он снимал пальто и устраивал старого скоч-терьера на скамейке по ходу поезда. Джип подумала: "Мне нравятся мужчины, которые заботятся сначала о своих собаках, а потом о себе!" У него была круглая голова, вьющиеся волосы, широкий лоб, четко очерченные губы. Она снова начала вспоминать: "Где же все-таки я видела кого-то, похожего на него?" Он поднял окно и спросил, обернувшись:
– Как вам удобнее? О, здравствуйте! Мы встречались на охоте. Вы, наверное, меня не помните?
– Помню, очень хорошо. И вы купили прошлым летом моего гнедого. Как он?
– В прекрасной форме. Я забыл спросить, как вы его звали; я назвал его Сорванцом: он всегда горячится, когда берет препятствия. Я помню, как вы великолепно скакали в тот день.
Оба улыбнулись и замолчали. Глядя на собаку, Джип сказала:
– Какой чудесный пес! Сколько ему лет?
– Двенадцать. Ужасно, когда собаки стареют.
Они опять умолкли; он смотрел на нее своими ясными глазами.
– Я однажды заезжал к вам с матерью, в позапрошлом году, в ноябре. Кто-то у вас был болен...
– Да, это я болела.
– Тяжело?
Джип покачала головой.
– Я слышал, вы вышли замуж... – Он сказал это с расстановкой, словно стараясь смягчить внезапность своего замечания.
Джип подняла на него глаза.
– Да. Но я со своей маленькой дочуркой теперь живу у отца.
– Вот что!.. А какая охота была тогда, правда?
– Чудесная! Это ваша мать провожала вас?
– Да... И сестра Эдит. Удивительная глушь этот Уидрингтон; я думаю, и Милденхэм не лучше?
– Да, там тихо, но я люблю Милденхэм.
– Кстати, я не знаю вашей новой фамилии.
– Фьорсен.
– Ах, да. Скрипач!.. Вся наша жизнь – чуть-чуть игра, не правда ли?
Джип не ответила на это странное замечание. Он вынул из кармана небольшую красную книжку.
– Вы знаете это? Я всегда беру ее с собой в дорогу. Самое прекрасное, что когда-либо было написано!
Книга была открыта на строках:
Мешать соединенью двух сердец
Я не намерен. Может ли измена
Любви безмерной положить конец?
Любовь не знает убыли и тлена.
Джип продолжала читать:
Любовь – не кукла жалкая в руках
У времени, стирающего розы
На пламенных устах и на щеках,
И не страшны ей времени угрозы – {*}
{* Шекспир. Сонет 116. Перевод С. Маршака.}
Солнце, давно уже склонившееся к западу, бросало почти прямые лучи на широкую светло-зеленую равнину, на пятнистых коров, которые паслись на лугу или стояли у канав, лениво обмахиваясь хвостами. Солнечный луч пробился в вагон, и в нем плясали мириады пылинок; протягивая маленькую книжку сквозь эту сверкающую полосу, она тихо спросила:
– Вы много читаете, и все стихи?
– Пожалуй, больше книг по юриспруденции. Но я думаю, что самое прекрасное в мире – это поэзия, правда?
– Нет, по-моему, музыка.
– Вы музыкантша? Да, это похоже на вас. И думаю, что вы прекрасно играете!
– Благодарю вас. А вы совсем не увлекаетесь музыкой?
– Я люблю оперу.
– Это гибрид, низшая форма.
– Вот потому-то она мне и нравится. А вы не любите оперу?
– Нет, почему же. Я как раз за этим еду в Лондон.
– Правда? У вас абонемент?
– На этот сезон.
– У меня тоже. Отлично, мы будем: встречаться.
Джип улыбнулась. Уже давно она не говорила с мужчиной своего возраста, давно не попадалось ей лицо, которое могло бы пробудить ее любопытство и вызвать восхищение, и давно уже никто не восхищался ею самой. Солнечные лучи из-за движения поезда к западу изменили направление, и их тепло как бы усиливало в ней ощущение легкости и какого-то счастья.
О многом можно поговорить за два или три часа путешествия по железной дороге. И какая дружеская атмосфера возникает в эти часы! Может быть, оттого, что им было плохо слышно друг друга из-за шума поезда, разговор их становился все более дружеским. Это временное уединение сближало их скорее, чем порой сближает людей длительное знакомство. В этой долгой беседе он был гораздо разговорчивее, чем она. У нее же накопилось много такого, о чем она не могла говорить. Ей нравилось прислушиваться к его слегка медлительной речи, к смелым остротам, к неудержимым взрывам смеха. Он, не таясь, рассказывал ей о себе – о школе, о жизни в университете, о его желании вступить в сословие адвокатов, о своих надеждах, вкусах и даже бедах. Слушая эту стихийную исповедь, Джип все время улавливала в ней нотки восхищения ею. Он спросил ее, играет ли она в пикет.
– Мы играем с отцом почти каждый вечер.
– Тогда сыграем партию?
Она знала, что ему хочется играть в карты потому, что тогда он сядет к ней поближе, на коленях они расстелят газету, он будет сдавать ей карты, случайно касаться ее руки, смотреть в лицо. Это не казалось неприятным, потому что и ей тоже нравилось его лицо, в котором было какое-то обаяние что-то легкое и свободное, чего так не хватает многим внушительным, красивым лицам.
Когда, прощаясь, он пожал ее руку, она невольно ответила крепким рукопожатием. Стоя у машины, он любовался ею откровенно и как бы печально; восхищенно глядя на нее, он сказал:
– Мы увидимся в опере, а потом, может быть, и на Роу? Вы ведь позволите мне иногда заходить на Бзристрит, правда?
Джип кивнула, и машина двинулась по душным улицам вечернего Лондона. После долгого пребывания в деревне ее комната показалась ей тесной. Надев халат, она села и принялась расчесывать волосы, чтобы избавиться от паровозной гари.
После того как Джип оставила Фьорсена, она несколько месяцев испытывала только облегчение. И лишь недавно стала задумываться над своим новым положением – замужней и в то же время незамужней женщины; разочарованная, она, однако, втайне уже начинала мечтать о настоящем друге, и с каждым часом сердце ее и красота созревали для любви. И теперь, видя в зеркале свое лицо, такое сосредоточенное и печальное, она ясно понимала, какой бесплодной была ее жизнь. Что толку быть красивой! Все равно ее красота никому не нужна. Ей еще нет двадцати шести, а она живет, как в монастыре. Вздрогнув, хотя ей и не было холодно, она плотнее запахнула халат. В прошлом году в это самое время она еще была в главном потоке жизни. И все-таки насколько лучше жить вот такой заброшенной, чем вернуться к тому, который навсегда запомнился ей наклонившимся над ее спящим ребенком, с протянутыми руками и растопыренными, похожими на когти пальцами.
После того, как она ушла от Фьорсена в то утро, он гонялся за ней неделями – в Лондоне, в Милденхэме и даже в Шотландии, куда увез ее Уинтон. Но на этот раз она не изменила своего решения, и он прекратил преследования и уехал за границу. С тех пор от него не было вестей, кроме нескольких несвязных или плаксивых писем, написанных явно в состоянии опьянения. А потом он и вовсе перестал писать, и вот уже четыре месяца от него не было ни строчки. Видимо, он наконец как-то "изжил" ее.
Она перестала расчесывать волосы; ей вспомнилось, как тем ранним октябрьским утром она шла с ребенком по тихим, пустынным улицам, как ждала, смертельно усталая, на тротуаре, пока на ее звонок открыли дверь. Она потом удивлялась: неужели только страх побудил ее к этому отчаянному бегству? Отец и тетушка Розамунда уговаривали ее попытаться получить развод. Но все тот же инстинкт запрещал ей делать достоянием других людей свои тайны и горести; она не хотела и неизбежного в бракоразводном процессе притворства, слов о том, что якобы любила его, хотя на самом деле не любила. Это была ее и только ее ошибка, что она вышла за него без любви!..
...Может ли измена
Любви безумной положить конец?
Если бы только знал ее случайный спутник, какой иронией звучали для нее эти строки!
Она встала и обвела взглядом комнату – свою бывшую девичью спальню. Значит, он помнил ее все это время! Встреча в вагоне не казалась уже ей встречей с незнакомым человеком. Теперь-то уж они, во всяком случае, знакомы! И вдруг она увидела его лицо! Ну, конечно! Как это она сразу не вспомнила? На стене в коричневой рамке висела цветная репродукция знаменитой картины Боттичелли или Мазаччо из Национальной галереи "Голова молодого человека". Когда-то Джип влюбилась в эту картину, и с тех пор она висела в ее комнате. Это широкое лицо, ясные глаза, смелый, четко очерченный рот, это мужество во всем облике... Только то, живое лицо принадлежало англичанину, а не итальянцу; в нем больше юмора, больше "породы", меньше поэтичности, зато было что-то "старогеоргианское". Как бы он смеялся, если бы она рассказала ему, что он похож на деревенского церковного причетника с лохматыми волосами и маленьким рюшем вокруг шеи! Улыбаясь, она заплела косы и легла в постель.
Но уснуть она не могла; слышала, как пришел и отправился в свою комнату отец, как часы пробили полночь, потом час, потом два, и все еще до нее доносился глухой шум Пикадилли.
Она укрылась только простыней, но было очень жарко; вдруг ей почудился запах цветов. Откуда цветы? Поднявшись с кровати, она подошла к окну. Здесь, за занавесью, стояла ваза с цикламенами. Это отец подумал о ней – какой милый!
Нюхая цветы, она вспомнила свой первый бал. Может быть, и Брайан Саммерхэй был там! Если бы его познакомили с ней тогда, если бы она танцевала с ним, а не с тем господином, который поцеловал ее в плечо, может быть, она по-иному относилась бы ко всем мужчинам? И если бы он восхищался ею в тот вечер – а ведь все восхищались ею, – может быть, он ей понравился бы или даже больше чем понравился? Или она смотрела бы на него, как на всех своих поклонников до встречи с Фьорсеном – этих бабочек, летящих на свечу и глупо обжигающих крылья! А может быть, ей было суждено получить этот урок и вот она подавлена и унижена...
Взяв из вазы цикламены и вдыхая их аромат, она подошла к картине. Очертания лица, глаза, устремленные на нее, – все было отчетливо видно; в сердце ее что-то слабо затрепетало – так трепещет раскрывающийся листок или крыло вспорхнувшей птицы. То ли на нее действовал запах цветов, то ли воспоминания о том, что случилось с ней за последние дни, но сердце ее. снова задрожало легкой необъяснимой дрожью, и она прижала руки к груди.
Было поздно, вернее, рано, когда она заснула. Ей приснился странный сон. Она скакала на своей старой кобыле по полю цветов. На ней было черное платье, на голове корона из сверкающих острых кристаллов; на лошади не было седла, и она сидела, поджав ноги, едва касаясь спины лошади, держа в руках поводья, свитые из длинных стеблей жимолости. Она мчалась и пела, и глазам ее открывался широкий простор полей до самого горизонта. Она чувствовала себя легкой, как пушинка; все время, пока они неслись вперед, старая кобыла поворачивала голову и откусывала цветы жимолости... Потом вдруг лошадиная морда превратилась в лицо Саммерхэя, с улыбкой глядевшего на нее. Она проснулась. На нее падал солнечный луч, пробившийся через занавесь, которую она отодвинула, чтобы увидеть цветы.
ГЛАВА II
В ту же самую ночь Саммерхэй вышел из маленького дома в Челси, где он жил, и пошел к реке. Иногда у мужчин бывает такое настроение, что их бессознательно тянет на простор – в луга, леса, к рекам, где открыт весь горизонт. Человек одинок, когда любит, и одинок, когда умирает; никому нет дела до человека, целиком погруженного в собственные переживания; но ведь и ему, Брайану Саммерхэю, ни до кого нет дела, – о нет! Он стоял на набережной и смотрел на звезды, сверкающие сквозь ветки платанов, время от времени вдыхая теплый, неподвижный воздух. Думалось о всяких мелочах, просто ни о чем; но какое-то сладостное чувство поднималось в его сердце, и легкий трепет охватывал все тело. Он сел на скамейку и закрыл глаза – и сразу увидел лицо, ее лицо! Один за другим гасли огни в домах напротив; уже не мчались машины и редко встречался прохожий, но Саммерхэй все сидел, как в полусне; улыбка то появлялась на его губах, то исчезала. Легкий ветерок подымал волны на реке.
Уже рассветало, когда он вернулся домой; и вместо того, чтобы лечь спать, он начал просматривать судебное дело, по которому завтра должен был выступать помощником адвоката, и работал до тех пор, пока не пришло время совершать прогулку верхом, принять ванну и позавтракать. У него была одна из тех натур – не столь необычных я среди адвокатов, – которым длительное напряжение идет на пользу. Человек со способностями, он любил свою работу и был на пути к тому, чтобы создать себе имя; и в то же время мало кто умел так невозмутимо, как он, под влиянием минуты вдруг отдаться течению. В нем было что-то противоречивое; он предпочел жить в маленьком доме в Челси, а не где-нибудь в Темпле или Сент-Джеймсе только потому, что любил одиночество; и в то же время он был прекрасным товарищем, хотя многие друзья, очень к нему привязанные, не во всем могли на него положиться. Женщины считали его безусловно привлекательным, но в общем они не задевали его сердца. Саммерхэй любил карточную игру; как человека порывистого, она брала его за живое; но вдруг после смелой и счастливой игры он бросал ее, чтобы когда-нибудь увлечься ею снова. Отец его был дипломатом и умер пятнадцать лет назад; мать была известна в светских кругах. У него не было братьев, только две сестры, и он имел личный доход. Таков был Брайан Саммерхэй в двадцать шесть лет, когда у него еще не прорезались зубы мудрости.
Утром он направился в Темпл, все еще ощущая необыкновенную легкость, и по-прежнему перед ним стояло это матово-бледное лицо с удивительно гармоничными чертами: темные улыбающиеся глаза, чуть широко расставленные, маленькие красивые уши, пышные каштановые волосы над высоким лбом. Иногда ему представлялось нечто менее определенное – какое-то излучение, игра света во взгляде, своеобразный поворот головы, свойственная только ей грация, что-то зовущее и трогательное. Этот образ не давал ему покоя, да он и не желал забыть его – таков уж был его характер: если ему приглянется какая-нибудь лошадь на скачках, он непременно поставят на нее, каковы бы ни были ее достоинства; если понравится опера, он станет ходить и смотреть ее снова и снова; если понравятся стихи, он запомнит их наизусть. И пока он шел вдоль реки – это был его обычный путь, – его обуревали самые непривычные чувства, и он был счастлив.