355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дональд Рейфилд » Жизнь Антона Чехова » Текст книги (страница 16)
Жизнь Антона Чехова
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:39

Текст книги "Жизнь Антона Чехова"


Автор книги: Дональд Рейфилд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

После публикации повести «Степь» Антон ничем не подкрепил писательскую репутацию – по его признанию, ему самому было стыдно за рассказ «Огни», напечатанный в «Северном вестнике» (из сборника рассказов он его исключил). Написанный под впечатлением от поездки в Таганрог, рассказ повествует о выбившемся в люди провинциале, который возвращается в места своего детства. Местные барышни, насильно выданные замуж, тоскуют по своим возлюбленным, отправившимся на поиски счастья в большие города. Герой рассказа соблазняет когда-то им любимую девушку. Однако больше всего в то время Антона занимали мысли о романе – который так и не будет написан. По его обмолвкам, сохранившимся в воспоминаниях знавших его людей и в письмах, мы можем предположить, что в основу сюжета должна была лечь жизнь семьи Линтваревых. Возможно, именно эти идеи воплотились в «Лешем» и рассказах, написанных осенью, когда к Антону вернулось вдохновение. Возможно, от своего замысла Антон отказался, утомившись от слишком тесного общения с собратьями по перу и от сопереживания родным и близким.

Второго сентября семейство Чеховых вернулось в свой дом-комод на Садово-Кудринской, отпустив восвояси тетю Феничку со всеми ее приблудными кошками и собаками.

Глава двадцать четвертая Пушкинская премия: октябрь – декабрь 1888 года

Вернувшись в свой кабинет, Антон погрузился в работу. Шуму в доме прибавилось: теперь по лестнице стучал башмаками гимназист Сережа Киселев. В семье появилась кухарка Марьюшка – эта немолодая женщина будет готовить Чехову обеды до самой его смерти и даже переживет своего хозяина.

Франц Шехтель все громче возмущался Колиной нерадивостью, за которую ему приходилось расплачиваться из собственного кармана. В октябре он делился с Антоном тревожными мыслями: «Что Николаю скверно и очень скверно – это очевидно – я бы не дал 2 копейки за его долговечность. Я теперь могу положительно утвердить, что он неисправим. Со слезами на глазах он уверял, что сам видит и осязает то зло, которое ему причиняет его Кувалдиха, что с этой минуты он разрывает с нею навеки, будет бывать всюду, обедать, завтракать, работать. Отлично, я почти поверил ему: несколько дней он вел себя совсем-таки как Николай былых времен, бывал у нас каждый день. Кроме маленького стакана Сотерна ничего не пил. Кого хотел этим обмануть, я уж и не понимаю. Обратная сторона медали: постоянная водка, салями (Luxus) и Кувалда – ежедневно. Охоты к работе никакой. Улыбнулась и понравилась ему мысль сделать портрет моей жены. Давай делать – затрачена уйма денег – не знаю, что будет; до сих пор стоит полотно в своей девственной чистоте».

Время шло, а Коля по-прежнему отлынивал от работы, доводя Шехтеля до отчаяния: «Он положительно страдает какою-нибудь манией, в силу которой он все свои поступки, иногда даже преступные, видит в розовом свете <…> Простите, что я Вам надоедаю, но что мне делать? <…> Верните, пожалуйста, доски[для иконостаса] посыльному...»

Еще одно предупреждение пришло от домовладельца Корнета: «Сообщите, где ночует Ваш брат Николай Павлович, художник. Сегодня был инцидент.Я поймал малого, подглядывающего в Ваши окна. Как бдительный хозяин, я парня припугнул <…> Он мне покаялся, что он – Николай Павлович, снял номер у Медведевой <…> и что-де три недели не знает,где ночует, а паспорта не дали! Сообщаю так подробно – дабы не вышло чего, чтобы штрафа Вам не заплатить»[145].

Чехов обратился к зятю Суворина, юрисконсульту А. Коломнину с просьбой выхлопотать для Коли освобождение от воинской повинности. Однако уклонение от призыва в тридцатилетнем возрасте не имело под собой законных оснований, и ни один из предложенных Коломниным советов спасти Колю не смог бы. В конце ноября Шехтель все еще разыскивал Колю, в глубине души надеясь на то, что его можно попытаться вызволить из беды: «Помогите, дорогой Антон Павлович! Я снаряжаю целую экспедицию для поисков Николая. <…> На мои две телеграммы по адресу Кувалды – никакого ответа. Очевидно, его и там нет. Не был ли он у Вас? Пусть он мне лишь отдаст доски – больше мне ничего не надо. Зачем он меня вдвойне наказывает! Может быть, теперь он образумится, будет работать; я готов забыть все – лишь бы он работал».

Только благодаря Александру удалось напасть на Колин след – он вел к новой женщине. И лишь под Пасху 1889 года семейство Чеховых смогло увидеть своего блудного сына.

После демонстративного отъезда из Луки Александр дважды писал по секрету Маше, все еще допуская возможность женитьбы на Елене Линтваревой. Маша рассказала об этом Антону, и тот вступился за своего коллегу и товарища: «Теперь о твоем браке. <…> Если ты во что бы то ни стало хочешь знать мое мнение, то вот оно. Прежде всего ты лицемер 84 пробы. Ты пишешь: „Мне хочется семьи, музыки, ласки, доброго слова, когда я, наработавшись, устал“. <…> Ты <…> отлично знаешь, что семья, музыка, ласка и доброе слово даются не женитьбой на первой, хотя бы весьма порядочной, встречной, а любовью. <…> А любви нет и не может быть, так как Елену Михайловну ты знаешь меньше, чем жителей луны. <…> Она врач, собственница, свободна, самостоятельна, образованна, имеет свои взгляды на вещи. <…> Решиться выйти замуж она, конечно, может, ибо она баба, но ни за какие миллионы не выйдет, если не будет любви(с ее стороны)».

Александр отступился. Суворин, несмотря на собственные душевные муки, взялся вразумлять его – какое-то время Александр продержался в трезвости. Однако не прошло и двух месяцев, как он нашел для своей души «ласку», а для своих отпрысков – заботливую мать. В чеховскую семью вернулась Наталья Гольден, старая пассия Антона, его Наташеву. Об этом несколько заносчиво Александр писал 24 октября Антону: «За ребятишками ходит Наталья Александровна Гольден в качестве бонны. Она живет у меня, заведывает хозяйстврм, хлопочет о ребятах и меня самого держит в струне. А если иногда и прорывается в конкубинат, так это – не твое дело».

Началось все с того, что в «Новом времени» появилась заметка, в которой сообщалось о бедственном положении больного чахоткой литератора Н. Путяты, с которым Наталья Гольден состояла в родстве. Она пришла в редакцию узнать его адрес: «Разговорились. Я пригласил ее побывать у меня, посмотреть моих ребят. Она согласилась, и в результате нескольких вечеров, проведенных вместе „вдовцом и девой“, получилось то, что м ыживем теперь вместе. Она живет в одной комнате, я – в другой. Живем, ругаемся от утра до ночи, но отношения наши – чисто супружеские. Она мне – как есть по Сеньке шапка. Если родители, старость коих я намерен почтить примерным поведением, не усмотрят в сем „сближении“ кровосмешения, скоктания и малакии, то я не имею ничего и против церковного брака».

Антон получил письмо и от самой Натальи: «Многоуважаемый Антон Павлович! Знаю, что это письмо Вас крайне поразит, но и сама я не менее поражена. Чего на свете не бывает. Мне очень хотелось бы знать Ваше мнение обо всем случившемся. Искренно преданная Вам Н. Гольден»[146].

Антон не ответил на эти откровения и ограничился лишь тем, что сообщил на латыни о смерти гончей Корбо, походя обозвав Александра ослом. Смерть старого пса на какой-то миг сблизила братьев больше, чем перешедшая из рук в руки Наталья Гольден. Александр признался в том, что утаивал часть Антоновых гонораров в «Новом времени». От имени своей собаки Гершки он откликнулся написанным на латыни соболезнованием.

Не пройдет и недели, как Наталья предстанет перед Александром в ином свете – чревоугодницей и любительницей плотских утех: «Наталья Александровна ежедневно объедается, принимает слабительное, страждет животом, клянется быть воздержной, но не держит слова. Водку пьет, заражена нигилизмом и либерализмом. Относительно всего остального могу под ее портретом сделать надпись, виденную в детстве на постоялом дворе на картине, где гориллы похищают и разгрызают негритянок, а англичане в котелках палят из ружей. Надпись эта проста, но выразительна: „Сей страстный и любострастный зверь…“»

Всю осень Антон получал письма от Алексея Суворина-младшего. Будучи защитником еврейских погромов, Дофин изливал на бумаге свою ненависть к евреям[147]. Эти письма подействовали на Антона в том смысле, что его уважение к евреям еще более укрепилось, и в то же время возникли первые подозрения в ущербности суворинской империи. Однако еще одна из излюбленных тем Дофина все-таки нашла отклик в душе Антона: «Не женитесь никогда, Антон Павлович, иначе как на три месяца, или если уж женитесь, то разойдитесь с женою непременно до того, как ей минет тридцать лет, ибо после тридцати лет женщина, даже самая самоотверженная, смотрит на мужа прежде всего как на предмет своего удобства».

К концу сентября Суворин-старший, который за весь год смог уделить внимание лишь своей даче, наконец, стряхнул с себя оцепенение. По пути в Петербург, спеша туда, чтобы снопа взять в свои руки бразды правления издательской империей, Суворин целый день провел у Чехова в Москве. Он подтвердил уже дошедшие до Антона слухи о том, что присуждение ему половинной Пушкинской премии по литературе за 1888 год – дело практически решенное. Еще до публикации повести «Степь» комиссия, в которую входил и Григорович, приняла решение в пользу Чехова. Получив 500 рублей премии и добавив к ней доходы от продажи сборников «В сумерках» и «Рассказы», Антон наконец расправился с долгами. Вслед за Сувориным поздравить Антона пожаловала Анна Ивановна. Принимать у себя Сувориных было весьма почетно, однако московские либералы в штыки встречали тех, кто сближался с «Новым временем».

Похоронив двух сыновей, Суворин наконец нашел для себя отдушину. Он организовал собственный театр, и в последующие двадцать лет его окружение будут составлять хорошенькие актрисы и более или менее одаренные драматурги, в то время как Дофин будет постепенно прибирать к рукам «Новое время». В Москве готовилась к постановке суворинская пьеса «Татьяна Репина». В обмен на то, что контроль над ней в Малом театре взял на себя Чехов, Суворин в Петербурге посредничал при постановке «Иванова» в Александрийском театре – столичный успех пьесы был для Чехова особенно важен. На этот раз пьеса была подвергнута основательной переделке. В это время Антон все чаще и охотнее пишет Суворину, и отношения между ними становятся более доверительными. Четырнадцатого октября (четырьмя днями раньше у него было кровохарканье) он поделился с Сувориным своим секретом, хотя представил дело так, будто болезнь его не опасна: «Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве <…> Чахотка или иное серьезное легочное страдание узнаются только по совокупности признаков, а у меня-то именно и нет этой совокупности. Само по себе кровотечение из легких не серьезно; кровь льется иногда из легких целый день, она хлещет, все домочадцы и больной в ужасе, а кончается тем, что больной не кончается – и это чаще всего».

С большей охотой Антон обсуждал с Сувориным проблемы взаимоотношения полов. В рассказе «Припадок», написанном для сборника в память Гаршина, он избрал щекотливую тему – бордели Соболева переулка. Сюжет его достаточно прост – это история о трех товарищах, студентах и завсегдатаях публичных домов; один из них проникается мыслью о том, что проституция есть зло, и начинает проповедовать на улицах. Друзья отправляют его к психиатру, который убеждает студента, что болезнью страдает не общество, а он сам. Двое «здоровых» студентов напоминают Шехтеля и Левитана, «смутьян» же явно списан с Коли (рассказчик становится на его сторону), который, вполне в духе Гаршина, чист помыслами, горяч душой и находится на грани безумия. «Припадок» – это первый рассказ Антона, в котором ставится вопрос о том, кто же в самом деле здоров, а кто душевно болен. Противоречивое отношение автора к затронутой теме уходит корнями в его собственный опыт; 11 ноября он пишет об этом Суворину: «Говорю много о проституции, но ничего не решаю. Отчего у Вас в газете ничего не пишут о проституции? Ведь она страшнейшее зло». Плещееву (который, как и Киселев, отличался более широкими взглядами) Антон на следующий день писал в несколько иной тональности: «Мне, как медику, кажется, что душевную боль я описал правильно, по всем правилам психиатрической науки. Что касается девок, то по этой части я во времена оны был большим специалистом…» Еще более примирительно пишет он о проституции в конце декабря Щеглову: «Отчего Вы так не любите говорить о Соболевом переулке? Я люблю тех, кто там бывает, хотя сам бываю там так же редко, как и Вы. Не надо брезговать жизнью, какова бы она ни была».

Изображение секса в литературе вызывало у Чехова раздражение. В ответ на похвальный отзыв Суворина о том, с какой искушенностью трактует этот вопрос Золя, Чехов сердито написал: «Распутных женщин я видывал и сам грешил многократно, но Золя и той даме, которая говорила Вам „хлоп – и готово“, я не верю. Распутные люди и писатели любят выдавать себя гастрономами и тонкими знатоками блуда; они смелы, решительны, находчивы, употребляют по 33 способам, чуть ли не на лезвии ножа, но все это только на словах, на деле же употребляют кухарок и ходят в рублевые дома терпимости. <…> Я не видел ни одной такой квартиры (порядочной, конечно), где бы позволяли обстоятельства повалить одетую в корсет, юбки и турнюр женщину на сундук, или на диван, или на пол и употребить ее так, чтобы не заметили домашние. Все эти термины вроде в стоячку, в сидячку и проч. – вздор. Самый легкий способ – это постель, а остальные 33 трудны и удобоисполнимы только в отдельном номере или в сарае. <…> Если Золя сам употреблял на столах, под столами, на заборах, в собачьих будках, в дилижансах или своими глазами видел, как употребляют, то верьте его романам, если же он писал на основании слухов и приятельских рассказов, то поступил опрометчиво и неосторожно»[148].

Вместо того чтобы продолжать обсуждение этой темы на бумаге, Суворин пригласил Антона с Машей й Петербург. Дофин, полагая, что Чехов в столице погуляет вволю, советовал ему в письме: «Ваши комнаты придется Вам уступить сестре, а самим взять библиотеку, не ту, что возле кабинета отца, а рядом с прихожей. Диван там рекомендую. Ход отдельный. Ночью, как войдете, старайтесь упасть влево, попадете в дверь». В начале декабря Антон с Машей разместились у Сувориных. Всю ночь Антон провел в разговорах с Плещеевым, Модестом Чайковским, Давыдовым и Георгием Линтваревым. Одиннадцатого декабря вместе с Сувориным он побывал на премьере «Татьяны Репиной». На следующий день он читал свой рассказ «Припадок» на вечере в Литературном обществе. Публичных чтений Антон избегал – не только по причине застенчивости, но и оттого, что в первые же минуты терял голос (тревожный симптом развивающегося туберкулеза). В тот раз ему на помощь пришел актер Давыдов. Общаясь с театральным людом, Антон растолковывал им своего «Иванова». Декабрьская поездка в Петербург ознаменовалась важным событием – Чехов познакомился с Петром Ильичом Чайковским; эта встреча лишний раз подтвердила, что творчество Чехова лучше всех смогли оценить художники и музыканты.

Немало времени потратил Антон в хлопотах о своих знакомых: Георгия Линтварева он свел с Чайковским («Он хороший человек и не похож на полубога», – уверял он молодого человека); для М. Киселевой выговорил более выгодные условия оплаты ее детских рассказов. Для Григоровича же у Антона времени не нашлось, и это старика обидело. Непростым для него оказался визит к Александру. Нельзя сказать, что он испытывал ревность, – фигура Натальи Гольден утратила былую стройность, а черные кудри спрятались под косынкой – и все-таки видеть, как пьяный брат самым непотребным образом изводит его старую любовь, было выше его сил (против подобного обращения с Анной Сокольниковой Чехов особенно не возражал). Антон пришел в ярость, разругался с Александром, а уйдя от него, с горя напился. Суворину пришлось довести его до кровати.

Вернувшись в Москву, Антон по поручению Суворина принял участие в распределении ролей в «Татьяне Репиной». Это занятие вызвало у него раздражение: «Актрисы – это коровы, воображающие себя богинями. <…> Макиавелли в юбке». Вскоре он уже выдавал указания Суворину с беспощадностью заправского режиссера: «Бабы хитры. На их телеграммы и письма, буде получите, не отвечайте без моего ведома». Из-за утомительной борьбы с актерским самолюбием у него разыгрался геморрой. В письмах к Суворину он вел параллельную битву за своего «Иванова», огорчаясь тем, что и в переделанной пьесе актеры не могут понять смысла, и, давая пространные толкования персонажей, нарисовал диаграмму Ивановской депрессии. Он чувствовал, что безусловного успеха его пьеса в Петербурге иметь не будет – столица не жаловала психологическую драму.

Шум вокруг Пушкинской премии и хлопоты, связанные с постановкой пьесы, несколько затмили собой тот факт, что в чеховской прозе появилось новое направление. Рассказ «Припадок» стал первым в ряду обвинительных актов обществу вполне и духе Толстого. В последовавшем за ним рассказе «Княгиня» фальшивая благотворительность пресыщенной барыни, княгини Веры Гавриловны, разоблачается суровым и аскетичным врачом Михаилом Ивановичем. В рассказе «Именины» осуждается фальшь в отношениях между близкими людьми, которая маскируется праздничным весельем. Конец рассказа трагичен – героиня теряет ребенка, что окончательно лишает ее надежды па восстановление искренности в отношениях с мужем. Тема, па которой фокусирует свое внимание автор и которая объединяет эти три рассказа, – человеческая ложь и ее поведенческая манифестация. Чехов прибегает к толстовским приемам: он фиксирует психофизиологические реакции своих персонажей, а простодушному герою отводит роль пророка. Однако никто не мог предвидеть, что, примерив на себя толстовство, Чехов впоследствии станет его отрицать. Независимость и жизнелюбие чеховской натуры восстали против толстовского пуританства; в равной степени чеховская многозначительная недосказанность плохо увязывалась с толстовскими чеканными нравоучениями.

Однако узнать об иных чеховских намерениях и устремлениях можно было из одной маленькой газетной заметки. В октябре 1888 года у далекого озера на границе между Киргизией и Китаем умер путешественник и исследователь Азии Николай Пржевальский. Он страдал от однополой любви и умер от тифа, выпив зараженной речной воды, – через несколько лет такая же участь постигнет Петра Ильича Чайковского. Чехов анонимно поместил в «Новом времени» некролог Пржевальскому, в котором восхищался его героизмом и говорил, что он один стоит десятка учебных заведений и сотни хороших книг. Тогда он еще не читал последней книги ученого, в которой тот рекомендует истребить всех обитателей Монголии и Тибета и заселить их земли казаками, а также начать войну с Китаем. В Пржевальском Чехова привлек образ одинокого странника, который, оставив семью и друзей, устремляется на край света, чтобы найти там свою смерть.

Глава двадцать пятая «Иванов» на петербургской сцене: январь – февраль 1889 года

В наступившем 1889 году Суворин и Чехов стали неразлучны: они взаимно ставили написанные ими пьесы, они планировали совместную работу над комедией «Леший», распределив между собой персонажей и действия. Суворин приехал в Москву на премьеру своей «Татьяны Репиной», Антон поехал в Петербург посмотреть, как поставлен его «Иванов» на сто личной сцене. Петербург гудел от сплетен; стоило им появиться где-то в компании Дофина, как по столице пошла гулять фраза: «Суворин – отец, Суворин – сын и Чехов – Святой Дух»[149]. Ходили слухи, что Суворин положил Чехову 6000 рублей в год, что его одиннадцатилетнюю дочь Настю (или дочь Плещеева Елену) прочат Чехову в жены. Кстати, ни один из братьев Чеховых к тому времени не состоял в законном браке, чего нельзя было сказать о чеховских поклонниках – Билибине, Щеглове, Грузинском и Ежове. Антон оправдывался тем, что беден, – и тут же шутка Евреиновой в «Северном вестнике» обернулась слухом: Чехов помолвлен с Сибиряковой, вдовой сибирского миллионера.

Готовясь к приезду Суворина, Антон объезжал московские гостиницы в поисках номера с хорошим отоплением. Его все еще тяготило впечатление, которое осталось у него после визита к брату Александру. Второго января он высказал ему все начистоту: «В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное,ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. <…> Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский – разве это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин.<…> Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной о сцанье, о бумажке, грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения, ковырять словесно в ее половых органах… Это развращает женщину и отдаляет ее от Бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: „Катька, подай урыльник!“ <…> Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник пердит, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. <…> Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: „Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!“»[150]

После этого сурового нагоняя верховенство в семье перешло к Наталье. Александр продолжал пить, квартира была в запустении, дети заброшены, но больше пьяных оскорблений она от него не слышала. В глазах Натальи Антон стал ее спасителем.

В одном из январских писем Антон пишет Суворину: «Я рад, что 2–3 года тому назад я не послушался Григоровича и не писал романа» (возможно, того, фрагменты которого до нас не дошли) – ему по-прежнему было необходимо «чувство личной свободы». Хотя, оглядываясь на прожитые годы, он отнюдь не признает себя побежденным: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».

Однако рабская кровь все еще текла в жилах братьев Чеховых. Александр был невольником «Нового времени», Ваня принизан к своему учительскому месту, Миша, кончавший университет, собирался надеть на себя хомут податного инспектора, Коля впал в полную зависимость от наркотиков и алкоголя. Свободу обрел, похоже, лишь Антон.

Чехов продолжал оказывать помощь всем, в ней нуждающимся. Несмотря на пьяное злословие Пальмина – тот пустил слух, что Антон повредился рассудком, – он поехал лечить его разбитый лоб и был тронут, получив в подарок пузырек с душистой водой «Иланг-Иланг». Навестил Антон и угасающего Путяту, незаметно положив ему под подушку конверт с деньгами. Путяту деньги более смутили, чем обрадовали: «Благодарю, хотя Вам, как человеку небогатому и с семьей, и не следовало бы делать этого».

Десятого января в Москву на репетиции «Татьяны Репиной» приехал Суворин. Пьеса прошла с переменным успехом, и лишь один критик, Владимир Немирович-Данченко, высказал недоумение по поводу антисемитских предрассудков автора: «Трудно понять, зачем автору понадобилось привести на сцену двух евреев, как самые антипатичные фигуры. <…> Зачем автору понадобилось, например, совсем некстати задеть женский вопрос? <…> Засорил пьесу, вообще имеющую право на успех». Однако между Чеховым и Сувориным по этому поводу пока не возникало трений. Они так лихо отметили Татьянин день, что па следующий день Антон, отвечая на письмо Лили Марковой, теперь ставшей Сахаровой, признавался, что у него дрожат руки[151]. Через неделю Суворин и Чехов отправились вместе в Петербург. Антон подписал с Александрийским театром контракт, по которому ему причиталось 10 процентов от сборов за «Иванова», а также уступил театру права на шутку «Медведь». После переделки «Иванов» был дозволен к постановке цензурой, однако даже сочувствующие автору имели к пьесе немало претензий. Как вспоминает завзятая петербургская театралка и писательница С. Сазонова, «Давыдов эту роль играть не хочет, Николай [Сазонов]тоже, а кроме их некому. Мы еще раз перечитали эту пьесу, все ее дикости и несообразности еще больше бьют в глаза»[152]. Антон проводил вечера, доказывая Давыдову, что новая версия пьесы, в которой Иванова доводит до самоубийства доктор Львов, вполне правдоподобна. Несмотря на все затруднения с «Ивановым» (которые усугубились оттого, что автор присутствовал на репетициях), Чехов помышлял о новых пьесах. Вместе со Щегловым они уже придумали сюжет для водевиля[153]. В компании с Сувориным Чехов занимался и литературно-общественной деятельностью; беглый карандаш Репина запечатлел заседание Общества российских писателей: Антон на рисунке явно томится от скуки, а Суворин пытается скрыть раздражение.

Чехов побывал у редактора «Петербургской газеты» Худекова. Ему приглянулась худековская жена, однако не она, а ее сестра вдруг проявила к нему свои чувства. Лидия Авилова, мать двоих детей и сочинительница детских рассказов, внезапно воспылала к Чехову любовью. Рассчитывать на взаимность было делом почти безнадежным – Антон избегал связей с обремененными семьей дамами, – и все же она возомнила себя главной женщиной его жизни и героиней некоторых его рассказов. С женщинами иного рода все обстояло гораздо проще. Плещеев со Щегловым оставили для Чехова и Георгия Линтварева два билета в Приказчичий клуб: «А если Вы туда пойдете с „эротической“ целью, то мы <…> [ будем] лишними». С Настей Сувориной Чехов установил шутливые родственные отношения[154]. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна Суворина: «Григорович особенно его любил <…> хотел сосватать [Настю]. Антон Павлович был тогда далек от мысли о женитьбе, а дочь моя еще была тогда слишком юна и увлекалась чем угодно, но только не славой писателей. <…> [Антон Павлович]часто говорил моей дочери, что, пожалуй, он бы исполнил жела ние Дмитрия Васильевича, но с условием: „Чтобы ваш папа, Настя, дал мне за вами в приданое свою контору в мою собственность“. Он в шутку иногда звал Настю „Конторой“: „Так пусть даст за вами свой ежемесячный журнал, но обязательно с его редактором, в мою собственность“».

Тридцать первого января 1889 года состоялась петербургская премьера «Иванова». Она имела огромный успех – это признали даже недоброжелатели. Непомерная тучность актера Давыдова символизировала моральный паралич заглавного героя. Самая несчастная из русских актрис, Пелагея Стрепетова, вложила в образ Сарры собственные страдания – финал третьего действия публика встретила овацией. (Растроганная актриса и после окончания действия не могла унять слез.) Антону все актеры на какой-то миг представились «родственниками». Чехову рукоплескали Модест Чайковский, Билибин, Баранцевич – на всех пьеса произвела сильное впечатление. Многие ставили ее в один ряд с драмами Грибоедова или Гоголя. У других оставались некоторые сомнения. Щеглов записал в дневнике: «Удивительно свежо, но именно вследствие этой свежести много есть в пьесе „сквозняков“, объясняющихся сценической неопытностью автора и отсутствием художественной выделки». Суворину казалось, что образ Иванова не развивается и что женские персонажи недостаточно прорисованы – Антон этих замечаний не принял. Во время премьеры за автором пристально наблюдала Лидия Авилова: «Антон Павлович сдержал свое слово и прислал мне билет на „Иванова“. <…> Какой он стоял вытянутый, неловкий, точно связанный. А в этой промелькнувшей улыбке мне почудилось такое болезненное напряжение, такая усталость и тоска, что у меня опустились руки. Я не сомневалась: несмотря на шумный успех, Антон Павлович был недоволен и несчастлив».

После второго представления – оно состоялось 3 февраля – Антон сбежал в Москву. В тот сезон пьеса прошла всего пять раз, хотя каждый спектакль был горячо встречен публикой. Более сдержанные и содержательные отклики Антон получал уже но почте. Владимир Немирович-Данченко, в те годы еще не режиссер, а только драматург, говорил о будущности чеховского театра: «Что Вы талантливее нас всех – это, я думаю, Вам не впервой слышать, и я подписываюсь под этим без малейшего чувства зависти, но „Иванова“ я не буду считать в числе Ваших лучших вещей. Мне даже жаль этой драмы, как жаль было рассказа „На пути“. И то и другое – брульончики, первоначальные наброски прекрасных вещей»[155].

Благодаря «Иванову» Чехов приобрел двух новых друзей. В последующее десятилетие Владимир Немирович-Данченко станет тонким интерпретатором чеховских пьес на сцене МХТа, а затем близким другом жены Антона. Актер Павел Свободин, сыгравший в «Иванове» графа Шабельского, сохранит восхищение Чеховым на всю свою недолгую жизнь. Свободин и Чехов, эти двое изнуряющие себя работой чахоточных, были схожи тем, что сочетали в себе взаимоисключающие качества – цинизм с идеализмом. Свободин уверовал в чеховский гений и вместе с Сувориным убедил Антона закончить работу над «Лешим».

Антон старался помочь своим не слишком удачливым друзьям, Грузинскому, Ежову и Баранцевичу. Он предлагал взять на себя редакцию их сочинений, всячески рекомендовал их Суворину. Однако угодить подопечным было нелегко. Бывая у Чеховых в доме, Грузинский с Ежовым на все наводили критику. Грузинский, от природы человек добродушный, возмущался тем, что домочадцы сели Антону на голову. Вместе с Ежовым они проиграли Ване в вист и тоже остались недовольны (Антон же ни за что не хотел обучаться игре в карты). Машу они недолюбливали. Грузинский в письмах к Ежову не стеснялся в выражениях: «Вообще Иван Чехов курьезный субъект и <…> то, что Билибин сказал о его старшем брате Александре, – „кривая личность“. <…> Мне не симпатичен отец Чехова. Да он, верно, был самодуром и зверем. Они всегда почти вырабатываются в „елейных“. <…> Мария Чехова в разговоре доказывала, что нет ничего эгоистичнее талантов и гениев. Это, впрочем, намекая на брата, который из себя жилы для них тянет»[156].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю