355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Шерих » Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге » Текст книги (страница 7)
Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:21

Текст книги "Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге"


Автор книги: Дмитрий Шерих


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Глава 13

Обряд гражданской казни. «Сломали шпагу, бросили ее на помост, надели халат с бубновым тузом, напялили арестантскую шапку и повели к карете». На эшафоте – Чернышевский.

Читатель знает: во всякой публичной казни власть видела не только наказание, но средство воспитания, воздействия на потенциальных преступников. Когда в 1845 году наказание кнутом было отменено, император Николай I распорядился предусмотреть для отправляемых на каторгу преступников «предварительное выставление у позорного столба, с действующими на ум зрителя обрядами».

Законом от 21 января 1846 года обряд публичной казни был учрежден. «Этот обряд, – писал выдающийся дореволюционный юрист Николай Таганцев, – состоял из двух частей: а) отвоза преступника на место казни на возвышенных черных дрогах, окруженного стражей, в сопровождении духовного лица, в арестантском платье, с надписью на груди его о роде вины, а изобличенного в убийстве отца или матери – с черным покрывалом на лице; и б) самого обряда казни, т. е. прочтения ему приговора, переломлення над ним, если он дворянин, шпаги и выставки на эшафот к позорному, черной краской окрашенному столбу, где наказанный и оставался в течение 10 минут, а затем, если он подлежал наказанию плетьми, то исполнялось таковое и, когда следовало, налагались клейма».

В принципе, ничего нового, у позорного столба преступники стояли и раньше, но именно в XIX столетии, во второй его половине, публичная казнь (она же казнь гражданская) стала заметным явлением петербургской жизни. Гражданским казням нашлось место в художественной литературе, в русской поэзии, в публицистике…

Важно понимать: публичная казнь была не самостоятельным наказанием, а процедурой, частью наказания, она не отменила и не заменила собой обряд политической смерти; во втором случае, как и прежде, преступнику должны были зачитать на эшафоте смертный приговор, и только после этого объявить высочайшее повеление, дарующее жизнь. Приговоренных к политической смерти ждала, как правило, вечная каторга.

Гражданская же казнь ждала, как правило, тех, кто был приговорен к более умеренным наказаниям.

Именно публичной казнью закончилась история Сытного рынка как легендарного лобного места столицы. Последняя экзекуция на площади рядом с ним состоялась 14 декабря 1861 года: это была гражданская казнь писателя Михаила Ларионовича Михайлова, уличенного в «злоумышленном распространении сочинения, в составлении коего он принимал участие и которое имело целью возбудить бунт против Верховной власти для потрясения основных учреждений Государства, но осталось без вредных последствий по причинам, от Михайлова не зависящим». Михайлова приговорили тогда к лишению всех прав состояния и шести годам каторги.

В тот день все было так, как обычно и случалось при таких казнях: Михайлова, облаченного в серую арестантскую одежду, на позорной колеснице доставили из Петропавловской крепости на Сытный рынок, возвели на эшафот, поставили на колени, прочли приговор, под барабанный бой переломили над головой шпагу. Поскольку власть, опасаясь демонстраций, сделала все, чтобы число зрителей было по возможности скромным, – даже объявление о предстоящей экзекуции появилось в «Ведомостях С. – Петербургской городской полиции» в тот же день, а саму экзекуцию назначили на 8 часов утра – публичной в полном смысле слова эта казнь не была.

Официальный отчет о церемонии, обнаруженный в архиве Третьего отделения Михаилом Николаевичем Гернетом, весьма лаконичен: «14 декабря 1861 г. Сего числа в 8 часов утра при исполнении преступнику Михайлову конфирмации, в присутствии коменданта и обер-полицмейстера, находились на месте объявления 5 эскадрон лейб-гвардии Казачьего полка и С. – Петербургский батальон внутренней стражи. Приговор приведен в исполнение в 8 часов 10 минут, и преступник отвезен обратно в С. – Петербургскую крепость. Публики было незначительно, кончилось благополучно».

Минуло полгода с небольшим – и в Петербурге состоялась еще одна экзекуция, только уже в другой части города, на Мытнинской площади, она же Зимняя Конная (ныне не существует, часть ее занимает Овсянниковский сад). То было еще одно привычное лобное место столицы: смертью здесь не казнили никогда, но телесные наказания производили еще с XVIII века, что отмечал и автор знаменитого описания Петербурга конца того столетия Иоганн Готлиб Георги: «Ежедневное стечение народа на сию площадь чрезвычайно велико, для чего происходит здесь и наказание уголовных преступников».

Именно на Мытнинскую площадь к восьми часам утра 31 мая 1862 года доставили Владимира Александровича Обручева, отставного гвардейского поручика и сотрудника журнала «Современник», уличенного в «распространении такого сочинения, которое, хотя без прямого и явного возбуждения к восстанию против Верховной Власти, усиливается оспаривать и подвергать сомнению неприкосновенность прав ее и дерзостно порицать установленный государственными законами образ правления».

Обручева приговорили к лишению всех прав состояния и трем годам каторжных работ с последующим поселением в Сибири навечно. Объявление о предстоящей экзекуции было опубликовано накануне, благодаря чему на площади к моменту гражданской казни собралось множество зрителей. Сказалось и царившее в столице общественное возбуждение: совсем недавно случились пожары Апраксина и Щукина дворов, и молва обвиняла во всем нигилистов, к каковым с легкостью причисляла и Обручева.

Сам Владимир Александрович много лет спустя вспоминал, что везли его на Мытнинскую не на позорной колеснице, а в карете, под конным конвоем жандармов, причем вместе с ним ехал протоиерей Василий Петрович Полисадов, известный в Петербурге проповедник, не единожды привлекавшийся к работе с подследственными и приговоренными.

«Ехали томительно долго. Наконец, вот площадь, войска, начальство, масса народа вокруг. Вступаю в каре без шапки, которую оставил в карете, поднимаюсь на эшафот, довольно высокий, ставят к столбу, не помню – привязали или нет. Погода чудесная, легкий ветерок приятно освежает голову. Стою неподвижно, пока читают приговор. Публика близко. Вижу одно знакомое лицо, академического профессора Лебедева, тихо опускаю веки, глядя на него. В первом ряду – будущий обер-полицеймейстер Паткуль, простым дилетантом (быть может, для доклада), в сюртуке, улавливает этот взгляд и быстро оборачивается в ту сторону. Сломали шпагу, бросили ее на помост, надели халат с бубновым тузом, напялили арестантскую шапку и повели к карете. Теперь было шумнее на улицах, жандармы жались к карете еще ближе, и кажется, что, где было можно, мы переходили на рысь. В халате было ужасно жарко, шапку я снял».

Необходимое примечание: бубновый туз, он же желтый ромб, традиционно нашивали на спину арестантских халатов.

Известный издатель Лонгин Федорович Пантелеев, наблюдавший за церемонией со стороны, несколько иначе запомнил ее обстоятельства: «Толпа, окружавшая эшафот, выражала зверские желания, чтобы Обручеву отрубили голову, или наказали кнутом, или по крайней мере повесили на позорном столбе вниз головою за то, что смел идти против царя… Возмутительнее всего был дикий взрыв хохота, который пробежал по толпе, когда на Обручева надели арестантскую одежду и шапку, спустившуюся ниже глаз».

На личной судьбе Обручева, важно отметить, гражданская казнь крест не поставила: спустя годы он из Сибири все же вернулся, принял участие в войне с Турцией, поселился в Петербурге, поступил на службу в военно-морском ведомстве и дослужился до генеральского чина.

…Следом за Михайловым и Обручевым у позорного столба на Мытнинской площади оказалась длинная вереница петербуржцев, привлеченных к суду по статьям политическим.

Октябрь 1862 года: к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь приговорен подпоручик лейб-гвардии Измайловского полка Николай Алексеевич Григорьев – «за распространение между нижними чинами посредством разговоров и сообщений ложных слухов, превратных понятий о их обязанностях относительно Начальства и Правительства и покушение поселить между ними чувство неудовольствия к существующему порядку».

Декабрь 1862 года: к лишению всех прав состояния и каторге приговорен бывший студент Петербургского университета Алексей Алексеевич Яковлев – за «распространение между нижними чинами сочинений возмутительного содержания и преступных мыслей».

Февраль 1863 года: к лишению всех прав состояния приговорены бывшие студенты Медико-хирургической академии Василий Харлампиевич Хохряков и Петр Андреевич Беневоленский – за «злоумышленное распространение возмутительных воззваний». Первого ждали каторжные работы, второго – поселение в Сибири.

Тот же февраль 1863-го: поручик 16-го стрелкового батальона Яков Афанасьевич Ушаков приговорен военным судом к смертной казни через расстреляние «за распространение вредных идей между фабричными работниками»; высочайшим повелением казнь заменена лишением всех прав и каторгой. (Еще одна удивительная судьба: уже в мае 1871 года Ушаков был восстановлен в правах, несколькими годами позже вернулся в столицу, в 1906-м был избран членом Государственного совета – поразительная карьера для того, кто прошел через обряд гражданской казни!)

Март 1863 года: к лишению всех прав состояния приговорены почетный гражданин Николай Васильевич Васильев, виновный «в злоумышлении на жизнь Государя Императора, выраженном в составленном и распространенном им, Васильевым, возмутительном воззвании», а также канцелярский служитель Николай Николаевич Волков – за «участие в этом же преступлении и недонесение о том Правительству». Обоих Правительствующий Сенат приговорил поначалу не просто лишить всех прав состояния, но и «казнить смертью, через повешение», однако по ходатайству Государственного Совета император заменил смерть каторжными работами на десять лет.

Май 1863 года: к лишению всех прав состояния и пятилетней каторге с последующим поселением в Сибири навечно приговорен бывший купец первой гильдии Петр Алексеевич Мартьянов – «за сочинение и распространение через напечатание в „Колоколе“ письма к Государю Императору, заключающего в себе дерзостное порицание установленного в России порядка управления».

Декабрь 1863 года: к лишению всех прав состояния и шести годам каторги с последующим вечным поселением в Сибири приговорен бывший студент Медико-хирургической академии Сергей Григорьевич Стахевич – за «злоумышленное распространение возмутительного воззвания».

И ведь это далеко не полный список политических преступников, оказавшихся на Мытнинской площади за неполные полтора года!

Наконец, еще один эпизод, самый известный, в книгах описанный многократно. 19 мая 1864 года, та же Мытнинская, тоже гражданская казнь, причем на эшафоте на сей раз человек чрезвычайно популярный в среде прогрессивной молодежи – Николай Гаврилович Чернышевский. Его уличили «в сочинении возмутительного воззвания, передаче оного для тайного напечатания, с целью распространения, и в принятии мер к ниспровержению существующего в России порядка управления», приговорив – читатель уже понимает – к лишению всех прав состояния, а также каторжным работам на семь лет и последующему поселению в Сибири.

«Ведомости С. – Петербургской городской полиции» уведомили о предстоящей процедуре за два дня, еще 17 мая, а потому на Мытнинской площади было многолюдно. Утро было серое, моросил дождь, эшафот (свидетельство одного из очевидцев) «блестел, как вымытый». Тогдашний студент, а в будущем революционер и участник Парижской коммуны Михаил Петрович Сажин вспоминал: «На середине площади стоял эшафот – четырехугольный помост высотою аршина полтора-два от земли, выкрашенный черною краскою. На помосте высился черный столб, и на нем, на высоте приблизительно одной сажени, висела железная цепь. На каждом конце цепи находилось кольцо, настолько большое, что через него свободно могла пройти рука человека, одетого в пальто. Середина этой цепи была надета на крюк, вбитый в столб. Две-три сажени отступя от помоста, стояли в две или три шеренги солдаты с ружьями, образуя сплошное каре с широким выходом против лицевой стороны эшафота. Затем, отступя еще пятнадцать-двадцать сажен от солдат, стояли конные жандармы, довольно редко, а в промежутке между ними и несколько назад – городовые. Непосредственно за городовыми расположилась публика ряда в четыре-пять, по преимуществу интеллигентная».

Пришла поглазеть на гражданскую казнь и публика простая. Еще один мемуарист, врач Дмитрий Александрович Венский, отмечал, что позади «публики, одетой прилично», находилась совсем другая: «помню, что рабочие расположились за забором не то фабрики, не то строящегося дома, и головы их высовывались из-за забора. Во время чтения чиновником длинного акта, листов в десять, – публика за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам. Неодобрение касалось также его соумышленников и выражалось громко. Публика, стоявшая ближе к эшафоту, позади жандармов, только оборачивалась на роптавших».

Изумительно живописное описание гражданской казни Чернышевского оставил в своем романе «Дар» Владимир Набоков: «Моросило, волновались зонтики, площадь выслякощило, все было мокро: жандармские мундиры, потемневший помост, блестящий от дождя гладкий, черный столб с цепями. Вдруг показалась казенная карета. Из нее вышли необычайно быстро, точно выкатились, Чернышевский в пальто и два мужиковатых палача; все трое скорым шагом прошли по линии солдат к помосту. Публика колыхнулась, жандармы оттеснили первые ряды; раздались там и сям сдержанные крики: „Уберите зонтики!“ Покамест чиновник читал уже известный ему приговор, Чернышевский нахохленно озирался, перебирал бородку, поправлял очки и несколько раз сплюнул. Когда чтец, запнувшись, едва выговорил „сацалических идей“, Чернышевский улыбнулся и тут же, кого-то узнав в толпе, кивнул, кашлянул, переступил: из-под пальто черные панталоны гармониками падали на калоши. Близко стоявшие видели на его груди продолговатую дощечку с надписью белой краской: „государственный преступ“ (последний слог не вышел). По окончании чтения палачи опустили его на колени; старший наотмашь скинул фуражку с его длинных, назад зачесанных, светло-русых волос. Суженное книзу лицо с большим, лоснящимся лбом, было теперь опущено, и с треском над ним преломили плохо подпиленную шпагу. Затем взяли его руки, казавшиеся необычайно белыми и слабыми, в черные цепи, прикрепленные к столбу; так он должен был простоять четверть часа. Дождь пошел сильнее: палач поднял и нахлобучил ему на голову фуражку, – и неспешно, с трудом, – цепи мешали, – Чернышевский поправил ее. Слева, за забором, виднелись леса строившегося дома; с той стороны рабочие полезли на забор, было слышно ерзанье сапог, взлезли, повисли и поругивали преступника издалека. Шел дождь; старший палач посматривал на серебряные часы. Чернышевский чуть поворачивал руками, не поднимая глаз. Вдруг из толпы чистой публики полетели букеты. Жандармы, прыгая, пытались перехватить их на лету. Взрывались на воздухе розы; мгновениями можно было наблюдать редкую комбинацию: городовой в венке. Стриженые дамы в черных бурнусах метали сирень. Между тем Чернышевского поспешно высвободили из цепей и мертвое тело повезли прочь. Нет, описка: увы, он был жив, он был даже весел! Студенты бежали подле кареты с криками: „Прощай, Чернышевский! До свиданья!“ Он высовывался из окна, смеялся, грозил пальцем наиболее рьяным бегунам.

„Увы, жив“, – воскликнули мы, ибо как не предпочесть казнь смертную, содрогания висельника в своем ужасном коконе, тем похоронам, которые спустя двадцать пять бессмысленных лет выпали на долю Чернышевского. Лапа забвения стала медленно забирать его живой образ, как только он был увезен в Сибирь…»

Как и всякий большой писатель, Набоков позволил себе подчинить истину художественному вымыслу и стилю. Все в тот день было почти так, как он написал, но не совсем так. Скажем, букетов было лишь два: большой букет красно-розовых цветов кинули, по свидетельству мемуариста Владимира Яковлевича Кокосова, когда Чернышевского только завели на эшафот, а еще один кинули позже, при посадке в повозку. Никаких городовых в венке.

Понятно, впрочем, каким источником вдохновлялся Набоков, описывая детали происходившего, – то был подробнейший и весьма красочный дневник капитана Генштаба Владимира Константиновича Гейнса: «Какая-то старуха предложила мне скамейку. „Надо сиротам хлеб заработать“, – говорила она мне. Если бы она взяла с меня не 10 коп., а 50, то и тогда я с удовольствием взял бы скамью, потому что публики набралось слишком много, и мне уже приходилось стоять в третьем ряду.

Три четверти часа мне пришлось стоять на скамейке, дожидаясь приезда Чернышевского. Но для меня это время прошло быстро. Я жадно вглядывался во всякую подробность. Хозяйка моей скамьи, стоя вместе со мной, рассказывала мне, как новичку, что будут делать с преступником. Показала саблю, заранее подпиленную и стоящую внизу эстрады. Заметила, между прочим, что в прежние разы столб был гораздо ближе к народу, чем теперь, но все-таки будет слышно, что прочтет арестанту Григорьев (помощник надзирателя)…

Ряд грустных мыслей был прерван каким-то шумом толпы; „едут“, – сказала старуха. „Смирно“, – раздалась команда, и вслед за тем карета, окруженная жандармами с саблями наголо, подъехала к солдатам. Карета остановилась шагах в пятидесяти от меня; я не хотел сойти с своей скамьи, но видел, что в этом месте толпа ринулась к карете; раздались крики „назад“; жандармы начали теснить народ; вслед за тем три человека быстро пошли по линии солдат к эстраде: это был Чернышевский и два палача. Раздались сдержанные крики передним: „Уберите зонтики“, и все замерло. На эстраду взошел какой-то полицейский. Скомандовали солдатам «на караул». Палач снял с Чернышевского фуражку, и затем началось чтение приговора. Чтение это продолжалось около четверти часа. Никто его не мог слышать. Сам же Чернышевский, знавший его еще прежде, менее чем всякий другой, интересовался им. Он, по-видимому, искал кого-то, беспрерывно обводя глазами всю толпу, потом кивнул в какую-то сторону раза три. Наконец чтение кончилось. Палачи опустили его на колени. Сломали над головой саблю и затем, поднявши его еще выше на несколько ступеней, взяли его руки в цепи, прикрепленные к столбу. В это время пошел очень сильный дождь; палач надел на него шапку. Чернышевский поблагодарил его, поправил фуражку, насколько позволяли ему его руки, и затем, заложивши руку за руку, спокойно ожидал конца этой процедуры. В толпе было мертвое молчание. Старуха, сошедшая со скамьи, беспрерывно задавала мне разные вопросы вроде таких: „В своем ли он платье или нет? Как он приехал – в карете или в телеге?“ Я беспрерывно душил свои слезы, чтобы можно было отвечать кое-как старухе. По окончании церемонии все ринулись к карете, прорвали линию городовых, схвативших друг друга за руки, и только усилиями конных жандармов толпа была отделена от кареты. Тогда (это я знаю наверное, хотя не видел сам) были брошены ему букеты цветов. Одну женщину, кинувшую цветы, арестовали. Карета повернула назад и по обыкновению всех поездок с арестантами пошла шагом. Этим воспользовались многие, желавшие видеть его вблизи. Кучки людей человек в 10 догнали карету и пошли рядом с ней. Нужен был какой-нибудь сигнал, для того чтобы совершилась овация. Этот сигнал подал один молодой офицер; снявши фуражку, он крикнул: „Прощай, Чернышевский“; этот крик был немедленно поддержан другими и потом сменился еще более колким словом „до свидания“. Он слышал этот крик и, выглянувши из окна, весьма мило отвечал поклонами. Этот же крик был услышан толпою, находящейся сзади. Все ринулись догонять карету и присоединиться к кричавшим. Положение полиции было затруднительное, но на этот раз она поступила весьма благоразумно и против своего обыкновения не арестовала публику, а решилась попросту удалиться. Было скомандовано „рысью!“, и вся эта процессия с шумом и грохотом начала удаляться от толпы. Впрочем, та кучка, которая была возле, еще некоторое время бежала, возле еще продолжались крики и махание платками и фуражками. Лавочники (ехали мимо рынка) с изумлением смотрели на необыкновенное для них событие. Чернышевский ранее других понял, что эта кучка горячих голов, раз только отделится от толпы, будет немедленно арестована. Поклонившись еще раз с самою веселою улыбкой (видно было, что уезжал в хорошем настроении духа), он погрозил пальцем. Толпа начала мало-помалу расходиться, но некоторые, нанявши извозчиков, поехали следом за каретой».

Читатель, надеюсь, простит автору размер цитаты, но уж очень она живописна. И не нужно быть дипломированным литературоведом, чтобы увидеть многочисленные переклички романного описания с текстом Гейнса. Хотя одним им Набоков, разумеется, не ограничился: явно штудировал он и воспоминания упомянутого Владимира Кокосова, где сказано и про лицо Чернышевского, которые «казалось суженным книзу», и про то, что «кисть руки казалась очень белой, при резкой разнице с темным рукавом пальто».

Владимир Галактионович Короленко, писавший уже в начале XX столетия о судьбе Чернышевского, так соединил многие фрагменты воспоминаний: «Это пасмурное утро с мелким петербургским дождиком… черный помост с цепями на позорном столбе… фигура бледного человека, протирающего очки, чтобы взглянуть глазами философа на мир, как он представляется с эшафота… Затем узкое кольцо интеллигентных единомышленников, сжатое между цепью жандармов и полиции, с одной стороны, и враждебно настроенным народом – с другой, и… букеты, невинные символы сочувственного исповедничества. Да, это настоящий символ судеб и роли русской интеллигенции в тот период нашей общественности…»

Кстати сказать, столичный обер-полицеймейстер Анненков в своем донесении о гражданской казни описал происходившее весьма сдержанно, без какого-либо драматизма: «Всеми зрителями, которых было довольно значительное число, соблюдена была совершенная тишина и никакого случая беспорядка не было… Я имею еще сведение, что на возвратном пути, когда экипаж, в котором был Чернышевский, проехал всю длину 4-й улицы (на Песках) и подъехал к Лиговке, несколько извозчичьих экипажей с седоками, в числе которых были и женщины, догнали кортеж и намеревались ехать около его; но так как экипаж был конвоирован жандармами, то они должны были отстать и разъехаться».

На то и есть, впрочем, официальный отчет, чтобы сгладить и затушевать неприятные аспекты происходящего.

Интересная деталь напоследок: во многих современных изданиях публикуются карандашные зарисовки гражданской казни Чернышевского – с примечанием, что сделаны они неизвестным очевидцем экзекуции. Такая же нелепица, как и упоминавшийся выше рисунок «с места казни» петрашевцев. Сделаны эти рисунки были в 1905—1906 годах Татьяной Николаевной Гиппиус, причем экзекуцию она изобразила не вполне точно. Известно, что шпагу ломали над непокрытой головой, а на рисунке Гиппиус, запечатлевшем этот момент, фуражка не покидает голову Николая Гавриловича. Да и следов теплого пристегнутого воротника пальто, о котором упоминают мемуаристы, на рисунках не сыщешь.

В общем, не существует достоверных зарисовок гражданской казни Николая Гавриловича.

…Разумеется, экзекуция над Чернышевским не была последней на Мытнинской площади. Долго лобному месту пустовать не пришлось: осенью 1864 года, например, гражданская казнь ждала здесь бывшего студента Медико-хирургической академии и Петербургского университета Петра Давыдовича Баллода, уличенного «в принятии участия в заговоре против Правительства, в заведении тайной типографии для печатания возмутительных против правительства воззваний, и наконец, в печатании и распространении таких воззваний посредством подкидывания». Баллод отправился на каторгу с последующим вечным поселением в Сибири, где он стал известным золотопромышленником.



Гражданская казнь Н.Г. Чернышевского. Рисунки Т. Н. Гиппиус. Начало ХХ века.

А в три летних дня 1865 года – 2, 3 и 4 июня – на Мытнинской объявили приговор трем участникам дела о связи с лондонскими пропагандистами: Николаю Александровичу Серно-Соловьевичу, Павлу Александровичу Ветошникову, Николаю Владимирову. Все трое были приговорены к лишению прав состояния и вечному поселению в Сибири. Следом за ними, 5 июня, экзекуции был подвергнут врач Иван Иванович Ганценбах – «за пособничество в составлении фальшивых документов».

Герцен, следивший из английского далека за петербургскими событиями, особо отмечал «приговор вольнопрактикующего врача Ганценбаха, востроумно прибавленный в газетах к приговору Серно-Соловьевича (чья это выдумка – интересно бы знать)».

Завершим эту главу еще одним объявлением из «Ведомостей С. – Петер бургской городской полиции»: «8-го сего июня в 8 часов утра назначено публичное объявление на Мытнинской площади, в Рождественской части, дворянину Юрию Мосолову Высочайше утвержденного мнения Государственного Совета, которым определено: Мосолова, за принадлежность к тайному политическому обществу, имевшему целью изменение существующего в России образа правления, лишить всех прав состояния и сослать в Сибирь на поселение».

Бывший студент Казанского и Московского университетов Юрий Михайлович Мосолов являлся одним из главных деятелей московской организации «Земли и воли». Следом за ним, 9 и 10 июня 1866 года, у позорного столба на Мытнинской площади побывали и его товарищи, тоже приговоренные к гражданской казни и ссылке – бывший студент Николай Михайлович Шатилов и лекарь Петр Васильевич Лебединский.

У всех троих, надо сказать, ссылка не затянулась: уже через несколько лет они получили разрешение вернуться в европейскую часть России – с возвращением прав состояния.

Отходчиво было иногда царское правосудие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю