Текст книги "Последний взгляд"
Автор книги: Джеймс Олдридж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Глава 11
Непонятно, зачем Бо решила завтракать в девять, и когда я сел к ней за белый столик в баре, я высказал ей свое недоумение:
– Спать жутко хочется.
– День надо начинать с начала, – сказала она. Она была совершенно свежая, выспавшаяся, розовая, как пион на солнышке. – А то его вовсе не начнешь, проволынишься, а я этого терпеть не могу.
– Но ты спала-то часа два всего. И я тоже.
– Я хотела тебя увидеть, пока те не встали, – сказала она. – Я кое-что тут решила.
Она заказала два двойных кофе, уже раскатала мой и свой croissant, намазала маслом, джемом, снова скатала. И первый положила мне на тарелку.
Значит, она кое-что решила…
– Насчет чего? – спросил я.
– Насчет тебя, конечно. – И тут она спросила, сколько мне лет.
– Девятнадцать, – сказал я. – А что?
– Мне два месяца назад восемнадцать исполнилось, – и она облизала с губ джем. – Но я гораздо тебя старше, женщины вообще гораздо раньше развиваются.
Я радостно задрожал, прежде чем успел как следует оценить эту мысль.
– Куда ты гнешь? Какое тебе дело до моего возраста?
– Просто я подумала, что ты еще ужасный ребенок.
Она очень деловито наливала мне кофе. И тут в первый раз при мне она оказалась неловкой. Поставила кофейник не глядя, прямо на кусок сахара, косо, кофе пролился на скатерть.
– Ох ты черт!
Кофе не успел еще как следует впитаться, а она уже прикрыла пятно развернутой салфеткой.
– Дай-ка свою, – велела она. Я протянул салфетку, она обтерла кофейник. Подозвала официанта, попросила еще две салфетки. И только когда пятно было надежно прикрыто и чистота, порядок и гармония вполне восстановлены, она вернулась к начатому разговору:
– Знаешь, что я подумала, когда тебя увидела в первый раз?
Я глупо моргнул, не зная, куда она клонит.
– Я подумала, что ты дико чистый, – сказала она. – Нетронутый такой и дико чистый…
Я даже не донес чашку до рта, так и плюхнул ее на блюдце.
– Ну… сам понимаешь.
– Ничего я не понимаю, – не выдержал я.
– То есть ты вышел из лесов совершенно естественным, в чем мать родила – и это сразу ясно.
– Да ну тебя, Бо!
– ет, правда, – продолжала она свое. – Ты так прелестно сохранился. Эдакий зверик. И ты весь из одного куска. А меня всю жизнь клеем склеивают.
Бо приложила руки к груди, будто демонстрируя свой тезис.
Я сказал: клей, видно, замечательный, каждому бы такой.
– Ты куда меньше меня похожа на «сложи картинку».
– Просто ты ничего про меня не знаешь, верно ведь?
– Да, – сказал я. – Мало что знаю.
– Нет, ты именно ничего не знаешь, – сказала она. – Это к лучшему.
И она скорчила на своей восемнадцатилетней мордашке то, что, видимо, казалось ей ужасной гримасой:
– Ой, хорошо б тебе так про меня и не узнать. Ты б ничего не понял.
Кусок не полез мне в горло. О чем это она?
Но Бо засмеялась.
– Да нет же, не пугайся. Я как ты – совсем еще зеленая. Je suis encore toute etourdie.[22]22
Я пока совершенно ошеломлена (франц.)
[Закрыть] Только я этого не стесняюсь, а ты стесняешься. Просто моя жизнь на твою ну ни капельки не похожа. Вообще-то даже смешно. И она б тебе показалась дико странной и необыкновенной, и она б тебе не понравилась. Вот и все.
– Не понимаю, про что ты говоришь, – сказал я, Бо явно хотела, чтоб я приставал к ней, выуживал из нее каждое слово. А я не умел. Я ужасно нелепо себя вел.
– Хорошо бы мы были лет на десять постарше, – сказала она. – Или хоть ты был бы постарше.
– Зачем?
– Тогда было бы куда больше смысла в том, что я задумала.
Я немного обождал.
– Ну, – сказал я наконец. – А что же ты задумала?
Бо нервничала. Она сцепила пальцы и только закачала головой.
– Не дразнись! – выпалил я.
– А я и не дразнюсь. Я все тебе скажу. Честное слово, я сама скажу. Я только не знаю, как начать, ты уж меня не пытай.
Я пожал плечами.
– Как хочешь.
– Не сердись и не пожимай плечами. Мне, ей-богу, не до того.
Заманила меня в такую рань к завтраку, а теперь дает обратный ход. И я снова стал есть, решив молчать как рыба, и пусть говорит, когда ей вздумается, или вообще не говорит. Утомлять ее я не буду.
– Ну вот, ты и расстроился, – сказала она. – Я ведь вижу.
– У тебя все какие-то намеки, недомолвки, – проворчал я. – Что же прикажешь делать – силой из тебя слова выжимать, да?
Бо собрала шарф, перчатки, лакированную сумочку и схватила меня за руку.
– Кит, миленький, ты не сердись, у нас еще столько времени впереди. И я хочу тебе все рассказать по порядку, как следует, чтоб ты не пугался, не удивлялся и не думал, что я на тебя давлю. Вот и все.
– Ладно уж, – сказал я ласково. Я видел, какое серьезное у нее лицо, и понял, что она правда хочет мне сказать что-то очень важное.
– Ну, ты все съел?.. Тогда пошли, – сказала она.
– Куда это? – спросил я вставая.
– Я хочу спасти бедненькую шляпу Скотта.
– Господи, зачем?
– А зачем мы ее там бросили? Это безобразие. Несправедливо.
– Да как ты до лесу-то доберешься? – спросил я, выходя следом за нею на улицу. – Дотуда миль шесть-семь переть.
– На «фиате», конечно. Ты можешь править?
– Править-то я могу, – сказал я. – Но вдруг Скотт будет недоволен?
– Чем?
– Ну, что мы машину взяли.
– Но машина моя, Кит.
– «Фиат»?
– Ну да. А ты не знал?
– Не знал. Скотт говорил, это машина племянницы Джеральда Мерфи. Да, кажется, так он говорил – племянницы.
– А это я.
– Джеральд Мерфи – твой дядя?
– Нет. Не в полном смысле. То есть у меня сотни таких дядь. В общем, Сара – знакомая моей мамы.
Я стоял на тротуаре, задавал Бо множество вопросов, а она делалась все непонятней, так что впору просто спросить, кто она и откуда.
– тебя все на лице написано. – Теперь она подтрунивала надо мной. – Ну чего ты удивляешься? Мог бы догадаться. Так что давай, будешь править.
– Ой нет, – сказал я. – Это твоя машина…
– Не дури.
– Вдруг я ее разобью. – Я вспомнил свои неудачные опыты. К тому же я не сомневался, что Бо правит в сто раз лучше меня.
– Ладно, – сказала она. – Жалко. Но раз тебе не хочется…
Я затряс головой, мы сели в машину. Руль радостно подался под руками у Бо. Все ладилось, к чему только ни прикасались эти пальцы, и ладони, и запястья, эти руки и ноги. «Фиат» взял с места не кашлянув, и мы свернули в улочку и покатили мимо витрин, как на самокате.
– Осторожней! – не выдержал я. Мощный грузовик вынырнул впереди из переулка, а Бо его не заметила.
– Ненавижу эти серые грузовики, – оказала она. Она катила по людным улицам, как по пустыне. Мне вдруг захотелось зажмуриться. Мы выехали на площадь, и тут я окончательно понял, что Бо не умеет править. Все движения у нее были точные, но замечала она только то, что под носом. Водить машину – это не часы чинить. Бо не замечала ни людей, ни велосипедов, ни собак, ни кошек.
– Смотри! – Женщина переходила дорогу в пятидесяти метрах от нас, и мне снова пришлось орать. – Смотри же, Бо!
– Знаю! – крикнула она. – Французы дико неосторожны, правда?
Я ухватился за щиток одной рукой, за дверцу – другой, и я почувствовал облегчение, лишь когда мы выехали на пустую сельскую дорогу, которая шла в гору, в Фужерский лес, и привела нас к поляне, где мы оставили на палке шляпу Скотта.
– Ой, она еще тут, – обрадовалась Бо, выходя из машины.
Мне в дороге свело челюсть, и теперь я не сразу обрел дар речи.
– А ты как думала? – сказал я. – Что один из них прокрадется сюда ночью и ее стащит?
– Не напускай на себя цинизм, – ответила она. – Наивный и обиженный ты куда милей. Правда, ты тогда мне гораздо больше нравишься.
Нет, я окончательно понял, что ничего не могу с нею поделать. Я беспомощно и жадно глядел, как она осматривает бедную шляпу, расправляет вмятину, вертит «Федору» в руках, дышит на нее, пытаясь восстановить былое совершенство.
– Она вся промокла. А что ты с брюками-то сделал? Они ведь у тебя тоже все промокли и на заду разодрались…
– Я их выбросил, – оказал я. – А тебе советую выбросить шляпу. Вряд ли Скотт такую наденет.
– А ты скажи Эрнесту и Скотту про свои брюки, пускай они тебе новые покупают.
– Обойдусь, – выдавил я.
Бо засмеялась. Как всегда, моя гордость подвела меня и вогнала в краску. Но я так сгорал от любви к Бо, что уж не до того было, краснеешь или не краснеешь. Я все время злился, страдал, томился и радовался. Правда, я старался перебороть себя, и страх, и застенчивость, но у меня все было на лице написано.
– Вот бы мне быть как ты, – сказала она. – У тебя все чувства наружу. Я люблю, когда ты краснеешь.
Она стояла совсем рядом, почти прикасалась ко мне грудью. И тут я положил ладонь ей на лицо. Она отстранила мою руку и крепко ее сжала.
– А я и не краснею, – сказал я. – Просто у меня температура.
Она не слушала, моя попытка сострить провалилась. Бо спросила, что думаю я про Хемингуэя и Скотта.
– Останутся они друзьями, а? То есть настоящими друзьями?
– А что? – сказал я. – Пока они ведь еще держатся.
– Но ты разве не чувствуешь? Они оба старются измениться, чтото из себя сделать новое, а у них не выходит.
– Скотт, может, и старается, – сказал я. – И думает, что Хемингуэй старается тоже.
– Нет, правда, я вот еще хотела тебя спросить, – она все не отпускала, а крепко держала мою руку, будто я собирался ее вырвать. – Думаешь, оба и есть то, за что себя выдают? Они ведь ужасно оба запутались. Правда же?
– Они тут ничего не могут поделать. Они вечно друг друга злят. И кажется, им того и надо.
Мы кружили вокруг «фиата», будто прогуливались по фойе оперы, и Бо все не отпускала мою руку.
– Им помощь очень нужна, вот что я поняла, – сказала Бо. – То есть она им обоим нужна.
Меня кольнула ревность.
– Какая помощь? – насторожился я.
– Ну… – Тут Бо явно собиралась мне что-то объяснить, но вдруг передумала и спросила, какого я мнения, в частности, о Скотте. – Мне надо знать, во что Скотт действительно верит, а, Кит?
В то время часто задавали этот вопрос. Он тогда был в ходу, как и еще другой вопрос – «что у него за душой?». В общем, ответ требовался серьезный.
– По-моему, Скотт во все на свете верит, – рискнул я.
Бо сжала мою руку.
– Ой, верно, – сказала она. – Потому-то он так легко обижается, и потому-то он пьет. Ему необходимо во что-то верить, иначе он погибнет.
– И Хемингуэй такой же, – сказал я. – Просто он это лучше умеет скрывать.
– Господи, я и сама знаю, Кит. И во время этих их жутких перепалок он ведь из кожи лезет вон, чтобы только себя не выдать. И вся его жестокость отсюда, ему либо убивать, либо себя убить, а как жалко, ведь на самом деле он совершенно не такой.
Наверное, теперь мне следовало бы посмеяться над тем, как Бо (восемнадцати лет и двух месяцев от роду) и я (девятнадцати лет и двух месяцев) судили о них как о равных. И все же мы были правы. А Бо, кажется, совсем уже подошла к тому, что собиралась мне выложить.
Она примолкла, и мы побрели дальше.
– Смешно, – вдруг сказала она. – Каждый из них настоящий мужчина, но у них все по-разному. И кто же из них прав, а, Кит?
– Но что у тебя на уме, не пойму, – сказал я.
– Сама пока не знаю. То есть не совсем знаю, – и тут она остановилась. – Понимаешь, мне надо менять мою жизнь. И тебе, по-моему, тоже. И Скотт с Хемингуэем тоже стараются изменить свою жизнь. И у всех у нас разные причины. И удивительно, как это мы вдруг встретились.
И ведь снова Бо была права, все мы на что-то решались, к чему-то готовились, что-то важное творилось у каждого в душе. Каждый собирался бросить вызов богам.
– Пошли, – сказала она. – На меня давит это место. Здесь я ничего тебе больше не расскажу. И вдобавок есть хочется. Надо еще раз позавтракать.
Мне не хотелось отпускать ее руку. Я цеплялся за Бо, пока мог, а в ней, по-моему, боролись противоречивые чувства, когда мы на миг застыли в нежной зеленой дымке, как пар от дыхания, висевшей над остатками нашего брошенного пикника.
– Ну, поехали, – сказала она.
Я выпустил ее руку. Мне и подумать было страшно о том, как Бо снова меня повезет, но я сразу сел не за руль, а рядом. Бо оценила мой жест, прижалась ко мне щекой, носом, ухом, засмеялась, потом включила мотор и немного обождала. Потом проговорила:
– Наверно, мне надо набраться храбрости, раз уж я решилась, Кит. Да и тебе, наверно, тоже.
Господи, ну что она хотела этим сказать? В какую еще загадку меня втягивала? О ком думала? Обо мне? О Скотте? О Хемингуэе? Или просто-напросто о себе? Одно я знал твердо – в любом случае ответ я получу не раньше, чем она займется раскатыванием croissant'oв, а потому я захлопнул дверцу, схватился за щиток, и Бо повела «фиат» в сторону шоссе.
Даже сегодня, стоит мне только закрыть глаза, меня обдает болью той секунды, когда Бо повернулась ко мне – что-то сказать, выехала на шоссе и врезалась в грузовик, который вез строительные материалы. На нас рухнули полы, крыши, стены, перила, столы, полки, брусья. Нас раскололо надвое, и хоть я не видел, как именно ее убило, я все сразу почуял нутром. Прежде чем ударило меня самого, я успел понять, что серый грузовик уничтожил Бо и просто ее больше нет на свете.
Глава 12
Бо погибла, а я остался жив – чистейшая случайность. Правда, когда Скотт и Хемингуэй пришли меня навестить, а потом Зельда, и оба Мерфи, и миссис Хемингуэй, я лежал на железной кровати в иностранной больнице, беспомощный, затуманенный и почти никого не узнавал.
Скотт, и Хемингуэй, и Джеральд Мерфи выступали сквозь дымку мудрыми старцами, пастырями, отцами, дядями, утешителями.
«Погоди, детка, все образуется», – слышал я. «Ты молодцом», «Ничего, ничего…»
Сара Мерфи, помню, всплакнула – из-за Бо, наверно, а может, глядя на то, какой я тихий, черный, оглушенный. Зельда обращалась со мною, как со сломанной куклой, и, хоть я мало что соображал, очень меня этим стесняла. Миссис Хемингуэй я просто не помню. Вообще мало что помню. Я слушал, старался понять, спал. Вот и все как будто.
Я тогда еще не подозревал, что как только я оправлюсь, мне придется отчитываться не перед ними всеми и не перед собственной совестью, а перед французскими следователями. Французский закон дотошно требует именно объяснений, придавая им больше значения, чем даже фактам, ну а объяснить тут что-то мог я один.
Как только я смог садиться, у моего одра нарядили следствие при участии шестнадцати персон. Тогда мне все это показалось естественным. Ну, иностранцы. Ну, французы. Ну, суетятся. И только много лет спустя я узнал, что Джеральд Мерфи поторопил события, чтобы решить дело сразу и окончательно и тем избавить меня в дальнейшем от таскания по судам, от жандармских допросов, адвокатов, страховых компаний и прочего. Да, поздно я узнал о том, что сделал для меня Джеральд Мерфи, и так я его и не поблагодарил.
Я старался говорить правду. Вновь и вновь повторял с помощью переводчицы – маленькой смуглой женщины в трауре, – что мы не были пьяны, мы не пили, что у Бо было отличное зрение, что она не теряла контроля над собой, знала code de la route[23]23
Правила движения (франц.)
[Закрыть], умела водить (прости меня, господи) и что я ей не мешал. Мне пришлось воссоздавать для них ее последние минуты, и я с болью воссоздавал их в собственной памяти.
Но я, наверно, очень жалко выглядел, и судья сказал, что задаст мне один последний вопрос, необходимый вопрос, и закроет дело. Он спросил, не хочу ли я выдвинуть обвинение против водителя того грузовика, мосье Бедуайе. Он сказал, что я имею на это право. Мосье Бедуайе, плотный бретонец, едва помещался на стуле. Железный господин, под стать своему грузовику. Он утирал глаза чудовищным кулачищем всякий раз, когда упоминалось имя Бо.
– Нет-нет, – сказал я. – Я не хочу обвинять мосье Бедуайе. Он не виноват.
– Совершенно точно?
– Да-да, совершенно точно.
Далее судья по всем правилам заключил разбирательство, сообщив мне, что я признан невиновным и могу покинуть Фужер, как только почувствую себя в силах. Об остальном позаботятся родственники трагически погибшей мадемуазель.
И, кажется, тут только я понял, что Бо умерла.
Наверно, странно, что я говорю обо всем этом так спокойно. Сжато, сухо. Но, в общем-то, мне надо уже расстаться с Бо и вернуться к тому, с чего я начал, – к путешествию Скотта и Хемингуэя и зачем оно им понадобилось и к чему привело. В общем-то, просто я стараюсь свести память о Бо к той роли, которую она потом сыграла. Наверное, я совсем бы о ней не упоминал, если б мог, потому что не в ней дело. Нет, не в ней дело.
Но смерть ее нас всех подстегнула. Каждый день в больнице я ломал голову в поисках безвозвратно потерянного. Но чувствовал я (если можно чувствовать то, чего уже нет), чувствовал я только рвущую боль последней секунды, и отпускала она меня лишь на короткие промежутки. Я был молодой и умел долго терзаться. Мне было всего девятнадцать, и смерть совсем рядом, конечно, ошеломила меня. Я только беспомощно складывал осколки. Снова и снова перебирал в памяти тот последний разговор, месил, месил ее слова, как тесто, задавал и задавал себе вопросы, а ответа на них не было.
Что собиралась делать Бо? Зачем ей требовалось набраться храбрости? И для чего могло понадобиться мужество мне? Но самый мучительный был вопрос, который помог бы ответить и на все остальные. Если она решила отдаться Скотту либо Хемингуэю (а это возможно), то кому же из них? А может, я зря преуменьшал собственную роль?
Потом я снова начал о них беспокоиться. Будь я подальновидней, я бы, наверное, махнул на них рукой. Но я имел неосторожность спросить у Зельды, что с ними делается. С тех пар как я стал садиться в постели, Зельда была со мной нежней, внимательней, добрее всех. Я тотчас же сдался. Я полностью и без раздумий доверился ей.
Она выслушала Мой вопрос про Хемингуэя и Скотта, а потом, как девочка, скакнула на мою кровать, поджав губы и вонзив красные ногти в белые ладони.
– А зачем тебе о них знать? – спросила она.
– Да так, – сказал я. – Просто интересно, какие у них планы.
– Тебе это всерьез не все равно?
– Конечно, – сказал я.
– Смешной мальчик, – сказала она. Она пристально на меня посмотрела, не то испытывая, не то стараясь смутить – у нее никогда было не понять. – Ты разве не догадался, что оба пытались влюбиться в Бо?
– Я не замечал… – пролепетал я.
– Не ври! Ты ревновал, Кит. Только напрасно ты это. Оба вели себя как два бодрящихся старика, и нужна-то им Бо была только для того, чтоб кинуть последний взгляд.
– На что?
– На самих себя, на что же еще? – сказала она. Зельда выглядела довольно скверно, и губы она накрасила тоненькой, узкой полоской, будто нарочно, чтоб казаться злой или даже противной.
– Неужели ты не понимаешь? – сказала она. – Ну да, как же тебе понять? Ты-то любил Бо. А мы все влюблены в собственную молодость. В том-то и беда наша, Кит. Страшно. Теряем себя капля за каплей. Молодость проходит. «Благоуханье мига и того не боле». И она проходит совсем, вот в чем весь ужас, Кит. У тебя-то остается твоя гладкая, юная кожа, Кит, а наша ежедневно и отвратительно облупляется. Как рыбья чешуя, как старые сухие листья мака.
Я полусидел, обложенный подушками, и Зельда наклонилась и на секунду прижалась ко мне, она будто хотела одарить меня своим теплом. И ничего больше. У нее было совершенно спокойное лицо, но мне на шею капнула слезинка.
– Бедные дети, – запричитала она. – Бедная, милая Бо. Мотылек в пламени.
Потом она села повыше, сбросила туфли, уткнулась локтями в колени, острым подбородком в ладони.
– Ты не знаешь, не знаешь, – задумчиво протянула она, раскачиваясь по своему обыкновению, – как вы оба были прелестны, безупречны, совершенны. Даже когда вы стояли ярдов на пятьдесят друг от друга, далеко-далеко друг от друга, мы всегда смотрели на тебя и на Бо так, будто сами мы – только призраки и это вам принадлежат наши истинные тела. А ты ничего не замечал, да?
– Нет, не замечал.
– Ты признавался Бо в любви? – спросила она резковатым своим, вибрирующим голосом, по-южному растягивая слова.
– Нет, никогда.
– Господи, почему же?
Я ей ничего не ответил.
– Тогда берегись, – сказала она. – Если ты правда любил Бо, память о ней будет вечно преследовать тебя, и мучить, и портить твои отношения с женщинами, так что берегись. Вдруг «ласк неизведанных упрямый образ заполонит вполне воображенье…». А в твоем возрасте это ужасно. – Она снова пристально в меня вгляделась. – Понял, что я пытаюсь втолковать тебе в глупых, бесплотных словах Шелли?
– Да. Но вы зря беспокоитесь.
– Не зарекайся, – отрезала она. – Вот, например, сможешь ты забыть Бо и нас всех к концу той недели?
– Вряд ли…
– А надо бы. Забудь нас всех вместе взятых, Кит. Особенно Скотта и Эрнеста. – Она ударила по кровати кулачком. – Не попадайся к ним на удочку, хватит, если сам себе не желаешь зла.
– Почему?
– Потому что они так по-идиотски поглощены собой, что лучше держаться от них подальше. Они одержимы собой и друг другом. Помешаны на драке. Они гладиаторы в кровавой битве, и победит непременно Эрнест. Он всегда побеждает.
Зельда иногда подводила глаза черным, и она щурилась, как кошечка, играя в эти свои поэтические игры. И сейчас она тоже щурилась.
– Мы тебе не компания, Кит, ведь ты пока еще ничего не утратил. Так что пусть уж Скотт и Эрнест без тебя охотятся за собственным бессмертием.
– А они продолжат поездку? – спросил я.
– Не знаю. – И Зельда поднялась с моей кровати. – Да и какое мне дело? Толку все равно не будет.
Зельда поплыла к порогу и, уже почти скрывшись за дверью, томно помахала мне рукой в перчатке.
– Отправляйся домой, Кит! – крикнула она мне из коридора, и хоть я отдавал должное искренности ее предостережений, я так и не понял, что же намерены делать дальше Скотт и Хемингуэй. Ответ в некотором роде я получил от самого Хемингуэя.
Он уже захаживал вместе со Скоттом и Джеральдом Мерфи, когда я был в полузабытьи, но один пока не приходил. Бросит мне на постель спортивный, охотничий или французский журнал, скажет, что я молодцом. А сам ко мне присматривался, один раз подробно расспрашивал о моих повреждениях. Три дня после катастрофы я почти не приходил в себя, и это его очень беспокоило, он волновался из-за моего сломанного ребра, синяка под глазом, из-за кровоподтеков, которые мешали мне двигаться и держали меня в постели.
– Ну как ты, детка? – спросил он на сей раз, бросая мне на постель иллюстрированный номер «Лондон ньюс». – Тут тьма картинок. – Он ткнул в журнал пальцем. – Запомни, если хочешь стать газетчиком: куда больше можно почерпнуть из чужих картин, чем из чужих слов. Присмотрись как-нибудь к Брейгелю. Ну, как твоя голова?
– Все в порядке, – сказал я и сел. – Меня в пятницу выписывают.
– Да, так мне и старая мужичка сказала, йодом выпачканная.
– Сестра Тереза? – Я захохотал. Сестра Тереза, у которой пальцы были выпачканы йодом, была не столько старая мужичка, сколько очень старая деревенская святая.
– Да. Сестра Тереза. Она как будто выскочила из «Кентерберийских рассказов» Чосера. Толстая, снисходительная к грешникам. Я сказал ей, что, судя по ее пальцам, она, видно, тайком курит до потери сознания, а она давай хохотать, чуть чепчик с головы не свалился.
– А я хуже сострил, – сказал я. – Как-то ей сказал: о такой монахине, наверно, мечтали все умирающие солдаты, – а она это приняла всерьез. Всплакнула, взяла меня за руку и сказала: господи, может, и правда, может, и правда.
– Наверное, многого понавидалась, – ласково сказал Хемингуэй. – Ну вот, детка, а я попрощаться зашел.
До сих пор я точно не знал, нужен я ему или нет. Когда мы разговаривали, я должен был просто все выносить и слушать. Но сейчас, сидя на некрашеной кровати и глядя, как Хемингуэй сидит у меня в ногах, я вдруг понял, что ему хочется поговорить именно со мной, излиться, что, может, я ему и нужен.
Я спросил, куда он собирается.
– Обратно в Париж. А потом, наверное, в Нью-Йорк или в Барселону.
Он запрокинул голову и посмотрел на меня сквозь усы, будто говоря: «Ну, детка, я знаю, что у тебя на уме, уж выкладывай».
И я выложил.
– А как же Скотт? – спросил я.
– Все в порядке, – оказал он. – При чем тут Скотт?
– Что он говорит по этому поводу? Я думал, вы с ним еще не разобрались.
– Вылазка окончена, детка. С моей стороны, во всяком случае, бесповоротно. А Скотт пусть как хочет. Но ему, по-моему, тоже уже все равно.
– Но он мне говорил перед самой катастрофой, когда мы валялись без сил в лесу, что вы собираетесь в Тур, там вроде многое связано с Гюго и Бальзаком?
– Я же сказал тебе, детка, тема исчерпана. И забудь про нее.
– Он знает, что вы уезжаете?
– Нет, и ради бога не говори ему ничего, пока я не уеду. У меня нет никакой охоты заново объясняться со Скоттом Фицджеральдом. Это в моей жизни пройденный этап. Ну, а тебе-то хочется еще болтаться по дурацким французским городишкам?
– Нет. Не хочется.
Хемингуэй откинулся на неструганую спинку моей кровати и сказал, что я многого в их затее не понял.
– Понимаешь, ты на все смотрел затуманенными голубыми глазами Скотта, а боже избави тебя кончить, как Скотт. И я скажу тебе сейчас, почему я еду, детка, и почему наша вылазка была с самого начала обречена. Так вот, если тебе угодно выслушать правду, – я ведь не для того тут сижу, чтоб преподносить тебе отеческие наставления, пусть их тебе другие преподносят, – я скажу тебе правду.
Он на меня нападал. Я вспыхнул.
– Не беспокойтесь, – натянуто сказал я.
Хемингуэй ткнул меня локтем.
– Тебя когда-нибудь еще подведет твоя красная физиономия, сказал он. – Итак, я хочу вбить в эту англосаксонскую башку, что мы со Скоттом пустились в поход из-за ложных посылок. На самом же деле движущей пружиной была безумная теория Скотта про него и про меня. Он считает, что оба мы прикидываемся и заблуждаемся. И что мы убьем в конце концов истинного Фицджеральда и великого поэта Хемингуэя. Убьем непониманием. Да, наверное, он тебе уже все это излагал, и ты схватываешь, о чем речь.
– Да, он мне говорил.
Хемингуэй пожал плечами.
– Ладно, – сказал он. – Но, видишь ли, детка, первые двадцать лет жизни – самые лучшие годы; как бы тебя ни хлопнули, ты поднимаешься на ноги. А потом уж оно потрудней. Надо выискивать большущую стену, чтоб спрятаться и чтоб никто тебя не тронул. Запомни.
– Скотт мне объяснял…
– Знаю я, что он тебе объяснял, – сказал Хемингуэй грубо. – Слушай дальше. Я отправился в эту поездку для того, чтоб спасти Скотта от пьянства. Но я не могу ни в чем убедить идиота, который изо всех сил старается затащить меня в братство, просто не существующее вне войны и мифологии. И положить конец его стараниям, спастись от его миссионерского пыла можно только бегством. Вот я и бегу. И не слушай, если он начнет толковать тебе другое.
– Разве вам необходимо бежать? – спросил я. Я защищал интересы Скотта.
– Другого выхода нет, – сказал Хемингуэй. Он терпеливо мне все объяснял, втолковывал, чтоб я плохо про него не подумал. – Я не желаю больше видеть этого психа, – прибавил он с расстановкой. – Он никогда не уймется. От меня ничего не зависит. Стоит мне оказаться рядом, он, даже еще не раскрывая рта, уже берется меня спасать от меня самого. Но дудки, я не дамся, чтоб Скотт меня спасал – ни от чего, ни от кого, даже от меня. И не думай, будто я с легким сердцем махнул на него рукой. Просто ты влип со стороны в нашу печальную историю, вот я тебе ее и растолковываю, хоть ты, наверное, все равно думаешь, что я его обидел.
– Нет, – сказал я. – Но мне кажется, вы совершенно отрицаете дружбу.
Хемингуэй вздохнул с покорностью, в нем неожиданной.
– А ведь ты прав, – сказал он. – Я не способен к самопожертвованию, верная дружба до гробовой доски – не в моем духе. Я не могу навьючивать на себя такую большую ответственность до конца дней, а Скотт, конечно, на меня ее навьючил бы, опутал бы меня по рукам и по ногам, и потому я сбегаю.
Хемингуэй встал. Он сказал все, что хотел сказать, и выслушивать мои соображения ему было неинтересно. Обычная его манера. Но вдруг он меня удивил.
– Ладно, детка, – сказал он. – Ты, кажется, хочешь что-то спросить, так лучше выкладывай, чем терзаться, мучиться своей милой английской робостью.
– Я вот думал насчет одной вещи, – решился я.
– Валяй.
– Это связано с Бо, – предупредил я.
– Ну хорошо, что же связано с Бо?
– Вы бы не уехали, если б Бо не погибла?
– Думаю, не уехал бы, – ответил он сразу. Потом засмеялся. Точно бы не уехал. Тут уж Скотт меня водил на поводу… Но почему ты задаешь мне такие вопросы? Хочешь что-то сказать про Бо?
– Нет. Не хочу.
– Ничего, детка. Ужасная вещь, понимаю. Но истинная трагедия – Скотт. Бо умерла – и кончено. А Скотт по-прежнему проблема для всякого, кому не лень, и, наверное, ему оставался единственный выход – отделаться от этой своей истории с Зельдой и бежать к Бо. В том-то вся и жалость. За беднягой нужен присмотр. Если ты мужчина – лучше будь с ним построже, но если ты женщина – тебе надо холить его, нежить, заботиться о нем. А Зельда не умеет заботиться, вот он, наверное, и рассчитывал на Бо.
– И думаете, Бо могла с ним связаться?
– Ох ты черт, конечно же нет. Он, может, на нее и рассчитывал, но она думать про такое не думала.
– Откуда вы знаете?
– Господи, детка. Не задавай глупых вопросов. Уж поверь мне на слово, а лет через двадцать, может, и сам поймешь. Ну, до свиданья, детка, и не вешай нос. Все там будем…
Он ушел, и когда он закрыл дверь – хоть он вырвался сразу, мгновенно одолев палату своими ножищами, – я понял, что Хемингуэй всегда стеснялся меня не меньше, чем я его стеснялся. Со мной всегда разговаривал вымышленный Хемингуэй, и он всюду таскал этого вымышленного Хемингуэя с собою, и потому-то их смутные усилия понять друг друга потерпели крах. Ладу между ними не получилось.
И теперь остался только Скотт.
Я жалел Скотта, и мне не терпелось узнать, как он отнесется к отъезду Хемингуэя. Скотт пришел на другой день, в день моей выписки, напряженный, взвинченный, неся мой чемодан, и сразу сказал:
– Ты огорчишься, старина, но Эрнест сделал нам ручкой.
– Не понимаю!
– Он смылся.
– Опять! – лицемерно сказал я. – Но это же ему не впервой.
– На сей раз он правда уехал. Все кончено, Кит. Кончен бал.
Вид у Скотта был отважный – борец, человек действия. Он часто на себя напускал такой вид. Но он явно злился, и я решил было, что он принял жест Хемингуэя так, как тот его задумал: дружба прервана, с одиссеей покончено. Но, оказывается, Скотт расстраивался совсем по другому поводу.
– Ты знаешь, Кит, – сказал он, бродя взад-вперед по палате, – Эрнест приобретает ужасающее влияние на молодых американцев. Зельда говорит, ему уже подражают. Что же станется с нашими детьми и внуками, если они все примутся обезьянничать с этого варвара? Он всю республику развратит к чертям.
– Он вчера заходил, – кинул я небрежно. Я хотел унять Скотта.
– Он тебе сказал, что намерен смыться?
– Сказал, собирается в Париж или Нью-Йорк, – уклончиво ответил я.