355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Собрание сочинений в 14 томах. Том 5 » Текст книги (страница 26)
Собрание сочинений в 14 томах. Том 5
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:00

Текст книги "Собрание сочинений в 14 томах. Том 5"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)

Первое марта. Утром впервые вижу след того, за кем гонятся волчата. День ясный и холодный. Солнце дольше стоит в небе, и по обе стороны от него сверкают ложные солнца, и воздух блестит морозной пылью. Снег больше не падает на тропу, и я вижу свежие следы собак и полозьев. С упряжкой идет один человек, и по следам его вижу, что у него мало сил. Тоже недоедает. Волчата при виде свежих следов теряют голову.

– Шевелись! – говорят они. Все время твердят: – Шевелись! Поспешай, Чарли. Скорей, скорей!

Мы поспешаем, но очень медленно. И он и она все время падают. А если пробуют сесть на нарты, так валятся с ног ослабевшие собаки. Да и холод такой, что, сидя на нартах, замерзаешь. Голодному легко замерзнуть. Когда женщина падает, мужчина помогает ей встать. А другой раз она помогает ему. Но то и дело они падают оба сразу и не могут встать. И мне каждый раз приходится подымать их, иначе они так и останутся лежать и умрут на снегу. Мне трудно возиться с ними, потому что я очень устал и еще должен править собаками, а они совсем обессилели и от этого стали тяжелые. И я теперь тоже то и дело валюсь в снег, но мне никто не помогает – я должен подыматься сам. И я все время встаю сам, подымаю их и погоняю собак.

Вечером я убиваю только одну куропатку, и мы очень голодны. А он говорит мне:

– Когда завтра тронемся, Чарли?

Голос его звучит глухо, будто из могилы.

– Ты всегда велишь трогаться в пять утра, – говорю я.

– Завтра мы тронемся в три, – повторяет он.

– Ты погибнешь, – с горьким смехом говорю я.

– Завтра мы тронемся в три, – говорит он.

И мы трогаемся в три, потому что я их слуга и делаю то, что они прикажут. Ясно, холодно, тихо, ветра нет. С рассветом становится видно далеко. И тишина. Мы слышим только стук своих сердец: в этой тишине они стучат очень громко. Мы как лунатики шагаем во сне, пока не упадем; тогда понимаем, что надо встать. И снова видим тропу и слышим стук своих сердец. И я шагаю как во сне, и мне вдруг приходят в голову странные мысли. «Зачем Ситка Чарли живет на свете? – спрашиваю я себя. – Зачем Ситка Чарли трудится в поте лица, ходит голодный и терпит такие мучения?»

«Ради семисот пятидесяти долларов в месяц», – отвечаю я сам себе, понимая, что это глупый ответ. Но это правильный ответ… И с той поры я никогда не думаю о деньгах. Потому что в тот день у меня открылись глаза, вспыхнул яркий свет и мне стало хорошо. И я понял, что человек должен жить не ради денег, а ради счастья, которое никто не может ни дать, ни купить, ни продать, которого не оплатишь ничем.

Утром подъезжаем к последнему ночному привалу того, кто впереди. Плохой привал, привал человека голодного и слабого. На снегу лоскуты одеяла и парусины.

И я уже знаю, в чем дело: его собаки съели упряжь, и он сделал новую – из своих одеял.

Мужчина и женщина так и впились глазами в эти остатки. Я гляжу на них обоих, и по спине у меня пробегают мурашки, как от холодного ветра. Глаза у них запали глубоко в глазницы и горят безумным огнем от усталости и голода. Лица – как у людей, умерших от голода, и щеки чернеют мертвой плотью, обожженные морозом.

– Вперед, – говорит он.

Но она кашляет и падает на снег. Это сухой кашель, легкие у нее тоже обожжены морозом. Она кашляет долго, потом с трудом становится на ноги, словно вылезает из могилы, слезы на щеках у нее превращаются в лед, и дыхание со свистом вырывается из груди. Но она говорит:

– Вперед!

Мы снова пускаемся в путь. Шагаем как во сне, среди безмолвия. Засыпаем на ходу и не чувствуем муки. И вдруг падаем – и пробуждаемся. И видим снег, и горы, и свежий след того, кто впереди, и снова чувствуем всю нашу муку. Доходим до места, где открывается снежная даль, и то, что они ищут, – прямо перед нами. На расстоянии мили от нас – черные пятна на снегу. Эти черные пятна движутся. У меня темно в глазах, и я напрягаюсь изо всех сил, чтобы рассмотреть. Вижу: человек с собаками, нарты. Волчата тоже видят. Они уже не могут говорить, они шепчут:

– Вперед! Вперед! Скорей!

И валятся с ног, но идут. У того, кто впереди, все время рвется упряжь из одеял; он должен останавливаться и чинить ее. У нас упряжь в порядке, потому что я вешал ее каждый вечер на дерево. В одиннадцать часов человек – в полумиле от нас. В час дня – в четверти мили. Он очень слаб. Мы видим, как он то и дело падает на снег. Одна из его собак не может больше идти, и он перерезает постромку, но не убивает собаку. И я убиваю ее топором, когда прохожу мимо, – как делаю со своими собаками, когда они выбиваются из сил и не могут идти дальше.

Теперь нас разделяют с ним триста ярдов. Мы подвигаемся очень медленно: может, милю за два-три часа.

Мы не идем. Мы все время падаем. Встаем, делаем, спотыкаясь, два-три шага и опять падаем. И я все время должен подымать их обоих. Иной раз, поднявшись на колени, они валятся ничком на снег; три-четыре раза тычутся головой в снег, прежде чем находят силы встать на ноги; потом сделают два-три шага и, шатаясь, снова падают. Но падают они всегда вперед. Стоят ли на ногах или на коленях – они падают только вперед, и так каждый раз приближаются к цели на длину своего тела.

Иногда они ползут на четвереньках, подобно лесным зверям. Мы подвигаемся, как улитки, – как умирающие улитки, вот как мы тащимся. И все же быстрей, чем тот – впереди. Потому что он тоже все время падает и с ним нет Ситки Чарли, чтобы поднять его. Вот он в двухстах ярдах от нас. Проходит много времени – и он в ста ярдах.

Забавное зрелище! Такое забавное, что мне хочется громко смеяться. Да, да, хохотать во все горло. Гонки мертвецов и мертвых собак. Как во сне, когда тебя мучает кошмар: ты бежишь со всех ног, чтобы спасти свою жизнь, а подвигаешься страшно медленно. Мужчина сошел с ума. Женщина сошла с ума. Я сошел с ума. Весь мир сошел с ума. И это так забавно, что меня душит смех.

Незнакомец впереди бросает своих собак и дальше идет по снегу один. Проходит много времени, но вот мы наконец поравнялись с его собаками. Они лежат на снегу, беспомощные, в упряжке из одеял и парусины, с нартами позади. И когда мы минуем их, они скулят и воют, взывая к нам, как голодные дети.

Потом и мы бросаем своих собак и бредем по снегу одни. Он и она – живые трупы. Охают, стонут, всхлипывают, но идут вперед. Я тоже иду вперед. У меня одна только мысль: догнать неизвестного. Тогда я отдохну. Только тогда. И, кажется, лягу и просплю тысячу лет, так я устал.

Неизвестный в пятидесяти ярдах от нас, совсем один на белом снегу. Он падает и ползет, встает, спотыкается, падает и опять ползет. Как тяжело раненный зверь, который хочет уйти от охотника. Вот он уже больше не подымается, а только ползет на четвереньках. Мужчина и женщина тоже больше не встают, ползут за ним. Но я встаю. Падаю, но каждый раз опять встаю.

Странная картина! Вокруг снег, и среди этого снега и безмолвия ползут мужчина и женщина. А впереди них – неизвестный. По обе стороны солнца стоят ложные солнца, так что в небе их сразу три. В воздухе от мороза алмазная пыль. Вот женщина кашляет и неподвижно лежит на снегу, пока не пройдет приступ, а потом снова ползет. Вот мужчина глядит вперед, и глаза у него слезятся, как у старика; ему приходится протирать их, чтобы увидеть неизвестного. Вот неизвестный оглядывается через плечо… А Ситка Чарли еще кое-как держится на ногах и если падает, то опять встает во весь рост.

Проходит много времени, и неизвестный перестает ползти. Он медленно поднимается на ноги, снимает рукавицу и ждет с револьвером в руке, качаясь из стороны в сторону. Лицо его – кожа да кости и все в черных пятнах: обморожено. Лицо голодающего. Глаза глубоко ввалились, зубы оскалены.

Мужчина и женщина тоже поднимаются на ноги и очень медленно идут к нему. И вокруг только снег и тишина. И в небе – три солнца. А воздух сверкает алмазной пылью.

И вот случилось, что я, Ситка Чарли, увидел, как волчата совершили убийство. Никто – ни слова. Только неизвестный с лицом голодающего страшно оскалил зубы. Он качается из стороны в сторону, опустив плечи, согнув колени, широко расставив ноги, чтобы не упасть. Мужчина и женщина останавливаются футах в пятидесяти от него. Они тоже широко расставили ноги, чтобы не упасть, и их тоже качает из стороны в сторону. Неизвестный очень слаб. У него дрожит рука, и пуля, которую он посылает в мужчину, уходит в снег. Мужчина никак не может снять рукавицу. Неизвестный опять стреляет в него. И на этот раз пуля пролетает мимо. Тогда мужчина зубами стаскивает рукавицу. Но рука у него отморожена; он не может удержать револьвер и роняет его в снег. Я смотрю на женщину. Она тоже сняла рукавицу, и в руке у нее большой кольт. Она делает три выстрела, один за другим, подряд. Неизвестный, все так же оскалив зубы, валится ничком в снег. Они не смотрят на убитого.

– Вперед, – говорят они.

И мы идем. Но теперь, найдя то, что искали, они становятся мертвецами. Силы покидают их. Они совсем не могут стоять на ногах. Они не могут даже ползти. У них одно только желание – закрыть глаза и уснуть. Вижу невдалеке удобное место для привала, пинаю их ногой. У меня в руках бич для собак, и я хлещу их. Они громко кричат и ползут поневоле и кое-как подползают к месту для привала. Я развожу костер, чтоб они не замерзли, потом пригоняю нарты. Убиваю собак неизвестного, чтобы нам не умереть с голоду. Укрываю обоих одеялами, и они засыпают. Время от времени бужу их и даю им поесть; они едят не просыпаясь. Женщина спит полтора суток, потом просыпается и опять засыпает. Мужчина спит двое суток, просыпается и опять засыпает. После этого мы трогаемся к побережью, в Сент-Майкл. И когда Берингово море очищается от льда, мужчина и женщина уезжают на пароходе. Но перед этим они выплачивают мне по семьсот пятьдесят долларов за месяц. И еще дают тысячу долларов – в подарок.

В тот год Ситка Чарли передал крупную сумму миссии Святого Креста.

– Почему ж они убили неизвестного? – спросил я.

Ситка Чарли ответил не сразу. Сперва он закурил трубку, поглядел на иллюстрацию из «Полис-газет», многозначительно кивнул на нее и неторопливо промолвил:

– Я много думал. Не знаю. Так было. Это картина, которую я помню. Все равно как если б я заглянул в окно и увидел человека, пишущего письмо. Они вошли в мою жизнь и вышли из нее. И картина получилась такая, как я сказал: без начала и с непонятным концом.

– Ты нарисовал целый ряд картин, пока рассказывал, – заметил я.

– Да, – кивнул он. – Но все они без начала и без конца.

– Самая последняя имела конец, – возразил я.

– Да, – ответил он. – Но какой?

– Это был кусок жизни, – сказал я.

– Да, кусок жизни, – подтвердил он.

Дорога

Изведал я счастливые пути,

Все, по которым можно мир пройти,

И в общем их одобрил я, они

Для тех, кто не валяется в постели,

Кого влечет вперед, как и меня,

Увидеть, как устроен этот мир.

«Бродяга из бродяг», секстина.

Признание
(перевод Р. Гальпериной)

В штате Невада есть женщина, которой я однажды на протяжении нескольких часов лгал упорно, последовательно и нагло. Я не винюсь перед ней – упаси бог! Но объяснить ей кое-что мне бы хотелось. К сожалению, я не знаю ни имени ее, ни тем более теперешнего адреса. Может, ей случайно попадутся эти строки, и она не откажется черкнуть мне несколько слов.

Это было в городе Рено, штат Невада, летом тысяча восемьсот девяносто второго года. Время стояло ярмарочное, и пропасть жулья и всякого продувного народа наводнила город, не говоря уж о бродягах, налетевших голодной саранчой. Собственно, голодные бродяги и делали город «голодным». Они так настойчиво толкались в двери с черного хода, что двери притаились и молчали.

«В таком городе не больно разживешься», – говорили бродяги. Мне, во всяком случае, то и дело приходилось «забывать про обед», хоть я мог с кем угодно потягаться, когда надо было «перехватить взаймы», «пострелять», забрести «на дымок», «напроситься в гости» или подцепить на улице «легкую монету». И так не повезло мне в этом городишке, что в один прекрасный день, увернувшись от проводника, я вторгся очертя голову в неприкосновенный вагон, личную собственность какого-то бродячего миллионера. Поезд как раз тронулся, когда я вскочил на площадку вагона и устремился к его хозяину, преследуемый по пятам проводником, который уже простирал руки, готовясь меня схватить. Гонка была отчаянная: не успел я настичь миллионера, как мой преследователь настиг меня. Тут уж было не до обмена приветствиями. Задыхаясь, я выпалил: «Дайте четвертак – пожрать!» И, клянусь вам, миллионер полез в карман и дал мне… ровным счетом… двадцать пять центов. Мне думается, он был так ошеломлен, что действовал машинально. Я по сю пору простить себе не могу, что не нагрел его на доллар. Уверен, что он дал бы и доллар. Я тут же соскочил на ходу, к великому разочарованию проводника, который всячески норовил залепить мне по физиономии, без особого, впрочем, успеха. Но незавидное, скажу я вам, положение: представьте, что вы висите на поручне вагона и прыгаете с нижней ступеньки, стараясь не разбиться, а в это самое время разъяренный эфиоп, стоя на площадке, тычет вам в лицо сапожищем сорок шестого размера! Но как бы там ни было, а деньгами я разжился!

Однако вернемся к женщине, которой я так безбожно лгал. В тот день я уже намеревался отбыть из Рено. Дело было под вечер. Я задержался на бегах – любопытно было поглядеть на тамошних лошадок – и не успел, что называется, «перекусить», вернее, не ел с утра. Аппетит у меня разыгрался, а между тем мне было известно, что в городе организован комитет безопасности и что ему надлежит избавить жителей от голодных бродяг, вроде меня, грешного. Немало бездомных моих собратьев попало уже в руки Закона, и солнечные долины Калифорнии тем неотступнее звали меня перемахнуть через хмурые гребни Сиерры. Но прежде чем отрясти от ног своих пыль города Рено, мне надо было решить две задачи: первая – еще этим вечером забраться на «глухую» площадку в поезде дальнего следования, идущем на запад, и вторая – слегка подкрепиться на дорогу. Ибо, даже если вы молоды, вам не понравится на голодный желудок трястись целую ночь напролет где-нибудь на площадке или крыше вагона, мчащегося во весь опор сквозь бураны и тоннели, мимо устремленных в небо снеговых вершин.

Но подкрепиться было не так-то просто. Меня уже «попросили» из десятка домов. По моему адресу то и дело летели нелестные замечания вроде того, что по мне скучает некий уютный уголок за решеткой и что это самое подходящее для меня место. Увы, все эти замечания были недалеки от истины. Потому-то я и собирался этим вечером податься на запад. В городе хозяйничал Закон, он охотился за сирыми и голодными, этими повседневными жильцами его владений за решеткой.

Были дома, где двери захлопывались у меня перед носом, обрывая на полуслове мою учтивую, нарочито смиренную просьбу пожертвовать что-нибудь на пропитание. В одном доме мне и вовсе не открыли. Я стоял на крыльце и стучался, а в окне стояли люди и глазели на незваного гостя. Кто-то поднял на руки упитанного бутуза, чтобы и он через головы взрослых полюбовался на бродягу, которого в этом доме не намерены были покормить.

Я уже подумывал перенести свои поиски в кварталы бедняков. Бедняк – это последний и верный оплот голодного бродяги. На бедняка всегда можно положиться: он не прогонит голодного от своего порога. Как часто, странствуя по Штатам, я безуспешно стучал в двери роскошных особняков на вершине холма; но не было случая, чтобы где-нибудь в речной низине или на гнилом болоте из лачуги с разбитыми окошками, заткнутыми тряпьем, не показалась изнуренная работой женщина и по-матерински приветливо не предложила мне зайти. О вы, лицемеры, проповедующие милосердие! Ступайте к беднякам и поучитесь у них, ибо только бедняк знает, что такое милосердие. Бедняк дает – или отказывает – не от избытков своих. Какие у него избытки! Он дает – и никогда не отказывает – от бедности своей и часто делится последним. Кость, брошенная псу, не говорит о милосердии. Милосердие – это кость, которую делишь с голодным псом, когда ты так же голоден, как и он.

Особенно запомнился мне разговор в одном доме, где меня в этот вечер выставили за порог. Окна столовой выходили на террасу, и я увидел человека, который, сидя за столом, уписывал пудинг – большущий мясной пудинг. Я стоял у двери, и, разговаривая со мной, он ни на минуту не отрывался от еды. Это был преуспевающий делец, с вершин успеха презрительно взиравший на тех, кому не повезло в жизни.

Он грубо оборвал мою просьбу дать мне поесть, прорычав сквозь зубы:

– Работать, небось, не хочешь?

Странный ответ! Ведь я и не заикнулся о работе. Речь шла о еде. Я и в самом деле не намерен был работать: я собирался этой же ночью поймать поезд, идущий на запад.

– Дай тебе работу, ты наверняка откажешься, – язвительно продолжал он.

Я взглянул на его робкую жену и понял, что только присутствие этого цербера мешает мне получить свою долю угощения. А между тем цербер продолжал уплетать пудинг. Обстоятельства требовали уступок, и я скрепя сердце сделал вид, будто согласен с его моралью о необходимости работать.

– Разумеется, я хочу работать, – солгал я.

– Враки! – презрительно фыркнул он.

– А вы испытайте меня, – настаивал я с задором.

– Ладно, – сказал он. – Приходи завтра туда-то и туда-то (я забыл куда), ну, где погорелый дом. Я поставлю тебя разбирать кирпич.

– Слушаюсь! Приду непременно.

Он что-то хрюкнул и опять уткнулся в тарелку. Я не уходил. Прошла минута, другая, и он воззрился на меня: какого, дескать, черта тебе еще надо?

– Ну! – властно гаркнул он.

– Я… А вы не покормите меня? – спросил я как можно деликатнее.

– Так я и знал, что ты не хочешь работать! – заорал он.

Положим, он был прав, но ведь это значит заниматься чтением мыслей; с точки зрения логики, его рассуждения никуда не годились. Однако нищему у порога приличествует смирение, и я принял его логику, как раньше его мораль.

– Видите ли, – продолжал я так же деликатно. – Я уже сейчас голоден. Что же будет со мной завтра! А ведь мне предстоит таскать кирпич, легко ли целый день работать на голодный желудок? Покормите меня сегодня, и завтра мне будет как раз впору возиться с вашим кирпичом.

Не переставая жевать, он как будто задумался над моими словами. Я видел, что робкая жена готова за меня заступиться, но она так и не собралась с духом.

– Вот что я сделаю, – сказал он, дожевав один кусок и принимаясь за другой. – Выходи утром на работу, а в полдень, так и быть, дам тебе немного вперед, чтобы ты мог пообедать. Тогда будет ясно, хочешь ты работать или нет.

– А пока что… – начал я, но он не дал мне договорить.

– Нет, голубчик, – сказал он. – Я вашего брата знаю. Вас накорми, а потом ищи ветра в поле. Посмотри на меня: я никому ни гроша не должен. Я в жизни ни у кого крошки хлеба не попросил и счел бы это за унижение. Я всегда жил на свои заработки. А твоя беда в том, что ты ведешь беспутную жизнь и бежишь от работы. Сразу видно, стоит на тебя посмотреть! Я всегда жил честным трудом. Я одному себе обязан тем, что вышел в люди. И ты можешь добиться того же, возьмись только за ум и стань честным тружеником.

– Таким, как вы? – спросил я.

Увы, заскорузлая душа этого человека, болтавшего о труде, была недоступна юмору.

– Да, – буркнул он, – таким, как я.

– И вы это каждому посоветуете?

– Да, каждому, – сказал он убежденно.

– Но если все станут такими, как вы, кто будет таскать для вас кирпич, позвольте вас спросить?

Клянусь, в глазах его жены мелькнуло некое подобие улыбки. Что касается его самого, то он был взбешен – то ли пугающей перспективой жить в новом, преображенном обществе, где некому будет таскать для него кирпич, то ли моей наглостью, – затрудняюсь сказать.

– Довольно! – взревел он. – Я не намерен больше с тобой разговаривать! Вон отсюда, щенок неблагодарный!

Я переступил с ноги на ногу в знак того, что не стану утруждать его своим присутствием, и только спросил:

– Значит, вы меня не покормите?

Он вскочил. Это был человек внушительных размеров. Я же чувствовал себя чужаком на чужой стороне, и за мной охотился Закон. Надо было убираться подобру-поздорову. «Но почему же неблагодарный? – спрашивал я себя, с треском захлопывая калитку. – За какие милости должен я его благодарить?» Я оглянулся. Его фигура все еще маячила в окне. Он опять набросился на пудинг.

Но тут мужество оставило меня. Я проходил мимо десятка дверей, не решаясь постучать. Все дома были на одно лицо, и ни один не внушал доверия. Только пройдя несколько кварталов, я приободрился и взял себя в руки. Попрошайничество было для меня своего рода азартом: если мне не нравилась моя игра, я всегда мог стасовать карты и пересдать. Я решил сделать новую попытку– постучаться в первый попавшийся дом. Сумерки спускались на землю, когда, обойдя вокруг дома, я остановился у черного хода.

На мой робкий стук вышла женщина средних лет, и при первом же взгляде на ее милое, приветливое лицо меня словно осенило: я уже знал наперед, что я ей расскажу. Ибо, да будет это известно, успех бродяги зависит от его способности выдумать хорошую «историю». Попрошайка должен прежде всего «прикинуть на глазок», что представляет собой его жертва, и сообразно с этим сочинить «историю» применительно к нраву и темпераменту слушателя. Главная трудность здесь в том, что, еще не раскусив свою жертву, он уже должен приступить к рассказу. Ни минуты не дается ему на размышление. Мигом изволь разгадать стоящего перед тобой человека и придумать нечто такое, что брало бы за сердце. Бродяга должен быть артистом. Он импровизирует по наитию и тему черпает не в преизбытке своего воображения, – тему подсказывает ему лицо человека, вышедшего на его стук, будь то лицо мужчины, женщины или ребенка, иудея или язычника, человека белой или цветной расы, зараженного расовыми предрассудками или свободного от них, доброе или злое, приветливое или отталкивающее, говорящее о щедрости или о скупости, о широте мировоззрения или мещанской ограниченности. Мне не раз приходило в голову, что своим писательским успехом я в значительной мере обязан этой учебе на дороге. Чтобы добыть дневное пропитание, мне вечно приходилось что-то выдумывать, памятуя, что рассказ мой должен дышать правдой. Та искренность и убедительность, в которых, по мнению знатоков, и заключается искусство короткого рассказа, рождены на черной лестнице жестокой необходимостью. Я убежден, что писателем-реалистом сделала меня школа бродяжничества. Реалистическое искусство – это единственный товар, за который вам на черной лестнице дадут кусок хлеба.

Всякое искусство в конечном счете – изощренное надувательство, и только известная ловкость помогает рассказчику сводить концы с концами. Помню, как мне пришлось изворачиваться и лгать в полицейском участке города Виннипега, в провинции Манитоба. Я направлялся на запад по Канадско-Тихоокеанской дороге. Разумеется, полисмены пожелали услышать мою биографию, и я стал врать напропалую. Это были сухопутные крысы, не нюхавшие моря, а в таких случаях нет ничего лучше, нежели морской рассказ. Тут уж ври, что бог на душу положит, никто не придерется. И я рассказал им чувствительную историю о том, как мне пришлось служить на судне «Гленмор» (в Сан-Францисском заливе я видел судно с таким названием).

Я отрекомендовался англичанином и сказал, что служил на корабле юнгой. Мне возразили, что говорю я отнюдь не как англичанин. Надо было как-то выкрутиться, и я сказал, что родился и вырос в Соединенных Штатах, но после смерти родителей был отослан к дедушке и бабушке в Англию. Они-то и отдали меня в учение на «Гленмор». И – да простит мне капитан «Гленмора»– досталось же ему в тот вечер в виннипегском полицейском участке: это был злодей, изверг, мучитель, наделенный изуверской изобретательностью. Вот почему в Монреале я дезертировал с корабля.

Но если дедушка и бабушка у меня живут в Англии, почему же я оказался здесь, в самом сердце Канады, и держу путь на запад? Не долго думая, я вывел на сцену замужнюю сестру, проживающую в Калифорнии: сестра хочет взять меня к себе. И я вдался в подробное описание этой превосходной, добрейшей женщины. Однако жестокосердые полисмены этим не удовлетворились. Допустим, что я в Англии нанялся на пароход. В каких же морях побывал «Гленмор» и какую он нес службу за истекшие два года? Делать нечего, я отправился с этими сухопутными крысами в дальнее плавание. Вместе со мной их трепало бурями и обдавало пеной разбушевавшихся стихий, вместе со мной они выдержали тайфун у японских берегов. Вместе со мной грузили и разгружали товары во всех портах Семи Морей. Я побывал с ними в Индии, в Рангуне и Китае, вместе со мной они пробивались через ледяные поля у мыса Горн, после чего мы наконец благополучно ошвартовались у Монреаля.

Тут они предложили мне подождать, и один из полисменов нырнул в темноту ночи, оставив меня греться у огня и безуспешно гадать, какую еще ловушку мне готовят.

Сердце у меня екнуло, когда я увидел его на пороге, за плечом вернувшегося полисмена. Нет, не цыганская любовь к побрякушкам продела в эти уши серьги из тончайшей золотой проволоки; не ветры прерий дубили эту кожу, превратив ее в измятый пергамент; не снежные заносы и горные кручи выработали эту характерную с развальцем походку. И разве не солнце Южных морей выбелило эти устремленные на меня глаза? Передо мной – увы! – повелительно встала тема, на которую мне предстояло импровизировать под бдительным оком пяти полисменов, – мне, никогда не бывшему в Китае, не огибавшему мыса Горн, не видевшему ни Индии, ни Рангуна.

Отчаяние овладело мной. На лице этого закаленного бурями сына морей с золотыми серьгами в ушах я читал свой приговор. Кто он и что собой представляет? Я должен был разгадать его еще до того, как он разгадает меня. Мне надо было взять твердый курс, прежде чем стервецы-полисмены возьмут курс на то, чтобы переправить меня в тюремную камеру, в полицейский суд, в энное число тюремных камер. Если он первым начнет задавать вопросы, прежде чем я узнаю, что он знает, мне крышка.

Но выдал ли я свою растерянность виннипегским блюстителям порядка, сверлившим меня рысьими глазками? Как бы не так! Я встретил моряка восторженно, сияя от радости, с видом величайшего облегчения, какое испытывает тонущий, когда последним, судорожным усилием хватается за спасательный круг. Вот кто поймет меня и подтвердит мой правдивый рассказ этим ищейкам, не способным ничего понять, – таков был смысл того, что я всячески старался изобразить. Я буквально вцепился в моряка и забросал его вопросами: кто он, откуда? Я как бы ручался этим судьям за честность своего спасителя еще до того, как он меня спасет.

Это был добродушный человек, его ничего не стоило обвести вокруг пальца. Наконец полисменам надоел учиненный мной допрос, и мне было приказано заткнуться. Я повиновался, а между тем голова моя напряженно работала над сценарием следующего акта. Я знал достаточно, чтобы отважиться на дальнейшее. Это был француз. Он плавал на французских торговых кораблях и только однажды нанялся на английское судно. А главное – вот удача! – он уже двадцать лет не выходил в море.

Полисмен торопил его, предлагая приступить к экзамену.

– Бывал в Рангуне? – осведомился моряк.

Я утвердительно кивнул.

– Мы оставили там нашего третьего помощника. Сильнейший приступ горячки.

Если бы он спросил, какой горячки, я сказал бы «септической», а сам, хоть убей, не знал, что это такое. Но он не спросил. Вместо этого он поинтересовался:

– Ну как там, в Рангуне?

– Недурно. Все время, пока мы там стояли, дождь лил как из ведра.

– Отпускали тебя на берег?

– А то как же! Мы, трое юнг, ездили на берег вместе.

– Храм помнишь?

– Это который же? – сманеврировал я.

– Ну, самый большой, с широкой лестницей.

Если бы я помнил храм, мне бы предложили описать его. Подо мной разверзлась бездна.

Я покачал головой.

– Да его видно с любого места в гавани, – пояснил он. – Даже не сходя с корабля.

Я всегда был равнодушен к храмам. Но этот рангунский храм я просто возненавидел. И я расправился с ним без сожаления.

– Ошибаетесь, – сказал я. – Его не видно из гавани. Его не видно из города. Его не видно даже с вершины лестницы. Потому что, – я остановился, чтобы усилить впечатление, – потому что там нет никакого храма.

– Но я видел его собственными глазами! – воскликнул моряк.

– Это в котором же году? – допрашивал я.

– В семьдесят первом.

– Храм был уничтожен великим землетрясением тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года, – объявил я. – Он был очень старый.

Наступило молчание. Перед потускневшим взором моего собеседника оживало видение юношеских лет: прекрасный храм на берегу далекого моря.

– Лестница сохранилась, – поспешил я утешить его. – Ее видно из любой точки гавани. А помните небольшой остров, направо, у самого входа в порт? – Очевидно, там был такой остров (я уже приготовился перенести его налево), потому что он кивнул в ответ. – Его точно языком слизало! Там теперь семь морских саженей глубины.

Я перевел дыхание и, пока он размышлял о том, как все меняется на свете, придумывал для своей повести заключительные штрихи.

– А помните Бомбейскую таможню?

Да, он ее помнил.

– Сгорела дотла, – объявил я.

– А ты помнишь Джима Уона? – спросил он, в свою очередь.

– Помер, – сказал я, хоть я понятия не имел, кто такой Джим Уон.

Опять подо мной затрещал лед.

– А помните в Шанхае Билли Харпера? – перешел я в наступление.

Старый моряк тщетно ворошил свои поблекшие воспоминания – ничто не напоминало ему о мифическом Билли Харпере.

– Ну ясно, вы помните Билли Харпера, – настаивал я. – Его ж все знают! Он уже сорок лет там безвыездно. Ну, так представьте, он и сейчас там, ничего ему не делается.

И тут случилось чудо. Старый моряк вспомнил Билли Харпера! Может, и правда был такой Билли Харпер, может, он и правда сорок лет назад приехал в Шанхай и живет там поныне. Для меня, во всяком случае, это была новость.

Еще битых полчаса толковали мы с ним, и все в таком же роде. Наконец он сказал полисмену, что я тот, за кого себя выдаю. Я переночевал в участке и даже получил утром завтрак и мог без помехи продолжать свое путешествие к замужней сестре в Сан-Франциско.

Но вернемся к женщине в городе Рено, открывшей мне дверь в тихий вечерний час, когда на землю ложились сумерки. Достаточно было взгляда на ее милое, приветливое лицо, и я уже знал, какую роль мне придется играть перед ней. Я почувствовал себя славным, простодушным малым, которому не повезло в жизни. Я открывал и закрывал рот, показывая, как трудно мне заговорить: ведь я в жизни ни к кому не обращался за куском хлеба. Мною владела крайняя, мучительная растерянность. Мне было стыдно. Я, смотревший на попрошайничество, как на забавное озорство, вдруг обернулся этаким сынком миссис Грэнди,[17]17
  Миссис Грэнди – персонаж популярной пьесы английского драматурга Мортона (1764–1838), олицетворение ханжества.


[Закрыть]
зараженным всеми ее буржуазными предрассудками. Только пытки голода могли толкнуть меня на постыдное и унизительное попрошайничество. И я старался изобразить на лице тоску и смятение бесхитростного юноши, доведенного до отчаяния длительной голодовкой и впервые протягивающего руку за подаянием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю