Текст книги "Сдается в наем"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
VI. ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ СОМСА
По дороге на Грин-стрит Сомс подумал, что ему следовало бы зайти к Думетриусу на Саффолк-стрит – узнать, каковы перспективы с покупкой Крома-старшего у Болдерби. Стоило, пожалуй, пережить войну, если она привела к тому, что Кром-старший поступает в продажу! Старый Болдерби умер, сын его и внук убиты на войне, наследство перешло к племяннику, который решил все распродать, одни говорят – ввиду политико-экономического положения Англии, другие – из-за астмы.
Если картина попадёт в руки Думетриусу, цена её станет недоступной; прежде чем попытаться приобрести её самому, необходимо разведать, не завладел ли ею Думетрнус. Итак, Сомс побеседовал с Думетриусом о Монтичелли[55]55
. Монтичелли Адольф (1831 —1885) – французский художник, итальянец по происхождению, создатель «призрачного» жанра.
[Закрыть] – не войдёт ли он теперь в цену, когда мода требует, чтобы живопись была чем угодна, только не живописью; поговорил о будущем Джонса[56]56
Джонс Огастас (1879—1961) – английский художник, известен своими замечательными портретами, а также пейзажами и жанровыми полотнами.
[Закрыть], коснулся вскользь также и Бакстона Найта.[57]57
Бакстон Найт (1843—1908) – английский пейзажист.
[Закрыть]
Только перед самым уходом он добавил:
– Значит, Болдерби так и не продал Крома?
С гордой улыбкой расового превосходства (как и следовало ожидать) Думетриус ответил:
– Я вам его добуду, мистер Форсайт, будьте уверены, сэр.
Трепетание его век укрепило Сомса в решении написать непосредственно новому лорду Болдерби и внушить ему, что с Кромом-старшим возможен только один достойный образ действий – избегать комиссионеров.
– Прекрасно. Всего хорошего, – сказал он и ушёл, только зря раскрыв свои карты.
На Грин-стрит он узнал, что Флёр ушла и вернётся поздно вечером: она ещё на день останется в Лондоне. Совсем приуныв, он сел один в такси, торопясь на поезд.
Домой он приехал около шести. Было душно, кусали комары, собиралась гроза. Забрав внизу письма. Сомс направился в свою туалетную, чтобы отряхнуть с себя прах Лондона.
Скучная почта: расписка, счёт за покупки Флёр. Проспект о выставке офортов. Письмо, начинающееся словами:
«Сэр, Считаю своим долгом…»
Верно, призыв благотворительного общества или чтонибудь неприятное. Сомс сразу посмотрел на подпись. Подписи не оказалось. Неуверенно он посмотрел на обороте, исследовал все уголки. Не будучи общественным деятелем. Сомс никогда ещё не получал анонимных писем, и первым его побуждением было разорвать и выбросить послание как нечто опасное; вторым побуждением было прочесть его – ибо не слишком ли оно опасно?
«Сэр, Считаю своим долгом довести до Вашего сведения, что, хоть я и не имею в этом деле никакой корысти, Ваша супруга состоит в связи с иностранцем…»
Дойдя до этого слова, Сомс машинально остановился и посмотрел на марку. Насколько он мог проникнуть в непроницаемую загадку почтового штемпеля, там стояло нечто кончающееся на «си», с двумя «т» в середине. Челси? Нет! Бэттерси? Возможно! Он стал читать дальше.
«Иностранцы все на один покрой. Всех бы их в мешок да в воду! Вышеупомянутый субъект встречается с Вашей супругой два раза в неделю. Мне это известно по личному наблюдению, а смотреть, как надувают англичанина, противно моей натуре. Последите, и Вы убедитесь, правду ли я говорю. Я бы не вмешивался, если б это не был грязный иностранец.
Ваш покорный слуга».
Сомс бросил письмо с таким чувством, как если бы, войдя в спальню, нашёл её полной чёрных тараканов. Дрожь отвращения охватила его. Анонимность письма придавала этой минуте сугубую гнусность. Но что было хуже всего – эта тени притаилась на задворках его сознания с того воскресного вечера, когда Флёр, указав на прогуливавшегося По лужайке Проспера Профона, сказала: «Рыщет, проныра!» Не в связи ли с этим пересмотрел он сегодня своё завещание и брачный контракт? А теперь анонимный наглец, по-видимому, без всякой корысти – только в удовлетворение своей ненависти к иностранцам – выволок это из темноты, где Сомс предпочёл бы это оставить. Ему, в его возрасте, насильно навязывают такие сведения, и о ком? – о матери Флёр! Он поднял письмо с ковра, разорвал его пополам и потом, уже сложив, чтобы разорвать на четыре части, остановился и перечёл. В эту минуту он принял непреклонное решение. Он не допустит, чтобы его втянули в новый скандал. Нет! Что бы он ни надумал предпринять по этому делу – а оно требовало самого дальновидного и осторожного подхода, – он не сделает ничего такого, что могло бы повредить Флёр. Когда решение созрело, мысли его снова стали послушны рулю. Он совершил своп омовения. Руки его дрожали, когда он вытирал их. Скандала он не допустит, но что-нибудь надо же сделать, чтобы положить этому конец! Он прошёл в комнату жены и остановился озираясь. Мысль отыскать что-нибудь изобличающее, что дало бы ему основание держать её под угрозой, даже не пришла ему в голову. Он не нашёл бы ничего такого – Аннет слишком практична. Мысль о слежке за женой была оставлена прежде, чем успела сложиться, слишком памятен был ему подобный опыт в прошлом. Нет! У него не было иных улик, кроме этого разорванного письма от «анонимного наглеца», чьё бесстыдное вторжение в его личную жизнь Сомс находил глубоко возмутительным. Противно пользоваться этой единственной уликой, но всё же, пожалуй, придётся. Какое счастье, что Флёр заночевала в городе! Стук в дверь прервал его мучительные размышления.
– Мистер Майкл Монт, сэр, ждёт в гостиной. Вы примете его?
– Нет, – сказал Сомс. – То есть да! Я сейчас сойду вниз.
Хоть чем-нибудь, хоть на несколько минут отвлечься от этих мыслей!
Майкл Монт во фланелевом костюме стоял на веранде и курил папиросу. Он бросил её при появлении Сомса и провёл рукой по волосам.
К этому молодому человеку у Сомса было двойственное отношение. По старинным понятиям, он был, несомненно, ветрогон, безответственный юнец, однако было что-то подкупающее в его необычайно весёлой манере выпаливать свои суждения.
– Заходите, – сказал Сомс. – Хотите чаю?
Монт зашёл.
– Я думал, Флёр уже вернулась, сэр. Но я рад, что не застал её. Дело в том, что я отчаянно в неё влюбился; так отчаянно влюбился, что решил довести это до вашего сведения. Конечно, очень несовременно обращаться сперва к родителям, но я думаю, что вы мне это простите. Со своим собственным отцом я уже поговорил, и он сказал, что если я перейду к оседлому образу жизни, он меня поддержит. Он даже одобряет эту мысль. Я ему рассказал про вашего Гойю.
– Ах так, он одобряет эту мысль? – невыразимо сухо повторил Сомс.
– Да, сэр. А вы?
Сомс ответил слабой улыбкой.
– Видите ли, – снова начал Монт, вертя в руках свою соломенную шляпу, между тем как волосы его, уши и брони – все, казалось, вздыбилось от волнения, – кто прошёл через войну, тот не может действовать не спеша.
– Наспех жениться, а потом уйти от жены, – медленно проговорил Сомс.
– Но не от Флёр, сэр! Вообразите себя на моём месте.
Сомс прокашлялся. Довод убедительный, что и говорить.
– Флёр слишком молода.
– О нет, сэр. Мы нынче очень стары. Мой отец кажется мне совершеннейшим младенцем; его мыслительный аппарат не поддался никаким влияниям. Но он, видите ли, барт, а потому не двигается вперёд.
– Барт? – переспросил Сомс. – Как это прикажете понимать?
– Баронет. Я тоже со временем буду бартом. Но я это как-нибудь переживу.
– Так ступайте с богом и переживите это как-нибудь, – сказал Сомс.
– О нет, сэр, – взмолился Монт, – я просто должен околачиваться поблизости, а то у меня уж никаких шансов не останется. Во всяком случае, вы ведь позволите Флёр поступить так, как она захочет? Мадам ко мне благосклонна.
– В самом деле? – ледяным тоном сказал Сомс.
– Но вы не окончательно меня отстраняете?
Молодой человек посмотрел на него так жалостно, что Сомс улыбнулся.
– Вы, возможно, считаете себя очень старым, – сказал он, – но мне вы кажетесь крайне молодым. Всегда и во всём рваться вперёд не есть доказательство зрелости.
– Хорошо, сэр, в вопросе нашего возраста я сдаюсь. Но чтоб доказать вам серьёзность моих намерений, я занялся делом.
– Рад слушать.
– Я вступил компаньоном в одно издательство: родитель ставит монету.
Сомс прикрыл рот ладонью – у него едва не вырвались слова: «Да поможет бог несчастному издательству!» Серые глаза его пристально глядели на молодого человека.
– Я ничего не имею против вас, мистер Монт, но Флёр для меня все. Все, вы понимаете?
– Да, сэр, понимаю; но и для меня она – все.
– Может быть. Как бы там ни было, я рад, что вы меня предупредили. И больше, мне кажется, нам нечего пока об этом говорить.
– Значит, как я понимаю, дело за нею, сэр?
– И, надеюсь, долги ещё будет за нею.
– Вы, однако, меня ободряете, – сказал неожиданно Монт.
– ДА, – ответил Сомс, – весь опыт моей жизни не позволяет мне поощрять поспешные браки. До – свидания, мистер Монт. Я не передам Флёр того, что вы мне сказали.
– Ох, – протянул Монт, – право, я готов; голову себе размозжить из-за неё. Она это великолепно знает.
– Очень возможно…
Сомс протянул ему руку. Рассеянное пожатие, тяжёлый вздох – и вскоре за тем шум удаляющегося мотоцикла вызвал в уме картину взметённой пыли и переломанных костей.
«Вот оно, младшее поколение!» – угрюмо подумал Сомс и вышел в сад на лужайку. Садовники недавно косили, и в саду ещё пахло свежим сеном предгрозовой воздух удерживал все запахи низко над землёй. Небо казалось лиловатым, тополя – чёрными. Две-три лодки пронеслись по реке, торопясь укрыться от бури… «Три дня прекрасной погоды, – думал Сомс, – и потом гроза». Где Аннет? Может быть, с этим бельгийцем – ведь она молодая женщина. Поражённый странным великодушием этой мысли, он вошёл в беседку и сел. Факт был налицо, и Сомс принимал его так много значила для него Флёр, что жена значила мало, очень мало; француженка, она всегда была для него главным образом любовницей, а он становился равнодушен к этой стороне жизни. Удивительное дело, при своей неизменной заботе об умеренности и верном помещении капитала, свои чувства Сомс всегда отдавал целиком кому-нибудь одному. Сперва Ирэн, теперь Флёр. Он смутно это сознавал, сидя здесь в беседке, сознавал и опасность такой верности. Она однажды привела его к краху и скандалу, но теперь… теперь она будет ему спасением: Флёр так ему дорога, что ради неё он не допустит нового скандала. Попадись ему только автор этого анонимного письма, он бы его отучил соваться в чужие дела и поднимать грязь со дна болота, когда другим желательно, чтобы она оставалась на дне… Далёкая вспышка молнии, глухой раскат грома, крупные капли дождя застучали о тростниковую крышу над головой. Сомс продолжал бесстрастно чертить пальцем рисунок на пыльной доске дачного столика. Обеспечить будущее Флёр! «Я хочу ей счастливого плавания, – думал он, – всё прочее в моём возрасте не имеет значения». Скучная история – жизнь! Что имеешь, того никогда не можешь удержать при себе. Одно отстранишь, впустишь другое. Ничего нельзя за собой обеспечить. Он потянулся и сорвал красную розу с ветки, застилавшей окошко. Цветы распускаются и опадают, странная штука – природа. Гром громыхал и раскалывался, катясь на восток, вниз по реке; белесые молнии били в глаза; острые вершины тополей чётко рисовались в небе, тяжёлый ливень гремел, и грохотал, и обволакивал беседку, где Сомс сидел в бесстрастном раздумье.
Когда гроза кончилась, он оставил своё убежище и пошёл по мокрой дорожке к берегу реки.
В камышах укрылись два лебедя – его старые знакомцы, и он стоял, любуясь благородным достоинством в изгибе этих белых шей и в крупных змеиных головах. «А в том, что я должен сделать, нет достоинства», – думал он. И всё-таки сделать это было необходимо, чтобы не случилось чего похуже. Аннет, где бы она ни была днём, теперь должна быть дома – скоро обед. По мере приближения момента встречи с нею всё труднее было решить, что ей сказать и как сказать. Новая и опасная мысль пришла ему на ум: что если она захочет свободы, чтобы выйти замуж за этого типа? Все равно развода она не получит. Не для того он на ней женился. Образ Проспера Профона лениво профланировал перед глазами и успокоил его. Такие мужчины не женятся. Нет, нет! Мгновенный страх сменился досадой. «Лучше ему не попадаться мне на глаза, – подумал Сомс. – Армянобельгийская помесь. Ублюдок, воплощающий…» Но что воплощал собою Проспер Профон? Конечно, ничего существенного. И всё-таки нечто слишком реальное: безнравственность, сорвавшуюся с цепи, разочарование, вынюхивающее добычу. Аннет переняла у него выражение: «Je m'en fiche». Подозрительный субъект! Космополит с континента – продукт времени. Если и возможно было более уничтожающее ругательство. Сомс его не знал.
Лебеди повернули головы и глядели мимо в какую-то им одним ведомую даль. Один из них испустил тихий посвист, вильнул хвостом, повернулся, словно слушаясь руля, и поплыл прочь. Второй последовал за ним. Белые их тела и стройные шеи вышли из поля его зрения, и Сомс направился к дому.
Аннет сидела в гостиной, одетая к обеду, и Сомс, поднимаясь по лестнице, думал: «Трудно судить по наружному виду». За обедом, отличавшимся строгостью количества и совершенством качества, разговор иссяк на двух-трех замечаниях по поводу гардин в гостиной и грозы. Сомс ничего не пил. Немного переждав, он последовал за женой в гостиную. Аннет сидела на диване между двумя стеклянными дверьми и курила папиросу. Она откинулась на подушки, прямая, в чёрном платье с глубоким вырезом, закинула ногу на ногу и полузакрыла свои голубые глаза; сероголубой дымок выходил из её красивых полных губ, каштановые волосы сдерживала лента; на ногах у неё были тончайшие шёлковые чулки, и открытые туфельки на очень высоких каблуках подчёркивали крутой подъём. Прекрасное украшение для какой угодно комнаты! Сомс, зажав разорванное письмо в руке, которую засунул глубоко в боковой карман визитки, сказал:
– Я закрою окно; поднимается сырость.
Закрыл и остановился перед Дэвидом Коксом, красовавшимся на кремовой обшивке ближайшей стены.
О чём она думает? Сомс никогда в жизни не понимал женщин, за исключением Флёр, да и ту не всегда. Сердце его билось учащённо. Но если действовать, то действовать сейчас – самый удобный момент. Отвернувшись от Дэвида Кокса, он вынул разорванное письмо.
– Вот что я получил.
Глаза её расширились, уставились на него и сделались жёсткими.
Сомс протянул ей письмо.
– Оно разорвано, но прочесть можно.
И он опять отвернулся к Дэвиду Коксу:[58]58
Дэвид Кокс (1783—1859) – английский художник-пейзажист
[Закрыть] морской пейзаж, хороший по краскам, но мало движения. «Интересно бы знать, что делает сейчас Профон? – думал Сомс. – Однако я его изрядно удивлю». Уголком глаза он видел, что Аннет держит письмо на весу; её глаза движутся из стороны в сторону под сенью подчернённых ресниц и нахмуренных подчернённых бровей. Она уронила письмо, вздрогнула слегка, улыбнулась и сказала:
– Какая грязь!
– Вполне согласен, – ответил Сомс, – позорно. Это правда?
Белый зуб прикусил красную нижнюю губу.
– А если и правда? Ну и наглость!
– Это всё, что ты можешь сказать?
– Нет…
– Так говори же.
– Что пользы в разговорах?
Сомс произнёс ледяным голосом:
– Значит, ты подтверждаешь?
– Я ничего не подтверждаю. Ты дурак, что спрашиваешь. Такой мужчина, как ты, не должен спрашивать. Это опасно.
Сомс прошёлся по комнате, стараясь подавить закипавшую ярость.
– Ты помнишь, – сказал он, останавливаясь против неё, – чем ты была, когда я взял тебя в жёны? Счетовод в ресторане.
– А ты помнишь, что я была больше чем вдвое моложе тебя?
Сомс, разрывая первый жёсткую встречу их глаз, отошёл обратно к Дэвиду Коксу.
– Я не намерен с тобой препираться. Я требую, чтобы ты положила конец этой дружбе. Я вхожу в это дело лишь постольку, поскольку оно может отразиться на Флёр.
– А! На Флёр!
– Да, – упрямо повторил Сомс, – на Флёр. Тебе он такая же дочь, как и мне.
– Как вы добры, что этого не отрицаете.
– Ты намерена исполнить моё требование?
– Я отказываюсь сообщать тебе мои намерения.
– Так я тебя заставлю.
Аннет улыбнулась.
– Нет, Сомс. Ничего ты не можешь сделать. Не говори слов, в которых потом раскаешься.
У Сомса жилы налились на лбу. Он раскрыл рот, чтобы дать исход негодованию, и не мог. Аннет продолжала:
– Подобных писем больше не будет, это я тебе обещаю – и довольно.
Сомса передёрнуло. Эта женщина, которая заслуживает – он сам не знал чего, – эта женщина обращается c ним, точно с ребёнком.
– Когда двое поженились и живут так, как мы с тобой, Сомс, нечего им беспокоиться друг о друге. Есть вещи, которые лучше не вытаскивать на свет, людям на посмешище. Ты оставишь меня в покое, не ради меня, ради себя самого. Ты стареешь, а я ещё нет. Ты научил меня быть очень практичной.
Сомс, прошедший через все стадии чувств, переживаемых человеком, которого душат, тупо повторил:
– Я требую, чтобы ты прекратила эту дружбу.
– А если я не прекращу?
– Тогда… тогда я исключу тебя из моего завещания.
Удар, видно, не попал в цель: Аннет засмеялась.
– Ты будешь долго жить. Сомс.
– Ты развратная женщина, – сказал неожиданно Сомс.
Аннет пожала плечами.
– Не думаю. Совместная жизнь с тобой умертвила во мне многое, не спорю; но я не развратна, нет. Я только благоразумна. Ты тоже образумишься, когда все как следует обдумаешь.
– Я повидаюсь с этим человеком, – угрюмо сказал Сомс, – и предостерегу его.
– Mon cher, ты смешон! Ты меня не хочешь, а поскольку ты меня хочешь, постольку ты меня имеешь; и ты требуешь, чтобы всё остальное во мне умерло! Я ничего не подтверждаю, Сомс, но должна сказать, что вовсе не собираюсь в моём возрасте отказываться от жизни; а потому советую тебе: успокойся. Я и сама не хочу скандала. Отнюдь нет. И больше я тебе ничего не скажу, что бы ты ни делал.
Она потянулась, взяла со столика французский роман и открыла его. Сомс глядел на неё и молчал, слишком полный смешанных чувств. Мысль о Профоне почти заставляла его желать эту женщину, и это, раскрывая основу их взаимоотношений, пугало человека, не очень склонного к самоанализу. Не сказав больше ни слова, он вышел вон и поднялся в свою картинную галерею. Вот что значит жениться на француженке! Однако без неё не было бы Флёр. Она исполнила своё назначение.
«Она права, – думал он. – Я ничего не могу сделать. Я даже не знаю, было что-нибудь между ними или нет». Инстинкт самосохранения подсказал ему захлопнуть клапан, дать огню погаснуть от недостатка воздуха. Пока человек не поверил, что что-то есть, ничего и нет.
Ночью он зашёл в её спальню. Аннет приняла его, как всегда, спокойно, точно между ними ничего не произошло. И он вернулся к себе со странным чувством умиротворённости. Когда не хочешь видеть, можно и не видеть. Он не хочет и впредь не захочет. Когда видишь, на этом ничего не выгадываешь, ничего! Выдвинув ящик в шкафу, он достал из саше носовой платок и рамку с фотографией Флёр. Поглядев немного на неё, он сдвинул карточку, и явилась другая – та старинная фотография Ирэн. Ухала сова, пока он стоял у окна и глядел на карточку. Ухала сова, красные. ползучие розы, казалось, сгустили свою окраску, доносился запах цветущих лип. Боже! Тогда было совсем другое. Страсть!.. Память!.. Прах!
VII. ДЖУН ХОЧЕТ ПОМОЧЬ
Скульптор, славянин, прожил некоторое время в НьюЙорке, эгоист, страдает безденежьем. Такого человека вполне естественно встретить вечером в ателье Джун Форсайт в Чизике на берегу Темзы. Вечер шестого июля Борис Струмоловский, выставивший здесь некоторые свои работы, пока что чересчур передовые для всякого другого места, начал очень неплохо: рассеянная молчаливость, унося от земли и придавая ему какое-то сходство с Христом, удивительно шла к его юному, круглому, широкоскулому лицу, обрамлённому светлыми волосами, подстриженными чёлкой, как у девушки. Джун была знакома с ним три недели и всё ещё видела в нём лучшее воплощение гения и надежду будущего; своего рода звезда Востока, забредшая на Запад, где её не хотят оценить. До этого вечера основной темой его разговоров были впечатления от Соединённых Штатов, прах которых он только что отряхнул со своих ног, – страны, по его мнению, настолько во всех отношениях варварской, что он там почти ничего не продал и был взят на подозрение полицией; у этой страны, говорил он, нет своего расового лица, нет ни свободы, ни равенства, ни братства, нет принципов, традиций, вкуса – словом, нет души. Он оставил её без сожалений и приехал в единственную страну, где можно жить по-человечески. В минуты одиночества Джун сокрушённо думала о нём, стоя перед его творениями – пугающими, но полными силы и символического смысла, когда их растолкуют. То, что Борис, в ореоле своих золотых волос, напоминающих раннюю итальянскую живопись, поглощённый своей гениальностью до забвения всего на свете (несомненно, единственный признак, по которому можно распознать подлинного гения), то, что он всё-таки был «несчастненьким», волновало её горячее сердце почти до забвения Пола Поста. И она уже приступила было к чистке своей галереи с целью заполнить её шедеврами Струмоловского. Но с первых же шагов встретились затруднения. Пол Пост артачился; Воспович язвил. Со всем пылом гениальности, которой она пока что не отрицала за ними, они требовали предоставления им галереи ещё по меньшей мере на шесть недель. Приток американцев на исходе – скоро начнётся отлив. Приток американцев – это их законное право, их единственная надежда, их спасение, раз в нашей «подлой» стране никто не интересуется искусством. Джун уступила их доводам. В конце концов Борис не должен возражать, если они захватят безраздельно всю выгоду от притока американцев, которых он так глубоко презирает.
Вечером шестого июля она изложила всё это Борису без посторонних, в присутствии одной только Ханны Хобди, известной своими гравюрами на средневековые темы и Джимми Португала, редактора журнала «Неоартист». Она изложила это ему с той неожиданной доверчивостью, которую постоянное общение с неоартистическим миром не смогло иссушить в её горячем, великодушном сердце. Однако, когда Струмоловский выступил с ответной речью, Джун уже на второй минуте этой речи начала поводить своими синими глазами, как поводит кошка хвостом. Это, сказал он, характерно для Англии, самой эгоистической в мире страны, страны, которая сосёт кровь других стран, сушит мозги и сердце ирландцев, индусов, египтян, буров и бирманцев, всех прекраснейших народов земли; грубая, лицемерная Англия! Ничего другого он и не ждал, когда приехал в страну, где климат – сплошной туман, а народ – сплошные торгаши, совершенно слепые к искусству, погрязшие б барышничестве и грубейшем материализме. Услышав шёпот Ханны Хобди: «Слушайте, слушайте!» – и сдавленный смешок Джимми Португала, Джун побагровела, и вдруг её прорвало:
– Зачем же тогда вы приехали? Мы вас не звали.
Это замечание так странно шло вразрез со всем, чего можно было ожидать от неё, что Струмоловский только протянул руку и взял папиросу.
– Англия никогда не любила идеалистов, – сказал он.
Но что-то исконно английское в сердце Джун было глубоко возмущено; может быть, пробудилось унаследованное от старого Джолиона чувство справедливости.
– Вы у нас нахлебничаете, – сказала она, – а потом поносите нас. По-вашему, это, может быть, честно, но помоему – нет.
Она вдруг открыла то, что давно до неё открыли другие: необычайно толстую кожу, которой иногда прикрывается самолюбие гения. Юное и простодушное лицо Струмоловского превратилось в презрительную маску.
– Нахлебничаем? Никто у вас не нахлебничает. Мы берём то, что нам причитается, десятую долю того, что причитается. Вы пожалеете о ваших словах, мисс Форсайт.
– Нет, – сказала Джун, – не пожалею.
– О! Мы отлично знаем, мы, художники: вы нас берёте, чтоб извлечь из нас, что можно. Мне от вас ничего не надо, – и он выпустил изо рта клуб дыма от купленного ею табака.
Решение поднялось в ней порывом ледяного ветра в буре оскорблённого стыда.
– Очень хорошо. Можете убрать отсюда ваши произведения.
Почти в то же мгновение она подумала: «Бедный мальчик! Он живёт на чердаке и, верно, не имеет денег нанять такси. При посторонних! Вышло прямо гнусно».
Юный Струмоловский решительно тряхнул головой; волосы его, густые, ровные, гладкие, точно золотое блюдце, не растрепались при этом.
– Я могу прожить и без средств, – пронзительно зазвучал его голос, мне часто приходилось так жить ради моего искусства. Это вы, буржуа, принуждаете нас тратить деньги.
Слова ударили Джун, как булыжник в рёбра. После всего, что она сделала для искусства, она, которая волновалась его волнениями, нянчилась с его «несчастненькими»! Она подыскивала нужные слова, когда раскрылась дверь, и горничная-австрийка зашептала:
– К вам молодая леди, gnadiges Fraulein[59]59
Барышня (нем.)
[Закрыть].
– Где она?
– В столовой.
Джун бросила взгляд на Бориса Струмоловского, на Ханну Хобди, на Джимми Португала и, ничего не сказав, вышла, очень далёкая от душевного равновесия. Войдя в столовую, она увидала, что молодая леди – не кто иная, как Флёр. Девушка выглядела прелестной, хоть и была бледна. В этот час разочарования «несчастненькая» из её собственного племени была желанным гостем для Джун, инстинктивно тянувшейся всегда к гомеопатическим средствам.
Флёр пришла, конечно, из-за Джона, а если и нет, то чтобы выведать что-нибудь от неё. И Джун почувствовала в это мгновение, что помогать кому-нибудь – единственно сносное занятие.
– Итак, вы вспомнили моё приглашение, – начала она.
– Да, какой славный, уютный домик! Но, пожалуйста, гоните меня прочь, если у вас гости.
– И не подумаю, – ответила Джун. – Пусть поварятся немного в собственном соку. Вы пришли из-за Джона?
– Вы сказали тогда, что, по-вашему, от нас не следует скрывать. Ну вот, я узнала.
– О! – сказала Джун. – Некрасивая история, правда?
Они стояли друг против друга, разделённые маленьким непокрытым столом, за которым Джун обычно обедала. В вазе на столе стоял большой букет исландских маков; девушка подняла руку и затянутым в замшу пальцем притронулась к лепестку. Её новомодное затейливое платье с оборками на боках и узкое в коленях неожиданно понравилось Джун – очаровательный цвет, тёмно-голубой, как лён.
«Просится на холст», – подумала Джун. Её маленькая комната с выбеленными стенами, с полом и камином из старинного розового изразца и с решёткой на окне, в которое солнце бросало свой последний свет, никогда не казалась такой прелестной, как сейчас, когда её украсила фигура девушки с молочно-белым, слегка нахмуренным лицом. Джун неожиданно остро вспомнила, как была миловидна она сама в те давние дни, когда её сердце было отдано Филипу Босини, мёртвому возлюбленному, который отступился от неё, чтобы разорвать навсегда зависимость Ирэн от отца этой девушки. Флёр и об этом узнала?
– Ну, – сказала она, – как же вы намерены поступить? Прошло несколько секунд, прежде чем Флёр ответила.
– Я не хочу, чтобы Джон страдал. Я должна увидеть его ещё раз и положить этому конец.
– Вы намерены положить конец?
– Что мне ещё остаётся делать?
Девушка вдруг показалась Джун нестерпимо безжизненной.
– Вы, полагаю, правы, – пробормотала она. – Я знаю, что так же думает и мой отец; но… я никогда не поступила бы так сама. Я не могу сдаваться без борьбы.
Какая она осторожная и уравновешенная, эта девушка, как бесстрастно звучит её голос!
– Все, понятно, думают, что я влюблена.
– А разве нет?
Флёр пожала плечами. «Я должна была знать заранее, – подумала Джун. Она дочь Сомса – рыба! Хотя он…»
– Чего же вы хотите от меня? – спросила она с некоторой брезгливостью.
– Нельзя ли мне увидеться здесь завтра с Джоном, когда он поедет к Холли? Он придёт, если вы черкнёте ему сегодня несколько слов. А после вы, может быть, успокоили бы их там, в Робин-Хилле, что всё кончено и что им незачем рассказывать Джону о его матери?
– Хорошо! – сказала коротко Джун. – Я сейчас напишу, и вы можете сами опустить письмо. Завтра, в половине третьего. Меня не будет дома.
Она села к маленькому письменному столу в углу комнаты. Когда она обернулась, кончив письмо, Флёр всё ещё стояла, перебирая замшевыми пальцами маки.
Джун запечатала конверт.
– Вот, возьмите. Если вы не влюблены, тогда, конечно, не о чём больше говорить. Такое уж Джону счастье.
Флёр взяла письмо.
– Я страшно вам благодарна.
«Хладнокровная особа, – подумала Джун. – Джон, сын её отца, любит и нелюбим – и кем? – дочерью Сомса. Какое унижение!»
– Это все?
Флёр кивнула головой; оборки её колебались и трепетали, когда она шла, покачиваясь, к двери.
– До свидания!
– До свидания… модная куколка, – пробормотала Джун, закрывая дверь. «Ну и семейка!» И она зашагала обратно в ателье.
Борис Струмоловский молчал, похожий на – Христа, а Джимми Португал разносил всех и каждого, за исключением группы, которую представлял в печати его «Неоартист». В числе осуждённых был Эрик Коббли и ещё несколько гениев, которые в то или иное время занимали первое место в репертуаре Джун, пользовались её помощью и преклонением. С чувством отвращения и пустоты она отошла к окну, чтобы ветер с реки унёс звучавшие в ушах скрипучие слова.
Но когда Джимми Португал кончил наконец и ушёл с Ханной Хобди, она села и добрых полчаса утешала Бориса Струмоловского, обещая ему по меньшей мере месяц американского счастья, так что он удалился, сохранив в полном порядке свой золотой ореол. «А всё-таки, – думала Джун, – Борис удивительный человек».