355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Голсуорси » Из сборника ''Маленький человек' и другие сатиры' » Текст книги (страница 2)
Из сборника ''Маленький человек' и другие сатиры'
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:46

Текст книги "Из сборника ''Маленький человек' и другие сатиры'"


Автор книги: Джон Голсуорси


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

– Поглядите на Самарру, – сказал Махмуд Ибрагим. – Он ревнует. Так и рычит: "Уходи отсюда!" А она хороша, эта плясунья, аллах свидетель!

И вот наконец она спела все свои песни, станцевала все танцы, даже тот, что назывался танцем спящей, выпила все вино, выкурила последнюю сигарету "турецкое развлечение" кончилось. Мы поблагодарили девушку и разошлись.

Когда лагерь затих, я вышел из своего шатра, чтобы полюбоваться пальмами, поблескивавшими под светлыми рогами Хатор, послушать, как жуют свою жвачку верблюды, как тихо переговариваются у костра погонщики. Ко мне подошел Махмуд Ибрагим.

– Почти все люди ушли в деревню, – и святой Ахмет и другие! Глупцы, как они распалились... Конечно, она недурна, эта плясунья, даже очень хороша собой, но уж больно тощая! – Махмуд Ибрагим вздохнул и посмотрел на звезды. – Вот лет десять назад в этом же лагере была красотка – лучше я никогда не видал. Я ехал за ней до самого Каира; мы платили ей за танец пятнадцать фунтов. Ах, до чего ж она была красива, а я был тогда очень молод. Однажды, когда она кончила танец, я подошел к ней; я дрожал от волнения, да, да, дрожал. Она была прекрасна, как цветок. Я умолял ее поговорить со мной хотя бы пять минут, но она посмотрела на меня – да, она посмотрела на меня так, как смотрят на пустое место. У меня, видите ли, было мало денег. А на прошлой неделе я встретил ее в Каире на улице. Я бы ни за что не узнал ее, ни за что. Но она сказала мне: "Ты не хочешь со мной говорить? Помнишь, как много лет назад я пришла к вам в лагерь в Фаюме танцевать?" Тогда-то я вспомнил ее, – мы платили ей пятнадцать фунтов. Куда делась теперь ее гордость! – Махмуд Ибрагим покачал своей красивой головой. – Да, она стала безобразной, и она плакала, бедная женщина, плакала!

Тишину нарушали только жующие жвачку верблюды; под пальмами, в сиянии двурогой луны мы увидели высокую темную фигуру человека. Прежде он был как пламя на ветру, а теперь стоял совсем неподвижно.

– Смотри, – сказал Махмуд Ибрагим, – это Самарра! Наша плясунья тоже не захотела с ним разговаривать. У него, видите ли, мало денег!

И еще раз в эту ночь я вышел из шатра. Погонщики спали подле своих верблюдов, тела их темными буграми выделялись на сером песке. Спал и караульщик. Даже ветер спал; лишь по небу плыл двурогий полумесяц...

Ах, Хатор! Любовь и Красота! Далекая грубого земного вожделения, бессмертная корова с кротким сияющим взглядом, с рогами, изогнутыми как полумесяцы!

СЕКХЕТ

(Сон)

Перевод В. Хинкиса

Секхет! О ты, пожирающая грешные души в преисподней! У тебя темная голова львицы и смуглое тело обнаженной женщины; одна нога протянута вперед, руки прижаты к бедрам, а глаза, каких не бывает ни у женщины, ни у львицы, устремлены во тьму, выискивая очередную жертву! Она стоит там, бодрствуя днем и ночью, вечно окутанная мраком. Не диво, что простой народ думает, будто она пожирает детей.

И вот, после того как я увидел Секхет в ее темной нише в Карнаке, мне приснился сон...

Пятеро судей, призванные судить мертвых, сидели в лимонной роще у стен Карнака. А за опушкой рощи стояли мы, мертвые, ожидая суда, – тысячи и тысячи нас теснились на земле египетской, по всей Фиванской равнине. Пятеро судей сидели рядом. Сомбор, этот маленький вершитель правосудия, худой, с длинным, желтым, как пергамент, лицом, со впалыми щеками и жгучими черными щелками глаз, держал в тонких пальцах цветок папируса. Диарнак, рослый, с осанкой воина, сидел прямо, не шевелясь, с серьезным выражением лица, обрамленного острой бородкой, а над его головой среди бела дня кружила летучая мышь. Мемброн, чье широкое, жреческое лицо блестело так, словно он на ночь умащивал его благовониями, то улыбался, то принимал торжественный вид, держа в одной руке золотую монету, а в другой – маленького идола. Марроскуин, самый просвещенный из них, с пухлым, расплывшимся телом и морщинистым, дряблым, хитрым лицом, гладил кошку, свернувшуюся на его круглых коленях. Бутта, коренастый, краснолицый, деловитый человек с седой бородой и маленькими кабаньими глазками, носивший на пальце массивное золотое кольцо с печаткой, казалось, дремал.

И вот заговорил Сомбор.

– Братья, Секхет ждет!

И тут я увидел, что первый из нас уже стоит перед ними, – высокий молодой человек с беспомощным выражением приятного лица. На его губах, слегка пузырившихся пеной, блуждала слабая улыбка, а глаза, полные отчаяния, слезились от яркого солнца.

– Я здесь, господа, – сказал он. И допрос начался.

Сомбор. Твое имя? Вархет? Ты умер прошлой ночью? Говори правду, нам ведь и без того она известна. Пьянствовал?

Вархет. Да, господа.

Диарнак. Сколько раз был под судом?

Вархет. Ни разу, господа. В нашей деревне и полицейского-то нет.

Диарнак. А как называется твоя деревня?

Бутта. Послушай, Диарнак! Давай ближе к делу! Скажи-ка нам, молодой человек, отчего ты стал пьянствовать?

Вархет. Да я и сам не знаю, господа. Когда выпьешь, все кажется не таким мрачным.

Бутта. Что ж, я и сам не хуже всякого другого люблю выпить шотландского виски – только в меру. Продолжай, молодой человек.

Вархет. Слушаюсь, господин. Чем больше я пил, тем менее был счастлив; а чем менее я был счастлив, тем больше пил.

Бутта. Что ж, понимаю. Тебе хотелось весело пожить. Я и сам это люблю; и, уверяю тебя, когда я много работаю, играю в кегли и изредка молюсь, я доволен жизнью, как большинство людей.

Вархет (с живостью). Да, господа, в том-то и дело. Я хотел только счастья себе и другим. А когда я понял, что это невозможно, я взял ружье и застрелился.

Бутта. Ну нет! Этого ты не должен был делать! Это сумасбродство. Вот уж чего не переношу, так это сумасбродства.

Сомбор. Застрелился. Ха!

Марроскуин. И такая мучительная смерть! Почему ты не избрал себе смерть полегче, Вархет?

Вархет. Господин, я жил в деревенской глуши.

Mемброн. Но ведь ты разрушил храм своего тела.

Вархет. Господин, он все ветшал и ветшал, от него не было пользы ни мне, ни другим. Вот я и подумал...

Диарнак. Меньше всего это пристало солдату! Тебе нет прощения.

Сомбор. Можешь ты сказать что-нибудь вразумительное в свою защиту, Вархет?

Вархет. Господа, с тех пор как я умер, мне все кажется, что если бы я мог описать счастье, когда был несчастен, это спасло бы меня.

Марроскуин. Ты хочешь сказать, что из тебя мог выйти романтический писатель? Это любопытно! Я всегда полагал, что оптимизм в искусстве возможен только в том случае, если художник болен или несчастен.

Бутта. Эй! Ближе к делу, Марроскуин,

Сомбор. Голосуем! Кто за Секхет?

Марроскуия. Одну секунду! По его собственному признанию, этот человек мог бы стать художником. Мне кажется, нам следовало бы...

Сомбор. Марроскуин! Если оставить безнаказанным этого несчастного пьяницу, лишившего себя жизни, множество несчастных последует его примеру. А кто они, эти несчастные? Те самые люди, которых я призван судить, из которых Диарнак вербует своих солдат, перед которыми Мемброн произносит свои проповеди; это они дают тебе возможность наслаждаться культурой, Марроскуин, и создают богатство Бутты, основу его страны. Эти люди, которые стали бы безрассудно убивать себя, – опора общества. Нет, этому нужно положить конец. Голосуем! Кто за Секхет? Все, кроме Марроскуина. Уведите его!

Вархет все улыбался, и его влажные, трагические глаза блуждали по лицам судей. Его отвели в сторону, поставили под самым большим лимонным деревом. И тогда из нашей толпы выступил второй подсудимый, загорелый, весь в грязи; на вид ему было лет пятьдесят. Его черные глаза сверкали из-под спутанных волос, все лицо заросло бородой, а одет он был в такое отрепье, что походил на матерчатую швабру.

Диарнак. Твое имя? Наин? Говори, Наин!

Наин. Я бродяга.

Диарнак. Это мы видим.

Наин. Я умер час назад.

Диарнак. Отчего?

Наин. Оттого, что вынужден был оставаться на одном месте.

Бутта. Что? Как это так?

Наин. Они схватили меня и держали все время в одном месте. Я терпел это целый месяц. А потом меня одолела тяга к странствиям, и я сбежал от них навсегда.

Диарнак. Но в таком случае, что означают эти лохмотья? По закону...

Наин. Я упросил их отдать мне мою одежду, чтобы я мог умереть в ней, и они смиловались надо мной.

Мелброн. Уважая свободу личности, общество вынуждено однако ограничивать нежелательных субъектов.

Марроскуин. Это пахнет вар-р-р-варством.

Сомбор. Так, значит, ты один из тех жалких негодяев, которые не хотят работать?

Наин. Ну и что же?

Сомбор. Никакой приговор не будет для тебя слишком суровым.

Диарнак. Почему ты не пошел в солдаты?

Бутта. Диарнак, не оскорбляй знамя! Мой друг, ты сумасброд. По-моему, ты заслужил то, что ожидает тебя. Ты, видно, родился усталым.

Наин. Да.

Диарнак. Что ты можешь сказать в свою защиту?

Наин. Ничего. Только вот тяга к странствиям...

Сомбор. Голосуем!

Марроскуин. Одну секунду! Ведь это и в самом деле любопытно – тяга к странствиям! Друг мой, расскажи, что это такое!

Наин. Как бы мне вам объяснить... Ну, скажем, ты делаешь какую-нибудь мерзкую работу – качаешь воду, или кладешь кирпичи, или подметаешь улицу, и так целый месяц; и вдруг вот здесь у тебя защемит. И ты говоришь себе: "Ах, да что же это!" И снова качаешь воду или кладешь кирпичи. Но назавтра – все брошено и ты уже в пути.

Марроскуин. Мой дорогой друг, ты говоришь невразумительно. Что... что именно ты чувствуешь в такие минуты?

Наин. Господин мой, если вам угодно, я скажу: это словно запах дождя в пустыне. Почуешь его – и уже не можешь оставаться там.

Марроскуин. Ага! Теперь я понимаю. Это очень к-р-р-асиво! Ты мог бы стать художником. Я даже думаю, нам следовало бы...

Диарнак. Марроскуин! По моим новым законам этот человек должен был осесть и постоянно работать на одном месте. Он умер и нарушил эти законы. Если мы оставим его поступок безнаказанным, мои новые законы тоже будут мертвы.

Марроскуин. И все же – тяга к странствиям! Это так поэтично!

Бутта. Никогда не испытывал ничего такого!

Сомбор. Большинство людей не хочет работать; и если мы не осудим этого человека, большинство решит, что работать незачем.

Mемброн. Мы должны смотреть правде в глаза, но не быть циничными. Лично я хочу работать, все мы хотим работать, разве только за исключением Марроскуина.

Диарнак. Но ведь мы правители.

Сомбор. Да. Мы делаем то, что нам нравится, а большинство людей – нет.

Mappocкуин. Это правда; и все же не так легко...

Бутта. Марроскуин, если б тебя с детства приучили к трудолюбию, как меня, ты не стал бы церемониться с этими слюнтяями, которые не могут заставить себя заниматься делом.

Марроскуин. Боже сохрани!

Диарнак. Голосуем! Кто за Секхет? Все, кроме Марроскуина. Увести осужденного!

Наина поставили под лимонным деревом, и вперед выступила из толпы третья. Это была молодая женщина, высокая, хорошо сложенная, в платье с глубоким вырезом, таком коротком, что оно не закрывало даже лодыжки. Светловолосая, круглолицая, она была хороша собой и мила; но в голубых, как незабудки, подведенных глазах таилось что-то трагическое. Ласково и вместе с тем испуганно перебегали они с одного лица на другое.

Mемброн. Твое имя? Талете? Тебе незачем и говорить нам, кто ты такая. Мы готовы принять во внимание любое смягчающее обстоятельство. Хоть ты и совершила смертный грех, мы должны быть милосердны. Говори!

Талете. Господин, то, что сделала я, сделал и мужчина.

Сомбор. И ты посмела это сказать! Голосуем!

Бутта. Ну, ну, Сомбор; ты слишком торопишься решить судьбу этой девочки. Расскажи нам, дорогая, отчего ты умерла?

Талете. От страха.

Марроскуин. Господи боже!

Талете. Да, господин. В последнее время полиция часто сажает нас за решетку, бедной девушке деваться от нее некуда. А нервы у меня уж не те, что раньше; и позавчера, когда они снова меня посадили, я умерла.

Бутта. Ты не должна была делать это! Сколько тебе лет?

Талете. Двадцать четыре.

Бутта. Ай-ай! Такая молодая!

Mемброн. Смерть – неизбежное воздаяние за грех.

Сомбор. Одним источником зла меньше.

Диарнак. Ты знаешь закон?

Талете. Да, господин. Мужчинам нужны такие девушки, как я, а по закону нас должны арестовывать, не то люди скажут, что мужчины сами поощряют веселую жизнь.

Марроскуин. Это просто безоб-р-р-азие, что мужчины, которые издают законы, ради своего удовольствия губят других.

Диарнак. Во всяком случае, на улицах должен быть порядок.

Бутта. Ну, дорогая, расскажи, как ты дошла до этого? В лучшем случае ты, можно сказать, зря растратила свою жизнь.

Талете. Я вышла замуж, когда мне было шестнадцать лет; с мужем мы не ладили; а потом я встретила человека, которого, как мне казалось, полюбила по-настоящему; но я ошиблась. Потом я встретила еще одного и была уверена, что уж это тот самый, настоящий, а он был совсем не тот; и после этого мне было почти все равно, но хотя я никому не отказывала, чтобы как-то прокормиться, я всегда искала его.

Марроскуин. По-р-р-азительно! Поиски совершенства. Эта девушка художник. Я думаю, нам следовало бы...

Mемброн. Братья! Голосуем!

Сомбор. Секхет!

Бутта. Нет, мне это не нравится; у нас с миссис Бутта есть дочери. Давайте оправдаем ее.

Талете. И вот еще что, господин: я никогда не выдавала ни одного мужчины.

Диарнак. Секхет!

Марроскуин. Она так трогательна. Я не могу...

Mемброн. Два против двух. Мой голос решающий – дайте мне подумать. Если мы простим эту падшую дщерь, – а строго придерживаясь наших принципов и не пересматривая их критически, нам, вероятно, все-таки следовало бы это сделать, – что нас ждет? Мы уже не сможем сказать народу: грешите, но помните – вы погубите свои души! А это, братья, очень опасно. Мы не должны забывать, что наш символ веры – любовь и сострадание, но нужно с большой осторожностью относиться ко всякой сентиментальности и мягкосердечию. Должен сказать, положа руку на сердце, что я не осуждаю ее, но, тем не менее, не могу воздержаться от голосования. Ибо, братья, мы должны помнить, что если мы не осудим ее, то уж, верно, никто ее не осудит; а если кто случайно и осудит, то это будет унизительно для нашего достоинства, ибо мы признали себя арбитрами морали. Поэтому, сознавая, сколь много значит сострадание, я считаю своим профессиональным долгом сказать: Секхет! Решено тремя голосами против двух. Уведите ее!

Когда Талете отошла в сторону, я увидел, как голубь слетел к ней на плечо и сидел там, воркуя, а она, все еще глядя на судей с тайной мольбой во взоре, потерлась щекой о крыло птицы. Ее место занял молодой человек, темноволосый, с блестящими глазами, черными усиками, которые он то и дело подкручивал, и удивительно прямым затылком.

Марроскуин. Твое имя? Арва? Так! Каким же образом ты покинул нашу землю?

Арва. Я улетел.

Марроскуин. Ты что, летчик?

Арва. Нет, не совсем. Зато через все прочее я прошел.

Марроскуин. Так, так. Наслаждался ли ты морфием, был ли в Монте-Карло?

Арва. Было и то и другое. Да еще тотализатор.

Марроскуин. Понятно; случай безнадежный. Нынче это так часто бывает: "Ludum insolentem ludere pertinax" {Упорный в разнузданных играх (лат.).}. Да, да!

Бутта. Насколько я понимаю, этот юноша – игрок. Позвольте же мне сразу сказать ему, что здесь он не найдет сочувствия. Очень уж много развелось этих азартных игроков.

Марроскуин. И все же мы должны попытаться поставить себя на его место. Лично мне неведомы такие искушения.

Сомбор. У тебя просто не хватает смелости!

Марроскуин. Я тебя не просил вмешиваться! (Обращаясь к Арве.) Расскажи нам, чего ради ты прошел через все это.

Диарнак. И покороче.

Арва. Таким уж неугомонным я уродился.

Марроскуин. Восхитительно сказано. Этот юноша– художник.

Арва. А тут еще газеты...

Mемброн. Порицая склонность прессы разбрасываться и ее пристрастие к сенсациям, мы должны по справедливости отметить некоторые ее безусловные достоинства.

Бутта. Я многое могу простить молодежи, но эта лихорадка-совсем не английская черта. Сам я никогда не был ей подвержен, кроме разве одного случая, – помнится, тогда миссис Бутта живо поставила мне горчичники. Вот из-за таких, как ты, цены на акции и скачут то и дело.

Диарнак. Это переходит всякие границы.

Mемброн. Это питает наш национальный порок.

Арва. Ну, чего вы хотите, ежели теперь вокруг -настоящая ярмарка.

Марроскуин. Мы прекрасно понимаем, что ты по натуре – человек неуравновешенный. Можешь ты сказать что-нибудь еще в свое оправдание?

Арва. Ставлю шесть против четырех, что я могу обскакать Секхет на первом же круге.

Бутта. Молодой человек! Не будь легкомысленным!

Mемброн. Боюсь, что он безнадежен.

Марроскуин. Признаться, я готов восхищаться подобными людьми. Сам я, пожалуй, не стану голосовать за Секхет, но мне хотелось бы послушать, что скажут другие.

Бутта. Секхет!

Диарнак. У армии украден еще один солдат. Секхет!

Мемброн. Ау церкви – сын. Секхет!

Сом бор. Мне нравится его мужество. Поэтому я считаю, что он заслуживает снисхождения.

Марроскуин. Душой я на вашей стороне, молодой человек, но приговор гласит: "Секхет", и он принят тремя голосами против двух!

Арва. Отлично! Я вижу, что сделал ставку не зря.

И Арву тоже поставили под лимонным деревом. А потом я увидел, что они подошли и вывели вперед того, кто стоял рядом со мной. Какое зло мог совершить человек с таким благородным лицом? Облаченный в белые одежды, высокий, с красивой головой, глубокими глазами и длинной бородой, он вызывал у меня чувство почтения. Он спокойно ждал допроса, и мне показалось, что судьям нашим стало не по себе. Наконец Бутта, возведя свои маленькие глазки к небу, заговорил:

Бутта. Ну-с, почтеннейший. Не угодно ли вам назвать свое имя? Ханци? А как это пишется? Ага. Так вот, мистер Ханци, не соблаговолите ли вы рассказать, почему вы "сбросили бремя жизни" {Цитата из "Гамлета", действие III, сцена 1.}, как сказал поэт?

Ханци. Для меня больше не было места.

Бутта. Значит, если я правильно понял, вас просто-напросто вытеснили?

Ханци. Я умер, потому что меня нигде не пускали на порог.

Mемброн. Ах! Кажется, я... Служитель, задерните шторы.

Диарнак. Ханци, я тебя знаю.

Бутта. А я – нет, и, пожалуй, знать не хочу. Если ты желаешь высказаться, я не стану тебе препятствовать; но не думаю, чтобы это произвело на нас большое впечатление. Ты кажешься мне диковинным субъектом.

Ханци. Братья!

Сомбор. Не зови нас братьями, не то тебе же будет хуже.

Ханци. Друзья! Изо дня в день, из года в год я скитался по свету, как скитается ветер меж ветвей дерев. Я шел от озера к озеру и видел, как мой образ сияет и меркнет в черной глубине. Я человек темный, у меня нет иных достоинств, кроме любви ко всему живому. Выпадала роса, и на небо выходили звезды, и я, передохнув, шел дальше. Ах, если бы я мог навеки остаться с каждым живым существом!

Бутта. Но они не принимали тебя? В этом все дело?

Xанци. У меня нет имущества, у меня нет имени. Я слышал, как они говорили: "Если мы впустим его в дом, то лишимся всего. У нас не будет ни власти, ни богатства, одна только любовь. А что в ней проку?"

Когда Ханци произнес эти слова, наступило долгое молчание. Судьи сидели, закрыв руками лица. Наконец Бутта заговорил.

Бутта. Ну, что нам с ним делать? Слышал я об этой самой любви, но ни разу еще не встречал странствующего торговца, который возил бы с собой этот товар. Господа, у вас есть к нему вопросы? Служитель, подай мне мой парик; солнце так палит – нет мочи терпеть.

Сомбор. Выходит, ты разрушитель?

Ханци. Ветер сметает и развеивает все на свете, но ветер же все соединяет.

Сомбор. Говори проще. Ты против тех, кто судит, или нет?

Ханци. Благородный господин, тому, кто дал мне приют, суд не нужен, так велика его любовь.

Сомбор. Без суда! Без власти! Все ясно!

Диарнак. Ханци! Повинуешься ты приказам или нет?

Xанци. Господин, я повинуюсь воем приказам, но там, где я пребываю, приказов не отдают... Все служит любви.

Диарнак. Без приказов! Ну, довольно!

Mемброн. Ханци! Помнится, однажды мы решили испытать тебя, и ты не выдержал испытания. Любовь, без сомнения, идеал, но куда действеннее изнурять тела и души людей; долгий опыт научил нас проповедовать первое, а делать второе. Можешь ли ты объяснить нам, во имя чего столько веков спустя мы должны во второй раз тебя испытывать?

Xанци. Брат, мне запрещено просить или оставаться там, где хотят от меня избавиться. Я могу лишь появляться то тут, то там, подобно дождю, или пению птиц, или солнечному свету, падающему на землю сквозь листву. Если вы не готовы принять меня всем сердцем, тогда гоните меня прочь!

Meмброн. Ты хочешь невозможного. Так не бывает – чтобы всем сердцем!

Марроскуин. Ханци! Всякий раз, как я читаю о тебе в книгах, вижу твои изображения, слышу твой голос в музыке, это трогает и даже восхищает меня, и теперь, когда я вижу тебя во плоти, я хочу, чтобы ты остался с нами, если это возможно. Но я должен задать тебе один вопрос. Разрушишь ли ты то утонченное благополучие жизни, ту культуру, которая, признаюсь, есть sine qua non {Непременное условие (лат.).} моего существования? Искренне надеюсь, что ты ответишь "нет".

Ханци. Друг, что такое благополучие? Значит ли это все делить с ближними, не причинять зла ни одному живому существу? Значит ли это страдать вместе с одним и радоваться с другим? Если это и есть благополучие, и утонченность, и культура, я охотно останусь с тобой.

Марроскуин. Ах! Уйди, прошу тебя!

Бутта. Господин Ханци! Скажу откровенно, – я человек ничем не примечательный; таких, как я, сотни и тысячи, нам пришлось самим прокладывать себе дорогу в жизни. И я спрашиваю себя: как бы мог я это сделать, если б взял тебя в товарищи? Как бы я выбился в люди, если б заботился обо всех, как о самом себе? Нет, брат, это не практично, это не по-английски, и потому – не по-христиански. Как бы ни была сильна добрая воля в мире, чем скорее Секхет сожрет тебя, тем лучше для нас всех. И я голосую за Секхет!

Сомбор (не отнимая рук от лица). Ханци! Из всех преступлений против общества твое преступление самое ужасное. Ибо там, где ты, наше общество не может существовать. Там, где ты, не нужен ни я, ни Диарнак, ни Мемброн, ни Марроскуин, ни Бутта. А это просто немыслимо. И поскольку это немыслимо для нас, судьба, твоя решена. Секхет! Секхет!

Диарнак. Ты больше не будешь сеять смуту в рядах моих солдат. Секхет!

Мемброн. Ханци! Я сочувственно выслушал все, что ты сказал о себе, но, мне кажется, усматриваю во всем этом тайное посягательство на меня самого. Я от всей души хотел бы терпимо отнестись к твоему учению и даже приветствовать его, но я не вижу, как можно примирить все это с моими собственными интересами. Поэтому я вынужден скрепя сердце – служитель, ставни! – сказать: Секхет.

Марроскуин. Увы! Увы! Секхет!

И тут все судьи, закрыв лица, замогильными голосами еще раз крикнули: "Секхет!" А Ханци, глядя на них своими глубокими глазами, поднял руку в знак того, что он слышал это, и отошел к тем, кто стоял под лимонным деревом.

Наступила моя очередь! Но когда я шагнул вперед, Сомбор встал.

– Уведите этих пятерых под пальмы и спустите Секхет с цепи, – сказал он. – Довольно на сегодня, мои справедливые и высокоученые собратья. Посмотрим, как будут приводить в исполнение наш приговор.

И, сопровождаемый остальными судьями, он скрылся меж пальм. Вархета, Наина, Талете, Арву и Ханци увели из лимонной рощи. И вдруг над землей начала сгущаться какая-то странная мгла, и небо стало темно-оранжевым. И море черных голов позади нас, на Фиванской равнине, вдруг усеялось белыми пятнами лиц, словно пенными бурунами, вздымаемыми налетевшим штормом. Вдруг в дальнем конце лимонной рощи я увидел своего переводчика, Махмуда Ибрагима. Подобрав полы желтой одежды, он бежал во всю прыть. На его широком, жизнерадостном лице было выражение и ужаса и удовольствия. Указывая через плечо большим пальцем, он крикнул, едва переводя дух:

– Секхет! Она ошиблась! Она пожирает не тех! Пожирает судей! Умница Секхет, – она уже сожрала четырех, а теперь гонится за Буттой! Боже мой! Он бежит, да, да, бежит! Вот это здорово! Вот это жизнь!

И он покатился со смеху. Мы услышали вдали протяжный вопль: "О-о-о!" А потом наступила тишина, она разлилась над всей Фиванской равниной, до самых гор. И небо снова стало голубым... Я проснулся...

Секхет! Ты, что пожираешь грешные души в преисподней!

Днем и ночью, в вечной тьме, ты бодрствуешь!

ПРОСТАЯ ПОВЕСТЬ

Перевод М. Абкиной

Однажды утром, когда зашел разговор об антисемитизме, Ферран сказал мне по-французски:

– Да, мосье, множество наших современников считают себя христианами. Но я только раз в жизни встретил истинного христианина – и он считал себя евреем, Это престранная история, сейчас я вам ее расскажу.

Дело было в Лондоне, осенью. Так как сезон прошел, я, конечно, сидел на мели и вынужден был избрать своей резиденцией один "дворец" в районе Вестминстера, где платил четыре пенса за ночь. Соседнюю койку занимал тогда почтенный старец, такой худой, словно он был создан не из плоти, а из воздуха. Был ли он англичанин, шотландец, или, может, ирландец или валлиец, – не могу сказать с уверенностью: я, должно быть, никогда не научусь подмечать незначительные различия между этими представителями вашей нации. Думаю, впрочем, что мой сосед был англичанин. Этот очень дряхлый и слабый старик с длинной седой бородой и бескровными, белыми, как бумага, запавшими щеками, говорил со всеми обитателями ночлежки мягко и ласково, как с женщиной. Для меня было полнейшей неожиданностью встретить такого вежливого и благожелательного человека в нашем "дворце". Свою койку и тарелку супа он отрабатывал, убирая грязные конуры за всякого сорта людишками, приходившими сюда ночевать. Днем он всегда находился здесь, но каждый вечер, в половине одиннадцатого, куда-то уходил и возвращался около двенадцати. Досуга у меня было достаточно, и я охотно беседовал с ним. Он, правда, был немного "тронут", – Ферран постучал себя по лбу, – но меня пленяло в этом беспомощном старике то, что он никогда не заботился о самом себе, хлопоча целый день, как муха, которая с утра до вечера носится под потолком. Что бы ни понадобилось субъектам, ночевавшим во "дворце", – пришить ли пуговицу, выколотить трубку, поискать у них вшей или постеречь вещи, чтобы их не стащили, – старик все это делал со своей неизменной улыбкой, такой ясной и кроткой, и даже всегда готов был уступить другому свое место у камина. А в свободные часы наш старик читал библию! Он вызывал во мне чувство живейшей симпатии – ведь не часто можно встретить таких добрых и отзывчивых старых людей, хотя бы и "тронутых". Несколько раз мне случалось видеть, как он мыл ноги кому-нибудь из этих пьянчуг или делал примочки тем, которые, как водится у таких субъектов, приходили с подбитым глазом. Да, вот чем занимался этот поистине замечательный человек тонкой души и в одежде столь же тонкой, до того уж истонченной, что сквозь нее видно было тело. Говорил он мало, но слушал каждого с ангельским терпением и никогда ни о ком не злословил. Зная, что сил у него не больше, чем у воробья, я недоумевал, зачем он выходит каждый вечер во всякую погоду и так долго бродит где-то. Но когда я задавал ему этот вопрос, он только улыбался рассеянно, как человек не от мира сего, и, казалось, не совсем понимал, о чем я говорю. Любопытство мое было сильно возбуждено, и как-то раз я сказал себе: "Если не ошибаюсь, тут кроется что-то интересное! Ну, милейший старик, не сегодня-завтра я отправлюсь вслед за тобой. Да, да, буду тебя сопровождать, как ангел-хранитель, во время этих твоих ночных вылазок". Вы же знаете, мосье, как меня интересует все необычное. Разумеется, когда целыми днями шагаешь по улицам с досками реклам на спине и груди, изображая собой нечто вроде сэндвича, то, сами понимаете, нет особого желания еще и вечером фланировать по городу. Тем не менее однажды вечером в конце октября я наконец вышел вслед за стариком. Следить за ним не составляло труда: ведь он был бесхитростен, как дитя. Сначала, идя за ним, двигавшимся, как тень, я очутился в Сент-Джеймс-парке, где гуляют солдаты, выпятив грудь и стараясь прельстить молодых нянек. Старик мой шел очень медленно, опираясь на трость, похожую на посох, – я таких ни у кого никогда не видал; она была высотой футов в шесть и загнута на верхнем конце, как палка пастуха или рукоять меча. Уличных мальчишек, вероятно, немало смешил вид этого старца с его посохом, и даже я не удержался от улыбки, хотя я не охотник смеяться над старостью и нищетой. Ясно помню этот вечер – очень уж он был хорош. Темное небо казалось прозрачным, звезды сияли так ярко, как они редко сияют в больших городах, центрах "высокой цивилизации", а от листьев платанов на тротуары ложилась тень цвета темного вина – жалко было наступать на нее. В такие вечера на душе легко, и даже полисмены смотрят на всех благодушно и немного мечтательно. Ну-с, как я уже говорил, мой старик брел медленно, не оглядываясь, походкой лунатика. Дойдя до большой церкви, которая, как все подобные сооружения, имеет вид холодный, отчужденный и, кажется, ничуть не благодарна бедным смертным, построившим ее, он прошел в Итон-сквер, где, должно быть, живут очень богатые люди. Здесь мой старик, перейдя улицу, остановился у ограды парка, сложив руки на своем посохе и немного наклонясь, так что его длинная седая борода касалась их. Он стоял очень спокойно, ожидая чего-то. Но чего? Этого я никак понять не мог. Был тот час, когда богатые буржуа возвращаются домой из театра в собственных экипажах, с кучерами, которые, как манекены, сидят на козлах над разжиревшими лошадьми, а в окошко можно увидеть какую-нибудь сладко задремавшую леди, у которой на лице написано, что она слишком много ест и слишком мало любит. Мимо проходили джентльмены, вышедшие подышать свежим воздухом, весьма comme il faut {Приличные (франц.).}, в сдвинутых назад цилиндрах и с пустыми глазами. Мой старик, за которым я издали наблюдал, все стоял не двигаясь и смотрел на прохожих, пока к дому напротив не подкатил экипаж. Тут старик сразу торопливо зашагал через улицу, таща за собой свою палку. Я видел, как кучер дернул колокольчик у входа и затем открыл дверцы экипажа. Из него вышли трое – пожилой мужчина, дама и юноша. Это были явно представители хорошего общества – какой-нибудь судья, мэр или даже баронет – кто его знает? – с женой и сыном. В то время как они уже стояли у двери, мой старик дошел до нижней ступени крыльца и, низко поклонясь, как проситель, заговорил с ними. Те трое сразу повернули к нему удивленные лица. Мне не слышно было, что говорит старик, но, как я ни был заинтересован, подойти ближе я боялся ведь старик, увидев меня, понял бы, что я шпионю за ним. Я слышал только его голос, кроткий, как всегда, и видел, как он утирал лоб, как будто прошел долгий путь с тяжелой ношей. Дама что-то шепнула мужу и вошла в дом, юноша, закуривая на ходу сигарету, последовал за ней. На крыльце оставался только почтенный отец семейства, мужчина с седыми бакенбардами и ястребиным носом. Судя по выражению его лица, он вообразил, что старик смеется над ним. Торопливо отмахнувшись от него, он тоже спасся бегством, и дверь захлопнулась. Кучер тотчас вернулся на козлы, экипаж умчался, и, казалось, здесь ничего не произошло – только старик все еще стоял не двигаясь. Но скоро и он поплелся обратно, с видимым трудом волоча за собой свою палку. Я укрылся в подворотне, чтобы остаться незамеченным, и видел его лицо, когда он проходил мимо. Оно выражало такую тяжкую усталость и печаль, что у меня сердце сжалось. Должен вам признаться, мосье, я был несколько возмущен тем, что этот почтенный старец явно просил милостыню. Вот уж до чего я ни разу в жизни не унизился, – даже когда бывал в крайней нужде! Не в пример вашим "джентльменам", я всегда что-то делал за те деньги, которые получал, – ну хотя бы провожал домой какого-нибудь пьяницу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю