Текст книги "Над пропастью во ржи"
Автор книги: Джером Дэвид Сэлинджер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
5
По субботам у нас всегда бывал один и тот же обед. Считалось, что обед роскошный, потому что давали бифштекс.
Могу поставить тысячу долларов, что кормили они нас бифштексом потому, что по воскресеньям к ребятам приезжали родители, и старик Термер, вероятно, представлял себе, как чья-нибудь мамаша спросит своего дорогого сыночка, что ему вчера давали на обед, и он скажет – бифштекс. Все это жульничество. Вы бы посмотрели на эти бифштексы. Жесткие как подметка, нож не берет. К ним всегда подавали картофельное пюре с комками, а на сладкое – «рыжую Бетти», пудинг с патокой, только его никто не ел, кроме малышей из первых классов да таких, как Экли, которые на все накидывались.
После обеда мы вышли на улицу, погода была славная. Снег лежал на земле дюйма на три и все еще сыпал как оголтелый. Красиво было до чертиков. Мы начали играть в снежки и тузить друг друга. Ребячество, конечно, но всем стало очень весело.
Делать мне было нечего, и мы с моим приятелем, с Мэлом Броссаром из команды борцов, решили поехать на автобусе в Эгерстаун съесть по котлете, а может быть, и посмотреть какой-нибудь дурацкий фильм. Не хотелось весь вечер торчать дома. Я спросил Мэла – ничего, если Экли тоже поедет с нами? Я решил позвать Экли, потому что он даже по субботам никуда не ходил, сидел дома и давил прыщи. Мэл сказал, что это, конечно, ничего, хотя он и не в восторге. Он не очень любил этого Экли. Словом, мы пошли к себе одеваться, и, пока я надевал калоши и прочее, я крикнул Экли, не хочет ли он пойти в кино. Такие, как он, сразу не отвечают. Наконец он появился, раздвинул занавеску душевой, стал на пороге и спрашивает, кто еще пойдет. Ему обязательно нужно было знать, кто да кто идет. Честное слово, если б он потерпел кораблекрушение и какая-нибудь лодка пришла его спасать, он, наверно, потребовал бы, чтоб ему сказали, кто гребет на этой самой лодке, – иначе он и не полез бы в нее. Я сказал, что едет Мэл Броссар. А он говорит:
– Ах, этот подонок… Ну ладно. Подожди меня минутку.
Можно было подумать, что он тебе делает величайшее одолжение.
Одевался он часов пять. А я пока что подошел к окну, открыл его настежь и слепил снежок. Снег очень хорошо лепился. Но я никуда не швырнул снежок, хоть и собрался его бросить в машину – она стояла через дорогу. Но потом передумал – машина вся была такая чистая, белая. Потом хотел залепить снежком в водокачку, но она тоже была чистая и белая. Так я снежок никуда и не кинул. Закрыл окно и начал его катать, чтоб он стал еще тверже. Я его еще держал в руках, когда мы с Броссаром и Экли сели в автобус. Кондуктор открыл дверцу и велел мне бросить снежок. Я сказал, что не собираюсь ни в кого кидать, но он мне не поверил. Никогда тебе люди не верят.
И Броссар и Экли уже видели этот фильм, так что мы съели по котлете, поиграли в рулетку-автомат, а потом поехали обратно в школу. Я не жалел, что мы не пошли в кино. Там шла какая-то комедия с Гэри Грантом – муть, наверно. А потом я уж как-то ходил в кино с Экли и Броссаром. Они оба гоготали, как гиены, даже в несмешных местах. Мне и сидеть с ними рядом было противно.
Было всего без четверти десять, когда мы вернулись в общежитие. Броссар обожал бридж и пошел искать партнера. Экли, конечно, влез ко мне в комнату. Только теперь он сел не на ручку стрэдлейтеровского кресла, а плюхнулся на мою кровать, прямо лицом в подушку. Лег и завел волынку, монотонным таким голосом, а сам все время ковырял прыщи. Я раз сто ему намекал, но никак не мог от него отделаться. Он все говорил и говорил, монотонным таким голосом, про какую-то девчонку, с которой он путался прошлым летом. Он мне про это рассказывал раз сто, и каждый раз по-другому. То он с ней спутался в «бьюике» своего кузена, то где-то в подъезде. Главное, все это было вранье. Ручаюсь, что он женщин не знал, это сразу было видно. Наверно, он и не дотрагивался ни до кого, честное слово. В общем, мне пришлось откровенно ему сказать, что мне надо писать сочинение за Стрэдлейтера и чтоб он выметался, а то я не могу сосредоточиться. В конце концов он ушел, только не сразу – он ужасно всегда канителится. А я надел пижаму, халат и свою дикую охотничью шапку и сел писать сочинение.
Беда была в том, что я никак не мог придумать, про какую комнату или дом можно написать живописно, как задали Стрэдлейтеру. Вообще я не особенно люблю описывать всякие дома и комнаты. Я взял и стал описывать бейсбольную рукавицу моего братишки Алли. Эта рукавица была очень живописная, честное слово. У моего брата, у Алли, была бейсбольная рукавица на левую руку. Он был левша. А живописная она была потому, что он всю ее исписал стихами – и ладонь и кругом, везде. Зелеными чернилами. Он написал эти стихи, чтобы можно было их читать, когда мяч к нему не шел и на поле нечего было делать. Он умер. Заболел белокровием и умер 18 июля 1946 года, когда мы жили в Мейне. Он вам понравился бы. Он был моложе меня на два года, но раз в пятьдесят умнее. Ужасно был умный. Его учителя всегда писали маме, как приятно, что у них в классе учится такой мальчик, как Алли. И они не врали, они и на самом деле так думали. Но он не только был самый умный в нашей семье. Он был и самый хороший, во многих отношениях. Никогда он не разозлится, не вспылит. Говорят, рыжие чуть что – начинают злиться, но Алли никогда не злился, а он был ужасно рыжий. Я вам расскажу, до чего он был рыжий. Я начал играть в гольф с десяти лет. Помню, как-то весной, когда мне уже было лет двенадцать, я гонял мяч, и все время у меня было такое чувство, что стоит мне обернуться – и я увижу Алли. И я обернулся и вижу: так оно и есть – сидит он на своем велосипеде за забором – за тем забором, который шел вокруг всего поля, – сидит там, ярдов за сто пятьдесят от меня, и смотрит, как я бью. Вот до чего он был рыжий! И ужасно славный, ей-богу. Ему иногда за столом что-нибудь придет в голову, и он вдруг как начнет хохотать, прямо чуть не падал со стула. Тогда мне было тринадцать лет, и родители хотели показать меня психиатру, потому что я перебил все окна в гараже. Я их понимаю, честное слово. В ту ночь, как Алли умер, я ночевал в гараже и перебил дочиста все стекла, просто кулаком, не знаю зачем. Я даже хотел выбить стекла в машине – в то лето у нас был «пикап», – но уже разбил себе руку и ничего не мог. Я понимаю, что это было глупо, но я сам не соображал, что делаю, а кроме того, вы не знаете, какой был Алли. У меня до сих пор иногда болит рука, особенно в дождь, и кулак я не могу сжать крепко, как следует, но в общем это ерунда. Все равно я не собираюсь стать ни каким-то там хирургом, ни скрипачом, вообще никем таким.
Вот об этом я и написал сочинение для Стрэдлейтера. О бейсбольной рукавице нашего Алли. Она случайно оказалась у меня в чемодане, я ее вытащил и переписал все стихи, которые на ней были. Мне только пришлось переменить фамилию Алли, чтоб никто не догадался, что он мой брат, а не Стрэдлейтера. Мне не особенно хотелось менять фамилию, но я не мог придумать ничего другого. А кроме того, мне даже нравилось писать про это. Сидел я битый час, потому что пришлось писать на дрянной машинке Стрэдлейтера, и она все время заедала. А свою машинку я одолжил одному типу в другом коридоре.
Кончил я около половины одиннадцатого. Но не особенно устал и начал глядеть в окошко. Снег перестал, издали слышался звук мотора, который никак не заводился. И еще слышно было, как храпел Экли. Даже сквозь душевую был слышен его противный храп. У него был гайморит, и он не мог во сне дышать как следует. Все у него было: и гайморит, и прыщи, и гнилые зубы – изо рта пахнет, ногти ломаются. Даже как-то жаль его, дурака.
6
Бывает, что нипочем не можешь вспомнить, как это было. Я все думаю – когда же Стрэдлейтер вернулся со свидания с Джейн? Понимаете, я никак не вспомню, что я делал, когда вдруг услышал его шаги в коридоре, наглые, громкие. Наверно, я все еще смотрел в окно, но вспомнить точно не могу, хоть убей. Ужасно я волновался, потому и не могу вспомнить, как было. А уж если я волнуюсь, так это не притворство. Мне даже хочется в уборную, когда я волнуюсь. Но я не иду. Волнуюсь, оттого и не иду. Если бы вы знали Стрэдлейтера, вы бы тоже волновались. Я раза два ходил вместе с этим подлецом на свидания. Я знаю, про что говорю. У него совести нет ни капли, ей-богу, нет.
А в коридоре у нас – сплошной линолеум, так что издали было слышно, как он, мерзавец, подходит к нашей комнате. Я даже не помню, где я сидел, когда он вошел, – в своем кресле, или у окна, или в его кресле. Честное слово, не могу вспомнить.
Он вошел и сразу стал жаловаться, какой холод. Потом спрашивает:
– Куда к черту все пропали? Ни живой души – форменный морг.
Я ему и не подумал отвечать. Если он, болван, не понимает, что в субботу вечером все ушли, или спят, или уехали к родным, чего ради мне лезть вон из кожи объяснять ему. Он стал раздеваться. А про Джейн – ни слова. Ни единого словечка. И я молчу. Только смотрю на него. Правда, он меня поблагодарил за куртку. Надел ее на плечики и повесил в шкаф.
А когда он развязывал галстук, спросил меня, написал ли я за него это дурацкое сочинение. Я сказал, что вон оно, на его собственной кровати. Он подошел и стал читать, пока расстегивал рубаху. Стоит читает, а сам гладит себя по голой груди с самым идиотским выражением лица. Вечно он гладил себя то по груди, то по животу. Он себя просто обожал.
И вдруг говорит:
– Что за чертовщина, Холден? Тут про какую-то дурацкую рукавицу!
– Ну так что же? – спрашиваю я. Ледяным голосом.
– То есть как это – что же? Я же тебе говорил, надо описать комнату или дом, балда!
– Ты сказал, нужно какое-нибудь описание. Не все ли равно, что описывать – рукавицу или еще что?
– Эх, черт бы тебя подрал! – Он разозлился не на шутку. Просто рассвирепел. – Все ты делаешь через ж… кувырком. – Тут он посмотрел на меня. – Ничего удивительного, что тебя отсюда выкинули, – говорит. – Никогда ты ничего не сделаешь по-человечески. Никогда! Понял?
– Ладно, ладно, отдай листок! – говорю. Подошел, выхватил у него этот треклятый листок, взял и разорвал.
– Что за черт? – говорит. – Зачем ты разорвал?
Я ему даже не ответил. Бросил клочки в корзинку, и все. Потом лег на кровать, и мы оба долго молчали. Он разделся, остался в трусах, а я закурил, лежа на кровати. Курить в спальнях не полагается, но поздно вечером, когда одни спят, а другие ушли, никто не заметит, что пахнет дымом. И потом мне хотелось позлить Стрэдлейтера. Он из себя выходил, когда нарушали правила. Сам он никогда в спальне не курил. А я курил.
Так он и не сказал ни единого словечка про Джейн, ничего. Тогда я сам заговорил:
– Поздно же ты явился, черт побери, если ее отпустили только до девяти тридцати. Она из-за тебя не опоздала, вернулась вовремя?
Он сидел на краю своей койки и стриг ногти на ногах, когда я с ним заговорил.
– Самую малость опоздала, – говорит. – А какого черта ей было отпрашиваться только до половины десятого, да еще в субботу?
О господи, как я его ненавидел в эту минуту!
– В Нью-Йорк ездили? – спрашиваю.
– Ты спятил? Как мы могли попасть в Нью-Йорк, если она отпросилась только до половины десятого?
– Жаль, жаль! – сказал я.
Он посмотрел на меня.
– Слушай, если тебе хочется курить, шел бы ты в уборную. Ты-то отсюда выметаешься, а мне торчать в школе, пока не окончу.
Я на него даже внимания не обратил, будто его и нет. Курю как сумасшедший, и все. Только повернулся на бок и смотрю, как он стрижет свои подлые ногти. Да, ничего себе школа! Вечно при тебе то прыщи давят, то ногти на ногах стригут.
– Ты ей передал от меня привет? – спрашиваю.
– Угу.
Черта лысого он передал, подонок!
– А что она сказала? Ты ее спросил, она по-прежнему ставит все дамки в последний ряд?
– Нет. Не спросил. Что мы с ней – в шашки играли весь вечер, как, по-твоему?
Я ничего ему не ответил. Господи, как я его ненавидел!
– Раз вы не ездили в Нью-Йорк, где же вы с ней были? – спросил я немного погодя. Я ужасно старался, чтоб голос у меня не дрожал, как студень. Нервничал я здорово. Видно, чувствовал, что что-то неладно.
Он наконец обрезал ногти. Встал с кровати в одних трусиках и вдруг начал дурака валять. Подошел ко мне, нагнулся и стал меня толкать в плечо – играет, гад.
– Брось, – говорю, – куда же вы девались, раз вы не поехали в Нью-Йорк?
– Никуда. Сидели в машине, и все! – Он опять стал толкать меня в плечо, дурак такой.
– Брось! – говорю. – В чьей машине?
– Эда Бэнки.
Эд Бэнки был наш тренер по баскетболу. Этот Стрэдлейтер ходил у него в любимчиках, он играл центра в школьной команде, и Эд Бэнки всегда давал ему свою машину. Вообще ученикам не разрешалось брать машину у преподавателей, но эти скоты спортсмены всегда заодно. Во всех школах, где я учился, эти скоты заодно.
А Стрэдлейтер все делает вид, будто боксирует с тенью, все толкает меня в плечо и толкает. В руках у него была зубная щетка, и он сунул ее в рот.
– Что ж вы с ней делали? Путались в машине Эда Бэнки? – голос у меня дрожал просто ужас до чего.
– Ай-ай-ай, какие гадкие слова! Вот я сейчас намажу тебе язык мылом!
– Было дело?
– Это профессиональная тайна, братец мой!
Дальше я что-то не очень помню. Знаю только, что я вскочил с постели, как будто мне понадобилось кое-куда, и вдруг ударил его со всей силы, прямо по зубной щетке, чтобы она разодрала его подлую глотку. Только не попал. Промахнулся. Стукнул его по голове, и все. Наверно, ему было больно, но не так, как мне хотелось. Я бы его мог ударить больнее, но бил я правой рукой. А я ее как следует не могу сжать. Помните, я вам говорил, как я разбил эту руку.
Но тут я очутился на полу, а он сидел на мне красный как рак. Понимаете, уперся коленями мне в грудь, а весил он целую тонну. Руки мне зажал, чтоб я его не ударил. Убил бы я его, подлеца.
– Ты что, спятил? – повторяет, а морда у него все краснее и краснее, у болвана.
– Пусти, дурак! – говорю. Я чуть не ревел, честное слово. – Уйди от меня, сволочь поганая, слышишь?
А он не отпускает. Держит мои руки, а я его обзываю сукиным сыном и всякими словами часов десять подряд. Я даже не помню, что ему говорил. Я ему сказал, что он воображает, будто он может путаться с кем ему угодно. Я ему сказал, что ему безразлично, переставляет девчонка шашки или нет, и вообще ему все безразлично, потому что он идиот и кретин. Он ненавидел, когда его обзывали кретином. Все кретины ненавидят, когда их называют кретинами.
– Ну-ка замолчи, Холден! – говорит, а рожа у самого глупая, красная. – Замолчи, слышишь!
– Ты даже не знаешь, как ее зовут – Джин или Джейн, кретин несчастный!
– Замолчи, Холден, тебе говорят, черт подери! – Я его таки вывел из себя. – Замолчи, или я тебе так врежу!
– Сними с меня свои вонючие коленки, болван, идиот!
– Я тебя отпущу – только замолчи! Замолчишь?
Я ему не ответил.
Он опять сказал:
– Если отпущу, ты замолчишь?
– Да.
Он слез с меня, и я тоже встал. От его паршивых коленок у меня вся грудь болела.
– Все равно ты кретин, слабоумный идиот, сукин сын! – говорю.
Тут он совсем взбесился. Тычет мне под нос свой толстый палец, кретин этакий, грозит:
– Холден, в последний раз предупреждаю, если ты не заткнешь глотку, я тебе так дам…
– А чего мне молчать? – спрашиваю, а сам уже ору на него: – В том-то и беда с вами, кретинами. Вы и поговорить по-человечески не можете. Кретина за сто миль видно: он даже поговорить не умеет…
Тут он развернулся по-настоящему, и я опять очутился на полу. Не помню, потерял я сознание или нет, по-моему, нет. Человека очень трудно нокаутировать – это только в кино легко. Но кровь у меня текла из носу отчаянно. Когда я открыл глаза, дурак Стрэдлейтер стоял прямо надо мной. У него в руках был умывальный прибор.
– Я же тебя предупреждал, – говорит. Видно, он здорово перепугался, боялся, должно быть, что я разбил голову, когда грохнулся на пол. Жаль, что я не разбился.
– Сам виноват, черт проклятый! – говорит. Ух, и перепугался же он!
А я и не встал. Лежу на полу и ругаю его идиотом, сукиным сыном. Так был зол на него, что чуть не ревел.
– Слушай, пойди-ка умойся! – говорит он. – Слышишь?
А я ему говорю, пусть сам пойдет умоет свою подлую рожу – конечно, это было глупо, ребячество так говорить, но уж очень я был зол, пусть, говорю, сам пойдет, а по дороге в умывалку пусть шпокнет миссис Шмит. А миссис Шмит была жена нашего швейцара, старуха лет под семьдесят.
Так я и сидел на полу, пока дурак Стрэдлейтер не ушел. Я слышал, как он идет по коридору в умывалку. Тогда я встал. И никак не мог отыскать эту треклятую шапку. Потом все-таки нашел. Она закатилась под кровать. Я ее надел, повернул козырьком назад – мне так больше нравилось – и посмотрел на свою дурацкую рожу в зеркало. Никогда в жизни я не видел столько кровищи! Весь рот у меня был в крови и подбородок, даже вся пижама и халат. Мне и страшно было и интересно. Вид у меня от этой крови был какой-то прожженный. Я и всего-то дрался раза два в жизни и оба раза неудачно. Из меня драчун плохой. Я вообще пацифист, если уж говорить всю правду.
Мне казалось, что Экли не спит и все слышит. Я прошел через душевую в его комнату посмотреть, что он там делает. Я к нему редко заходил. У него всегда чем-то воняло – уж очень он был нечистоплотный.
7
Через занавески в душевой чуть-чуть пробивался свет из нашей комнаты, и я видел, что он лежит в постели. Но я отлично знал, что он не спит.
– Экли? – говорю. – Ты не спишь?
– Нет.
Было темно, и я споткнулся о чей-то башмак и чуть не полетел через голову. Экли приподнялся на подушке, оперся на локоть. У него все лицо было намазано чем-то белым от прыщей. В темноте он был похож на привидение.
– Ты что делаешь? – спрашиваю.
– То есть как это – что я делаю? Хотел уснуть, а вы, черти, подняли тарарам. Из-за чего вы дрались?
– Где тут свет? – Я никак не мог найти выключатель. Шарил по всей стене – ну никак.
– А зачем тебе свет?.. Ты руку держишь у выключателя.
Я нашел выключатель и зажег свет. Экли заслонил лицо рукой, чтоб свет не резал ему глаза.
– О ч-черт! – сказал он. – Что с тобой? – Он увидел на мне кровь.
– Поцапались немножко со Стрэдлейтером, – говорю. Потом сел на пол. Никогда у них в комнате не было стульев. Не знаю, что они с ними делали.
– Слушай, хочешь, сыграем разок в канасту2? – говорю.
Он страшно увлекался канастой.
– Да у тебя до сих пор кровь идет! Ты бы приложил что-нибудь.
– Само пройдет. Ну как, сыграем в канасту или нет?
– С ума сошел – канаста! Да ты знаешь, который час?
– Еще не поздно. Часов одиннадцать, полдвенадцатого!
– Это, по-твоему, не поздно? – говорит Экли. – Слушай, мне завтра вставать рано, я в церковь иду, черт подери! А вы, дьяволы, подняли бучу среди ночи. Хоть скажи, из-за чего вы подрались?
– Долго рассказывать. Тебе будет скучно слушать, Экли. Видишь, как я о тебе забочусь! – Я с ним никогда не говорил о своих личных делах. Во-первых, он был еще глупее Стрэдлейтера. Стрэдлейтер по сравнению с ним был настоящий гений. – Знаешь что, – говорю, – можно мне эту ночь спать на кровати Эла? Он до завтрашнего вечера не вернется.
Я знал, что Эл не вернется. Он каждую субботу уезжал домой.
– А черт его знает, когда он вернется, – говорит Экли.
Фу, до чего он мне надоел!
– То есть как это? – говорю. – Ты же знаешь, что он в воскресенье до вечера никогда не приезжает.
– Знаю, но как я могу сказать – спи, пожалуйста, на его кровати! Разве полагается так делать?
Убил! Я протянул руку, все еще сидя на полу, и похлопал его, дурака, по плечу.
– Ты – принц, Экли, детка, – говорю. – Ты знаешь это или нет?
– Нет, правда, не могу же я просто сказать человеку – спи на чужой кровати.
– Ты – настоящий принц. Ты джентльмен и ученый, дитя мое! – сказал я. А может быть, он и был ученый. – У тебя случайно нет сигарет? Если нет – я умру!
– Нет у меня ничего. Слушай, из-за чего началась драка?
Но я ему не ответил. Я только встал и подошел к окну. Мне вдруг стало так тоскливо. Подохнуть хотелось, честное слово.
– Из-за чего же вы подрались? – в который раз спросил Экли. Он мог душу вымотать из человека.
– Из-за тебя, – говорю.
– Что за черт? Как это из-за меня?
– Да, я защищал твою честь. Стрэдлейтер сказал, что ты гнусная личность. Не мог же я ему спустить такую дерзость!
Он как подскочит!
– Нет, ей-богу? Это правда? Он так и сказал?
Но тут я ему объяснил, что шучу, а потом лег на кровать Эла. Ох, до чего же мне было плохо! Такая тоска, ужасно.
– У вас тут воняет, – говорю. – Отсюда слышно, как твои носки воняют. Ты их отдаешь в стирку или нет?
– Не нравится – иди знаешь куда! – сказал Экли. Вот уж ума палата! – Может быть, потушишь свет, черт возьми?
Но я не сразу потушил. Я лежал на чужой кровати и думал про Джейн и про все, что было. Я просто с ума сходил, как только представлял себе ее со Стрэдлейтером в машине этого толстозадого Эда Бэнки. Как подумаю – так хочется выбросится в окошко. Вы-то не знаете Стрэдлейтера, вам ничего, а я его знаю. Все ребята в Пэнси только трепались, что путаются с девчонками, как Экли, например, а вот Стрэдлейтер и вправду путался. Я сам был знаком с двумя девицами, с которыми он путался. Верно говорю.
– Расскажи мне свою биографию, Экли, детка, наверно, это увлекательно! – говорю.
– Да потуши ты этот чертов свет! Мне завтра утром в церковь, понимаешь?
Я встал, потушил свет – раз ему так хочется. Потом опять лег на кровать Эла.
– Ты что – собираешься спать тут? – спросил Экли. Да, радушный хозяин, ничего не скажешь.
– Не знаю. Может быть. Не волнуйся.
– Да я не волнуюсь, только будет ужасно неприятно, если Эл вдруг вернется, а у него на кровати спят…
– Успокойся. Не буду я тут спать. Не бойся, не злоупотреблю твоим гостеприимством.
Минуты через две он уже храпел как оголтелый. А я лежал в темноте и старался не думать про Джейн и Стрэдлейтера в машине этого проклятого Эда Бэнки. Но я не мог не думать. Плохо то, что я знал, какой подход у этого проклятого Стрэдлейтера. Мне от этого становилось еще хуже. Один раз мы с ним оба сидели с девушками в машине того же Эда. Стрэдлейтер со своей девушкой сидел сзади, а я – впереди. Ох, и подход у него был, у этого черта! Он начинал с того, что охмурял свою барышню этаким тихим, нежным, ужасно и с к р е н н и м голосом, как будто он был не только очень красивый малый, но еще и хороший, и с к р е н н и й человек. Меня чуть не стошнило, когда я услышал, как он разговаривает. Девушка все повторяла: «Нет, не надо… Пожалуйста, не надо. Не надо…» Но Стрэдлейтер все уговаривал ее, голос у него был, как у президента Линкольна, ужасно честный, искренний, и вдруг наступила жуткая тишина. Страшно неловко. Не знаю, спутался он в тот раз с этой девушкой или нет. Но к тому шло. Безусловно, шло.
Я лежал и старался не думать и вдруг услышал, что этот дурак Стрэдлейтер вернулся из умывалки в нашу комнату. Слышно было, как он убирает свои поганые мыльницы и щетки и открывает окно. Он обожал свежий воздух. Потом он потушил свет. Он и не взглянул, тут я или нет.
Даже за окном было тоскливо. Ни машин, ничего. Мне стало так одиноко, так плохо, что я решил разбудить Экли.
– Эй, Экли! – сказал я шепотом, чтобы Стрэдлейтер не услыхал.
Но Экли ничего не слышал.
– Эй, Экли!
Он ничего не слышал. Спал как убитый.
– Эй, Экли!
Тут он наконец услыхал.
– Кой черт тебя укусил? – говорит. – Я только что уснул.
– Слушай, как это поступают в монастырь? – спрашиваю я. Мне вдруг вздумалось уйти в монастырь. – Надо быть католиком или нет?
– Конечно, надо. Свинья ты, неужели ты меня только для этого и разбудил?
– Ну ладно, спи! Все равно я в монастырь не уйду. При моем невезении я обязательно попаду не к тем монахам. Наверно, там будут одни кретины. Или просто подонки.
Только я это сказал, как Экли вскочил словно ошпаренный.
– Знаешь что, – можешь болтать про меня что угодно, но если ты начнешь острить насчет моей религии, черт побери…
– Успокойся, – говорю, – никто твою религию не трогает, хрен с ней.
Я встал с чужой кровати, пошел к двери. Не хотелось больше оставаться в этой духоте. Но по дороге я остановился, взял Экли за руку и нарочно торжественно пожал ее. Он выдернул руку.
– Это еще что такое?
– Ничего. Просто хотел поблагодарить тебя за то, что ты настоящий принц, вот и все! – сказал я, и голос у меня был такой искренний, честный. – Ты молодчина, Экли, детка, – сказал я. – Знаешь, какой ты молодчина?
– Умничай, умничай! Когда-нибудь тебе разобьют башку…
Но я не стал его слушать. Захлопнул дверь и вышел в коридор.
Все спали, а кто уехал домой на воскресенье, и в коридоре было очень-очень тихо и уныло. У дверей комнаты Леги и Гофмана валялась пустая коробка из-под зубной пасты «Колинос», и по дороге на лестницу я ее все время подкидывал носком, на мне были домашние туфли на меху. Сначала я подумал, не пойти ли мне вниз, дай, думаю, посмотрю, как там мой старик, Мэл Броссар. Но вдруг передумал. Вдруг я решил, что мне делать: надо выкатываться из Пэнси сию же минуту. Не ждать никакой среды – и все. Ужасно мне не хотелось тут торчать. Очень уж стало грустно и одиноко. И я решил сделать вот что – снять номер в каком-нибудь отеле в Нью-Йорке, в недорогом, конечно, и спокойно пожить там до среды. А в среду вернуться домой: к среде я отдохну как следует и настроение будет хорошее. Я рассчитал, что мои родители получат письмо от старика Термера насчет того, что меня вытурили, не раньше вторника или среды. Не хотелось возвращаться домой, пока они не получат письмо и не переварят его. Не хотелось смотреть, как они будут читать все это в первый раз. Моя мама сразу впадет в истерику. Потом, когда она переварит, тогда уже ничего. А мне надо было отдохнуть. Нервы у меня стали ни к черту. Честное слово, ни к черту.
Словом, так я и решил. Вернулся к себе в комнату, включил свет, стал укладываться. У меня уже почти все было уложено. А этот Стрэдлейтер и не проснулся. Я закурил, оделся, потом сложил оба свои чемодана. Минуты за две все сложил. Я очень быстро укладываюсь.
Одно меня немножко расстроило, когда я укладывался. Пришлось уложить новые коньки, которые мама прислала мне чуть ли не накануне. Я расстроился, потому что представил себе, как мама пошла в спортивный магазин, стала задавать продавцу миллион чудацких вопросов – а тут меня опять вытурили из школы! Как-то грустно стало. И коньки она купила не те – мне нужны были беговые, а она купила хоккейные, – но все равно мне стало грустно. И всегда так выходит – мне дарят подарки, а меня от этого только тоска берет.
Я все уложил, пересчитал деньги. Не помню, сколько у меня оказалось, но в общем порядочно. Бабушка как раз прислала мне на прошлой неделе перевод. Есть у меня бабушка, она денег не жалеет. У нее, правда, не все дома – ей лет сто, и она посылает мне деньги на день рождения раза четыре в год. Но хоть денег у меня было порядочно, я все-таки решил, что лишний доллар не помешает. Пошел в конец коридора, разбудил Фредерика Удрофа, того самого, которому я одолжил свою машинку. Я его спросил, сколько он мне даст за нее. Он был из богатых. Он говорит – не знаю. Говорит – я не собирался ее покупать. Но все-таки купил. Стоила она что-то около девяноста долларов, а он ее купил за двадцать. Да еще злился, что я его разбудил.
Когда я совсем собрался, взял чемоданы и все, что надо, я остановился около лестницы и на прощание посмотрел на этот наш коридор. Кажется, я всплакнул. Сам не знаю почему. Но потом надел свою охотничью шапку по-своему, задом наперед, и заорал во всю глотку:
– Спокойной ночи, кретины!
Ручаюсь, что я разбудил всех этих ублюдков! Потом побежал вниз по лестнице. Какой-то болван набросал ореховой скорлупы, и я чуть не свернул себе шею ко всем чертям.