Текст книги "Путь святого"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Она рассказала отцу о встрече с художником и добавила:
– Я думаю, он придет к нам, папа.
Пирсон ответил мечтательно:
– Бедняга, я рад буду повидать его, если он захочет.
– И ты будешь позировать для него, да?
– Милая моя, – я?!
– Видишь ли, он одинок, и люди не очень-то ласковы к нему. Разве это не ужасно, что одни люди обижают других только потому, что те иностранцы или отличаются еще чем-либо?
Она увидела, как расширились его глаза и в них появилось выражение кроткого удивления.
– Я знаю, ты считаешь людей милосердными, папа. Но они не милосердны, нет!
– То, что ты говоришь, не слишком милосердно, Нолли.
– Ты ведь знаешь, что я права. Мне иногда кажется, что грех означает только одно: человек поступает не так, как другие. Но ведь если он причиняет этим боль только самому себе – это еще не настоящий грех. И все-таки люди считают возможным осуждать его, правда?
– Я не понимаю, что ты хочешь сказать, Нолли.
Ноэль прикусила губу и прошептала:
– Ты уверен, папа, что мы истинные христиане?
Такой вопрос, заданный собственной дочерью, настолько ошеломил Пирсона, что он попытался отделаться шуткой.
– Я возьму этот вопрос на заметку, как говорят в парламенте, Нолли.
– Значит, ты не уверен? Пирсон покраснел.
– Нам суждено ошибаться; но не забивай себе голову такими идеями, дитя мое. И без того уже много мятежных речей и писаний в наши дни.
Ноэль заложила руки за голову,
– Я думаю, – сказала она, глядя прямо перед собой и говоря как бы в пространство, – что истинно христианский дух выражается не в том, что ты думаешь или говоришь, а в том, как поступаешь. И я не верю, что человека можно считать христианином, если он поступает так, как все остальные, то есть я хочу сказать, как те, кто осуждает людей и причиняет им боль.
Пирсон встал и зашагал по комнате.
– Ты еще не видела жизни, чтобы говорить такие вещи, – сказал он.
Но Ноэль продолжала:
– Один солдат рассказывал в госпитале Грэтиане, как поступают с теми, кто отказывается от военной службы. Это просто ужасно! Почему с ними так обращаются? Только потому, что у них другие взгляды? Капитан Форт говорит, что это страх делает людей жестокими. Но о каком страхе можно говорить, если сто человек набрасываются на одного? Форт говорит, что человек приручил животных, но не сумел приручить себе подобных. Или люди и в самом деле дикие звери? Иначе как объяснить, что мир так чудовищно жесток? А жестокость из хороших побуждений или из плохих – я здесь не вижу никакой разницы.
Пирсон смотрел на нее с растерянной улыбкой.
Было что-то фантастическое и невероятное в этих неожиданных философских рассуждениях Ноэль, которая росла на его глазах, превращаясь из крохотного создания во взрослого человека. Устами младенцев иногда... Но молодое поколение всегда было для Пирсона книгой за семью печатями; его чувствительность и робость, а еще больше его священнический сан всегда воздвигали какой-то невидимый барьер между ним и сердцами других людей, особенно молодых. Очень многое он вынужден был осуждать либо, на худой конец, делать вид, что ничего не замечает. И люди великолепно это понимали. Еще несколько месяцев назад он и не подозревал, что знает своих собственных дочерей не больше, чем какие-нибудь девственные леса Бразилии. А теперь, поняв это, он растерялся и не мог себе даже представить, как найти с ними общий язык.
Он стоял, глядя на Ноэль, глубоко озадаченный, и не подозревал, какое несчастье случилось с ней и как оно изменило ее. Его мучила смутная ревность, тревога, боль. И когда она ушла к себе, он долго еще шагал взад и вперед по комнате в тяжелой задумчивости. Как ему нужен друг, которому можно было бы довериться, у которого можно было бы попросить совета! Но у него не было такого друга. Он отдалился от друзей, считая одних слишком прямолинейными, резкими и деловитыми; других – слишком земными и глухими к прекрасному; третьих – слишком окостенелыми и ограниченными. Среди молодых людей его профессии он встречал таких, которые нравились ему; но разве доверишь глубоко личные переживания людям, которые вдвое моложе тебя? А среди людей своего поколения или стариков он не знал никого, к кому можно было бы обратиться.
ГЛАВА VIII
Лила самозабвенно вкушала свой новый эликсир любви. Уж если она влюблялась, то по уши; и поэтому страсть у нее обычно перегорала раньше, чем у любимого. В этом, конечно, было большое ее преимущество. Не то, чтобы Лила ожидала, что чувство ее угаснет само собой; наоборот, она каждый раз думала, что полюбила навсегда. Сейчас она верила в это больше, чем когда бы то ни было. Джимми Форт казался ей человеком, которого она искала всю жизнь. Он был не так красив, как Фэйн или Линч, но, когда она его сравнивала с ними, эти двое казались ей почти жалкими. Впрочем, они теперь и вовсе не шли в счет, их образы словно расплылись, увяли, рассыпались в прах; они исчезли, как и другие, к которым она когда-то питала преходящую слабость. Теперь для нее во всем мире существует один мужчина, и он останется единственным навеки. Она ни в коем случае не идеализировала Джимми Форта – нет, все было гораздо серьезнее; ее приводил в трепет его голос, прикосновение, она мечтала о нем, тосковала, когда его не было рядом. Она жила в постоянном беспокойстве, ибо прекрасно понимала, что он и вполовину не любит ее так, как любит его она. Это новое ощущение было непонятно даже ей самой, и все время ее не покидала душевная тревога. Возможно, что именно эта неуверенность в его чувстве заставляла ее так дорожить им. Была и другая причина – она сознавала, что время ее уходит и что это ее последняя любовь. Она следила за Фортом, как кошка следит за своим котенком, хотя и виду не показывала, что наблюдает за ним: она была достаточно опытна. У нее появилась странная ревность к Ноэль, которую она скрывала; но почему возникло это чувство, она не могла сказать. Может быть, это объяснялось ее возрастом или смутным сходством между ней и Ноэль, которая была привлекательнее, чем она сама в молодости; либо тут сыграло роль случайное упоминание Форта об "этой маленькой сказочной принцессе". Какой-то непостижимый инстинкт порождал в ней эту ревность. До того, как погиб молодой Сирил, возлюбленный ее кузины, она чувствовала себя уверенно; она знала, что Джимми Форт никогда не станет добиваться той, которая принадлежит другому. Разве он не доказал это еще в те дни, когда сбежал от нее?
Она часто жалела, что сообщила ему о смерти Сирила Морленда. Однажды она решила рассказать ему и все остальное. Это было в зоопарке, куда они обычно ходили по воскресеньям. Они стояли у клетки мангуста– зверька, напоминавшего им прежние дни. Не поворачивая головы, она сказала, словно обращаясь к зверьку:
– А ты знаешь, что у твоей "сказочной принцессы", как ты ее прозвал, скоро появится так называемое "военное дитя"?
В его голосе звучал ужас, когда он воскликнул: "Что?!" Это словно подхлестнуло ее.
– Она мне сама все рассказала, – продолжала Лила упрямо. – Ее мальчик убит, как ты знаешь. Какая беда, правда? – Она посмотрела на него. Вид у него был просто комичный – такое недоверие было написано на его лице.
– Эта милая девочка! Невозможно!
– Иногда невозможное оказывается возможным, Джимми!
– Я отказываюсь верить.
– Говорю тебе, это правда, – повторила она сердито.
– Какой позор!
– Она сама виновата; так мне она и сказала.
– А отец-то ее – священник! Господи!
Внезапно Лилу охватило тревожное сомнение. Она рассчитывала вызвать в нем неприязненное чувство к Ноэль, излечить от малейшего желания романтизировать ее, а теперь заметила, что вместо этого пробудила в нем опасное сострадание. Она готова была откусить себе язык. Уж если Джимми Форт преисполнится рыцарских чувств к кому-нибудь, то на него нельзя будет полагаться, – это она хорошо знала; Лила не без горечи успела убедиться, что ее власть над ним в какой-то мере зиждется на его рыцарском отношении к ней; она чувствовала наконец, что он замечает ее постоянное опасение быть покинутой – ведь она уже немолода! Только десять минут назад он произнес целую тираду перед клеткой какой-то обезьяны, которая показалась ему особенно несчастной. А теперь она сама вызвала в нем сочувствие к Ноэль. Как она глупа!
– Не гляди так, Джимми! Я жалею, что сказала тебе.
Он не ответил на пожатие ее руки, только пробормотал:
– Видишь ли, я тоже считаю, что это переходит всякие границы. Но как можно ей помочь?
Лила ответила как можно мягче:
– Боюсь, что помочь нельзя. Ты любишь меня? – Она крепче сжала его руку.
– Ну конечно.
Лила подумала: "Если бы я была этим мангустом, он бы более тепло отозвался на прикосновение моей лапы". У нее внезапно защемило сердце. Она крепко сжала губы и с высоко поднятой головой перешла к следующей клетке.
В этот вечер Джимми Форт ушел из Кэймилот-Мэншенз в чрезвычайно дурном настроении. Лила вела себя так странно, что он распрощался сразу после ужина. Она отказывалась говорить о Ноэль и сердилась, когда он начинал заводить о ней разговор. Как непостижимы женщины! Неужели они думают, что мужчина может остаться невозмутимым, услышав нечто подобное о прелестном юном создании? Ужасающая новость! Ну что она теперь станет делать, бедная маленькая принцесса из волшебной сказки? Ее маленький карточный домик распался, и все, что было в ее жизни, пошло прахом! Все! Сможет ли она это перенести, с ее-то воспитанием, с таким отцом и всем окружением? А Лила, как бессердечно она отнеслась к этой жуткой истории! До чего все-таки жестоки женщины друг к другу! Будь она простой работницей, и то ее положение было бы скверным, но изящная, окруженная заботой близких, красивая девочка! Нет, это слишком жестоко, слишком горько!..
Следуя порыву, которому он не мог противостоять, он пошел по направлению к Олд-сквер. Однако, дойдя до самого дома Пирсона, он почти решил повернуть назад. Пока он стоял в нерешительности, подняв руку к звонку, из освещенного луной ноябрьского тумана, словно по волшебству, появились девушка и солдат; крепко обнявшись, они прошли мимо и снова исчезли в тумане, оставив после себя лишь гулкое эхо шагов. Форт дернул ручку звонка. Его провели в комнату, которая для человека, пришедшего из тумана, могла показаться залитой светом и полной народа, хотя на самом деле в ней горело только две лампы и было всего пять человек. Они сидели вокруг камина и о чем-то разговаривали; когда он вошел, все замолчали. Он пожал руку Пирсону, который представил его "моей дочери Грэтиане", человеку в хаки – "мой зять Джордж Лэрд", и наконец высокому, худощавому человеку, похожему на иностранца, в черном костюме и как будто бы без воротничка; Ноэль сидела в кресле у камина, и когда Форт подошел к ней, она слегка приподнялась. "Нет, – подумал он, – мне все это приснилось или Лила солгала!" Она великолепно владела собой и была все той же прелестной девушкой, какой он помнил ее. Даже прикосновение ее руки было таким же – теплым и доверчивым. Садясь в кресло, он сказал:
– Пожалуйста, продолжайте, позвольте и мне принять участие в беседе.
– Мы спорим о Мироздании, капитан Форт, – сказал человек в хаки. – И будем рады получить вашу поддержку. Я только что говорил о том, что наш мир не столь уж важная штука; если он будет завтра уничтожен, любой продавец газет выразит это событие так: "Страшная катастрофа, полное разрушение мира – вечерний выпуск!" Я говорил, что мир наш когда-нибудь снова превратится в туманность, из которой он возник, и путем столкновения с другими туманностями преобразуется в некую новую форму. И так будет продолжаться ad infinitura {До бесконечности (лат.).} – только я не могу объяснить, почему. Моя жена поставила вопрос: существует ли этот мир вообще или он только в сознании человека, – но и она не может объяснить, что такое сознание человека. Мой тесть полагает, что Мироздание есть излюбленное творение бога. Но и он не может объяснить, кто такой или что такое бог. Нолли молчит. Monsieur Лавенди еще не высказал своего мнения. Так что вы думаете обо всем этом, monsieur?
Человек с худощавым лицом и большими глазами потер рукой высокий, с набухшими жилами лоб, словно у него болела голова; он покраснел и начал говорить по-французски, Форт с трудом понимал его.
– Для меня Мироздание – безграничный художник, monsieur, художник, который искони и до настоящего дня выражает себя в самых разнообразных формах – постоянно старается создать нечто совершенное и большей частью терпит неудачу. Для меня наш мир, да и все другие миры, как и мы сами, и цветы, и деревья – суть отдельные произведения искусства, более или менее совершенные, жизнь которых протекает своим чередом, а потом они распадаются, превращаются в прах и возвращаются к этому Созидающему Художнику, от которого проистекают все новые и новые попытки творить. Я согласен с monsieur Лэрдом, если правильно его понял; но я согласен также и с madame Лэрд, если понял ее. Видите ли, я считаю, что дух и материя – это одно и то же; или, вернее, не существует того, что было бы или духом, или материей; существует лишь рост и распад и новый рост – и так из века в век; но рост это всегда развитие сознания; это художник, выражающий себя в миллионах постоянно изменяющихся форм, а распад и смерть, как мы их называем, – это не более, чем отдых и сон, отлив на море, который всегда наступает между двумя приливами, или как ночь приходит между двумя днями. Но следующий день никогда не будет таким же, как предыдущий, как и очередная волна не похожа на свою предшественницу; так и маленькие формы мира и мы сами – эти произведения искусства, созданные Вечным Художником, никогда не возобновляются в прежнем виде, никогда не повторяются дважды; они всегда представляют нечто новое – новые миры, новые индивидуальности, новые цветы, все новое. В этом нет ничего угнетающего. Наоборот, меня угнетала бы мысль, что я буду продолжать жить после смерти либо существовать снова в иной оболочке: я и в то же время не я. Как это было бы скучно! Когда я кончаю картину, я не могу представить себе, что она когда-нибудь превратится в другую или что можно отделить изображение от его духовного содержания. Великий Художник, который есть совокупность Всего, всегда делает усилия к созданию новых вещей. Он, как фонтан, который выбрасывает все новые капли, и ни одна из них не похожа на другую; они падают обратно в воду, стекают в трубу и снова выбрасываются вверх в виде новых свежих капель. Но я не могу объяснить, откуда берется эта Вечная Энергия, постоянно выражающая себя в новых индивидуальных творениях, этот Вечный Работающий Художник; не могу объяснить, почему существует он, а не какая-то темная и бессодержательная пустота; я только утверждаю, что должно существовать либо то, либо другое; либо все, либо ничто; и на деле так и есть. Все, а не Ничто.
Он замолк, и его большие глаза, которых он не сводил с лица Форта, казалось, совершенно его не видят, а устремлены куда-то в пространство. Человек в хаки, который теперь стоял, положив руку на плечо жены, сказал:
– Браво, monsieur, очень красиво изложено с точки зрения художника! В целом идея интересная. Но, может быть, вообще не надо идей? Существуют вещи; и надо принимать их такими, какие они есть.
Форту показалось, что перед его глазами встало что-то темное, расплывающееся; то была худая черная фигура хозяина дома, который встал и подошел к камину.
– Я не могу допустить, – сказал Пирсон, – чтобы Создатель отожествлялся с его созданиями. Бог существует вне нас. Я не могу также допустить, что нет определенных целей и свершений. Все сотворено по его великим начертаниям. Мне кажется, мы слишком предались умствованиям. Мир потерял благочестие. Я сожалею об этом, я горько об этом сожалею.
– А я радуюсь этому, – сказал человек в хаки. – Ну, капитан Форт, теперь ваша очередь брать биту в руки.
Форт, смотревший на Ноэль, встрепенулся и заговорил.
– То, что monsieur называет выражением себя, я бы назвал борьбой. Я подозреваю, что Мироздание – это просто очень длительная борьба, сумма побед и поражений. Побед, ведущих к поражениям, и поражений, ведущих к победе. Я всегда хочу победить, пока я жив, и именно поэтому мне хочется жить и после смерти. Смерть есть поражение. Я не хочу признать его. И поскольку я обладаю этим инстинктом, я не верю, что действительно умру: вот когда лишусь этого инстинкта, тогда, наверно, умру.
Форт видел, что лицо Ноэль обращено к нему, но ему казалось, что она его не слушает.
– Мне думается, – продолжал он, – то, что мы называем духом, – это и есть инстинкт борьбы; то, что мы называем материей, это стремление к покою. Существует ли бог вне нас, как утверждает мистер Пирсон, или мы сами, как выражается monsieur, являемся частицами бога – вот этого я не знаю!
– Ага! Значит, так оно и есть! – сказал человек в хаки. – Все мы рассуждаем в соответствии с нашим темпераментом, но никто из нас не знает. Все религии мира – это не более, как поэтические выражения определенного, резко выраженного темперамента. Monsieur и сейчас остается поэтом, и, пожалуй, его темперамент – единственный, которого не вбить в глотку мира в форме религии. Но пойдите и провозгласите ваши взгляды с крыш домов, monsieur, и вы увидите, что из этого получится.
Художник покачал головой, улыбнувшись, казалось бы, веселой, но, на взгляд Форта, грустной улыбкой.
– Non, monsieur, – сказал Лавенди, – художник не желает никому навязывать свой темперамент. Различие в темпераментах – в этом вся суть его радости, его веры в жизнь. Он не мыслит жизни без этих различий. Tout casse, tout lasse {Все распадается, все наскучивает (франц.).}, но изменение продолжается вечно. Мы, художники, преклоняемся перед изменением; мы поклоняемся новизне каждого утра, каждой ночи, каждого человека, каждого проявления энергии. Для нас нет ничего конечного, мы жадны ко всему и всегда – ко всему новому. Поймите, мы влюблены даже... в смерть.
Наступило молчание; потом Форт услышал шепот Пирсона:
– Это красиво, monsieur, но, увы, как это ложно!
– А что думаешь ты, Нолли? – спросил вдруг человек в хаки.
Она сидела очень тихо в низком кресле, сложив руки на коленях и устремив глаза на огонь. Отблески ламп падали на ее пышные волосы; она подняла голову, вздрогнула и встретилась глазами с Фортом.
– Я не знаю, я не слушала.
Что-то дрогнуло в нем, где-то в глубине поднялась волна обжигающей жалости, непреодолимое желание защитить ее.
Он сказал поспешно:
– Наше время – время действия. Философия мало что значит сейчас. Надо ненавидеть тиранию и жестокость и защищать всякого, кто слаб и одинок. Это все, что нам остается, все, ради чего стоит жить в эти дни, когда волчья свора во всем мире вышла на охоту за кровью.
Теперь Ноэль слушала его, и он горячо продолжал говорить:
– Да! Даже мы, которые первыми вышли на бой с этой прусской сворой, даже мы заразились ее инстинктом – и вот по всей стране идет травля, травят самых разных людей. Это очень заразительная вещь.
– Я не считаю, что мы заражены этим, капитан Форт.
– Боюсь, что это так, мистер Пирсон. Подавляющее большинство людей всегда поддержит того, кто травит, а не того, кого травят; давление сейчас очень велико. Дух травли и убийства носится в воздухе.
Пирсон покачал головой.
– Нет, я не вижу этого, – повторил он. – Мне кажется, в нас сильнее дух братства и терпимости.
– Ах, monsieur le cure {Господин священник (франц.).}, – услышал Форт мягкий голос художника. – Хорошему человеку трудно увидеть окружающее зло. Есть люди, которых течение жизни оставляет как бы в стороне, и действительность щадит их. Они шествуют по жизни со своим богом, а жестокость животных кажется им фантазией. Дух травли, как сказал monsieur, носится в воздухе. Я вижу, как все человечество мчится, разинув пасть и высунув красный язык, тяжело дыша, с диким воем. На кого нападут в первую голову, никто не знает – ни невинный, ни виновный. Если бы вы видели, как самое дорогое вам существо погибает на ваших глазах, monsieur le cure, вы тоже почувствовали бы это, хотя, впрочем, не знаю.
Форт увидел, как Ноэль повернулась к отцу. Выражение ее лица в эту минуту было очень странным – вопрошающим, отчасти испуганным. Нет! Лила не солгала. Это ему не приснилось! Это правда!
Он встал, распрощался и вышел на площадь. Он ничего не замечал вокруг. Перед ним вставало ее лицо, вся ее фигура – мягкие линии, нежные краски, тонкое изящество, задумчивый взгляд больших серых глаз. Он пересек Нью-Оксфорд-стрит и уже повернул в сторону Стрэнда, как вдруг услышал позади себя голос:
– Ah, c'est vous, monsieur! {Ах, это вы, мосье! (франц.).} – Рядом с ним появился художник.
– Нам с вами по дороге? – спросил Форт. – Но я хожу медленно.
– Чем медленнее, тем лучше, monsieur. Ночной Лондон так красив! Лунные ночи – несчастье для художника. Бывают минуты, когда кажется, что действительности нет. Все видишь, будто во сне, – как лицо этой молодой девушки.
Форт посмотрел на него вопрошающим взглядом.
– А! Она произвела на вас впечатление, да?
– Да! Это очаровательное создание. Духи прошлого и будущего веют вокруг нее. А она не хочет, чтобы я ее писал. Да, возможно, только Матье Марис... Он приподнял свою широкополую шляпу и взъерошил волосы.
– Да, – сказал Форт, – с нее можно писать картину. Я, правда, не судья в искусстве, но понимаю это.
Художник улыбнулся и торопливо продолжал по-французски:
– В ней и молодость, и зрелость, все вместе. А это так редко встречается. Ее отец тоже интересный человек; я пытаюсь писать его, но он очень труден. Он живет в какой-то полной отрешенности; он – человек, душа которого обогнала его самого – в точности как его церковь, которая удирает от этого века машин, оставив позади свое тело, не правда ли? Он так добр; я думаю, он просто святой. Другие священники, которых я встречаю на улицах, совсем не похожи на него; они вечно заняты и словно застегнуты на все пуговицы, у них лица людей, которые могли бы быть школьными учителями, или адвокатами, или даже военными, – словом, лица земных людей. Знаете ли, monsieur, в том, что я скажу, есть какая-то доля иронии, но это правда; я думаю, хорошим священником может быть только земной человек. Я еще не встречал ни одного священника, у которого был бы такой взгляд, как у monsieur Пирсона, – какой-то скорбный и отсутствующий. Он наполовину художник, большой любитель музыки. Я пишу его сидящим у рояля; когда он играет, лицо его оживляется, но даже и тогда душа его витает где-то далеко. Мне он напоминает красивую, но заброшенную церковь. Он очень трогателен. Je suis socialiste {Я социалист (франц.).}, но мне всегда не было чуждо эстетическое восхищение старой церковью, которая удерживала свою паству с помощью одного простого чувства. Времена меняются; она не может больше взывать только к чувству; церковь стоит в тумане, и ее шпиль тянется к небу, которого больше не существует; ее колокола все еще мелодично звонят, но они уже не звучат в унисон с музыкой улиц. Все это мне и хотелось бы вложить в портрет monsieur Пирсона. И, sapristi {Черт возьми (франц.).}, это нелегко! Форт сочувственно хмыкнул. Затея художника показалось ему чересчур сложной, если он правильно понял его.
– Чтобы сделать такой портрет, – продолжал художник, – надо хорошо подготовиться: знать течения современной жизни, чувствовать современного человека, который подчас проходит мимо тебя, не оставляя никакого впечатления. В современной жизни нет иллюзий, нет мечты. Посмотрите на эту улицу. La, la! {Вон туда! (франц.).}
По погруженному в темноту Стрэнду сплошным потоком двигались сотни людей в хаки под руку с девушками, голоса звучали грубо, весело и вульгарно. Бешено мчались такси и автобусы; продавцы газет, не умолкая, предлагали свой товар. И снова художник безнадежно махнул рукой:
– Как мне выразить в своей картине эту современную жизнь, которая бушует вокруг него и вокруг вот этой церкви, что стоит здесь, на самой середине улицы? Смотрите, как бурлят вокруг нее людские потоки и словно вот-вот ее смоют; но она стоит и не замечает опасности. Если бы я был фантастом, все было бы гораздо легче; но быть фантастом слишком просто – эти романтически настроенные художники втискивают в свои картины все, что им нравится, преследуя только собственные цели. Mais je suis realiste {Но я реалист (франц.).}. И вот, monsieur, я набрел на одну идею. Он сидит у рояля, а перед ним на стене будет изображен другой портрет – портрет одной из этих молодых проституток, в которых нет ни таинственности, ни юности; ничего, кроме дешевого опыта жизни, вызова добродетельному обществу да веселого настроения. Он смотрит на этот портрет, но не видит его. Лицо этой девушки будет воплощением жизни, а он будет глядеть на нее и не видеть ничего. Что вы скажете о моей идее?
Но Форт уже почувствовал к нему ту неприязнь, которая очень быстро возникает у человека действия к художнику, пустившемуся в длинные рассуждения.
– Это звучит неплохо, – сказал он отрывисто. – Но все равно, monsieur, мои симпатии на стороне современной жизни. Возьмите хотя бы этих девушек и солдат. При всей их бездумной вульгарности – а они чертовски вульгарны должен сказать, что это прекрасный народ; они умеют стойко переносить невзгоды; все они "вносят свою лепту" и смело противостоят этому жестокому миру. А в эстетическом отношении, надо сказать, они представляются мне жалкими. Но можете ли вы утверждать, что их философия в целом не является шагом вперед по сравнению с тем, что мы имели до сих пор? Они ничему не поклоняются – это верно, но они хорошо знают, чего хотят.
Художник, очевидно, почувствовал, какой ушат холодной воды вылили на его идею, и пожал плечами.
– Меня это не интересует, monsieur, я пишу то, что вижу – плохо ли, хорошо ли, не знаю. Но посмотрите! – Он протянул руку вдоль темной, озаренной луной улицы. Казалось, вся она была усеяна драгоценными камнями, облита глазурью, то тут, то там играли тускло-красные и зеленовато-голубые блики, а с высоких фонарей струилось оранжевое сияние, и по этой заколдованной, словно из сновидения, улице двигались бесчисленные ряды призраков, земную реальность которых можно было разглядеть лишь на близком расстоянии. Художник шумно перевел дыхание.
– Ах, – сказал он, – какая красота! А они не видят ее – разве что один из тысячи. Жаль, не правда ли? Красота – это святыня.
Форт, в свою очередь, пожал плечами.
– У каждого человека свое зрение, – сказал он. – Однако нога начинает меня беспокоить; мне придется взять машину. Вот мой адрес. В любое время, когда вздумается, заходите. Обычно я дома около семи. Может быть, вас подвезти куда-нибудь?
– Тысяча благодарностей, monsieur, но мне в северный район. Мне очень понравились ваши слова о своре. Я часто просыпаюсь по ночам и слышу завывание всех свор мира. Люди мягкие и по натуре добрые в наши дни чувствуют себя чужеземцами в далекой стране. Спокойной ночи, monsieur!
Он снял свою смешную шляпу, низко поклонился и пересек улицу, направляясь к Стрэнду; он словно приснился Форту и теперь расплылся, как сонное видение. Форт подозвал такси и отправился домой; все время он видел перед собой лицо Ноэль. Это ее вот-вот бросят на съедение волкам! Это вокруг нее будет завывать свора всего мира, вокруг этого прелестного ребенка! И первым, самым громким из этой своры, будет голос ее собственного отца, высокого, тощего человека с кротким лицом и горящими внутренним огнем глазами. Как это жутко!
В эту ночь он видел сны, которые едва ли одобрила бы Лила.
ГЛАВА IX
Когда в семье появляется настоящая тайна, в которую не посвящен только один из членов семьи, – этот человек неизбежно становится одиноким. Но Пирсон прожил одиноким пятнадцать лет и не чувствовал этого так сильно, как почувствовали бы другие люди. В нем наряду с мечтательностью уживалась забавная самонадеянность, которую могли поколебать только очень сильные удары судьбы; он по-прежнему был погружен в свою служебную рутину, столь же незыблемую для него, как и мостовые, по которым он ходил в церковь и обратно. Однако нельзя сказать, что он вовсе не сталкивался с жизнью, как утверждал художник. В конце концов на его глазах люди рождались, сочетались браком, умирали. Он помогал им в Нужде или в случае болезни; воскресными вечерами он объяснял им и их детям библейские тексты; для тех, кто нуждался в пище, он устроил бесплатную раздачу супа. Он никогда не щадил себя и всегда готов был выслушать любую жалобу своих прихожан на тяготы жизни. И все-таки он не понимал этих людей, и они знали это; словно он или они страдали дальтонизмом. Он и его паства совершенно по-разному смотрели на жизнь. Он видел одни ее стороны, они – другие.
Одна из улиц его прихода граничила с большой магистралью; там возникло новое место сборищ проституток, которых власти прогнали с облюбованных раньше улиц в целях охраны общественного порядка; теперь они занимались своим промыслом в темноте. Это зло всегда было кошмаром для Пирсона. В его собственной жизни царило суровое воздержание; это побуждало его быть строгим и к другим, но строгость не была самой сильной чертой его характера. Поэтому под личиной суровой непримиримости в нем шла постоянная острая борьба с самим собой. Он становился на сторону тех, кто устраивал облавы, потому что боялся – нет, разумеется, не своих собственных инстинктов, ибо, будучи джентльменом и священником, был разборчив, – он боялся оказаться снисходительным к греху, к чему-то, что ненавистно господу. Он как бы принуждал себя разделять профессиональную точку зрения на это нарушение общественной нравственности. Когда ему приходилось встречать на улицах женщину легкого поведения, он невольно поджимал губы и хмурился. Темнота улиц, казалось, придавала этим женщинам какую-то нечистую власть над ночью. К тому же они представляли большую опасность для солдат, а солдаты, в свою очередь, угрожали благополучию юных овечек из его паствы. Время от времени до него доходили сведения о семейных бедах его прихожан; случалось, что солдаты вовлекали в грех молодых девушек, и те собирались стать матерями. Пирсон жалел этих девушек, но он не прощал им их легкомыслия и того, что они вводили в соблазн юношей, которые сражаются за родину. Ореол, окружавший солдат, не был в его глазах достаточным оправданием. Узнав, что родился внебрачный ребенок, он созывал учрежденный им самим комитет из трех замужних и двух незамужних женщин. Те посещали молодую мать и, если это было необходимо, определяли ребенка в ясли; как-никак, а дети представляли ценность для страны, и – бедные создания! – конечно, не отвечали за грехи своих матерей. Пирсон редко сталкивался с молодыми матерями – он стеснялся их, а втайне даже побаивался, что не будет достаточно суров. Но однажды жизнь столкнула его лицом к лицу с одной из них.




























