Текст книги "Складка"
Автор книги: Дмитрий Смоленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Дмитрий Смоленский
СКЛАДКА
1
Умберто чуть не погиб, когда до деревни было уже рукой подать.
Автобус ходил только до Сан-Себастьяно, и он выбрался из него на маленькой площади уже под вечер. Здесь у него была последняя возможность запастись продуктами – в первую очередь Умберто почему-то интересовал сахар, – но сегодняшних денег у него не было, а лавка комиссионера оказалась закрытой.
Ночь он провел под рыночным прилавком на разорванных картонных коробках, накрывшись газетами. Больше всего он опасался за свой тяжелый мешок, гремевший железом, поэтому пришлось положить его под голову и мучиться от неудобной позы все оставшиеся до рассвета часы.
В шесть утра от болезненной рваной дремоты его избавил полицейский, изгнав из убежища тычком сапога в подреберье и заставив прихватить с собой весь мусор. Газеты Умберто пожалел выбрасывать и неплохо скоротал время на ступеньках перед комиссионной лавкой за их чтением.
В восемь утра комиссионер, наконец, отпер свою лавку, и Умберто вступил в ее прохладный полумрак, сжимая в кулаке заранее приготовленную монету. Полчаса он спорил с одышливым толстяком о цене на динар-Султани, отчеканенный в Египте при Сулеймане Первом Великолепном[1]1
Султан Османской империи в 1520—1566 годах.
[Закрыть]. Да, монета немало походила по рукам, и ребро ее в одном месте несло явный след напильника, но арабская вязь с обеих сторон на ней по-прежнему читалась, и золота в динаре оставалось не менее трех граммов.
Толстяк все косился на мятый и давно вышедший из моды костюм Умберто, на его разбитые башмаки, на культяпку правого мизинца и почему-то шепотом предлагал за динар смешные деньги, прекрасно зная, что гринго, не задавая лишних вопросов, отвалят за монету не меньше пятидесяти долларов.
Они ударили по рукам на двух сотнях новых крузейро[2]2
Введены после денежной реформы 1967 г., когда произошла девальвация: 1000 крузейро обменивались на 1 новый крузейро (cruzeiro nuovo). С 15 мая 1970 г. восстановлено прежнее название крузейро.
[Закрыть]. Не торопись так Умберто, он мог бы выбить из скупщика на двадцатку больше, но времени как раз не было, а полученной суммы хватало и на сахар, и на две пары крепких башмаков.
Через час, с изрядно потяжелевшим мешком на плече, но испытывая прилив сил от выпитой кафезиньо[3]3
Чашка очень крепкого черного кофе с сахаром.
[Закрыть] и съеденной на ходу теплой лепешки, он отсчитал двадцать крузейро водителю «форда» пятьдесят шестого года с ржавыми порогами и свежевыкрашенным капотом.
К несчастью, беспокойная ночь дала о себе знать, а на мягком диванчике машины оказалось так покойно, что он вздремнул. Спать да ехать – скверное сочетание, и расплата пришла немедленно. Казалось, лишь на несколько минут он прикрыл глаза, но за это время кончилось утро, прошло время сиесты, тени удлинились, и солнце лишь на ладонь вытянутой руки не дотянуло до горизонта.
Высадившись у магистрали, которой и в помине не было, когда он покидал деревню, Умберто не колебался. Ему стоило побыстрей уносить ноги, пока водитель удивленно крутил головой по сторонам, пытаясь понять, действительно ли он перенесся из утра в вечер или это ему только кажется.
До деревни можно было добраться старой дорогой – она начиналась совсем недалеко отсюда и петляла по лесу, огибая заболоченные низины, и шла сначала по правому берегу речушки, а после брода перебрасывалась на левый. Новое же шоссе строилось точно с востока на запад, и, как прикинул в уме Умберто во время разглядывания схемы в газете, если свернуть с него на двенадцатой миле и пойти прямиком через лес, он сможет добраться домой еще до полуночи. Потому он пристроил мешок поудобней и двинулся по гладкому асфальту, твердо ставя на него ноги в новых, неразношенных и поскрипывающих при каждом шаге башмаках.
Рассчитал Умберто все правильно – просто не повезло. До захода солнца его четырежды обгоняли грузовики, сначала старые, с длинными капотами, потом один новый, из тех, где водитель сидит прямо над двигателем. Четвертый самосвал был настоящей махиной, с колесами высотой в человеческий рост и стальным кузовом, полным щебенки. Никто из водителей не обратил внимания на поднятую руку старика, идущего по шоссе.
Вскоре с неба посыпался мелкий осенний дождь, и ему пришлось снять пиджак и накрыть им мешок сверху из опасения за положенные внутрь пакеты с сахаром. Он понятия не имел, зачем его купил, увеличив ношу на два килограмма, – в деревне, сколько он помнил, всегда делали свой, домашней выварки. Но, раз уж он это сделал, значит, так было нужно. Вернее, будет нужно.
Совсем стемнело, а дождь все не прекращался, как будто вместе с сегодняшним днем закончилось и лето. Идти, однако, было легко, потому что вода на асфальте не задерживалась. Капли, упав с темного неба, отскакивали от полотна водяной пылью, собирались в мелкие ручейки, скатывающиеся с дороги по глинистому склону насыпи в глубокий кювет и превращаясь в нем в мутный бурлящий поток.
Придорожные столбики закончились еще на восьмой миле, а вскоре Умберто сбился и со счета шагов. Войдя в согревающий ритм ходьбы, он прошел несколько дальше места, с которого нужно было свернуть в лес. Только когда мощно рявкнула за спиной нагнавшая его чудная, не касающаяся земли машина, Умберто понял, что оказался западнее деревни.
Транспорт просвистел мимо, мелькнув двумя этажами освещенных окон, но Умберто не успел разглядеть его, шарахнувшись в сторону и рухнув на склон насыпи. Скольжение по мокрой глине длилось секунду. Еще мгновением дольше – и он с головой ушел бы в бурный ручей у подножия насыпи, увлекаемый своей ношей. Однако Умберто сумел оттолкнуться, перелетев кювет и упав на другой стороне рва. Лязгнул металл в отброшенном мешке, и звонко хрустнуло в левой руке, окатив тело запоздавшей волной жара и боли. Умудрившись покалечиться совсем рядом с домом, он принялся облегчать душу безостановочной бранью на всех сохранившихся в памяти языках.
Исчерпав запас арамейских ругательств и перейдя к древнегреческим, Умберто почти успокоился. На «поедателе кала своего отца» он выдохся и принялся ощупывать удерживаемую на весу руку. Чуть повыше запястья в ней будто появился дополнительный сустав, в котором кисть легко и почти безболезненно сгибалась к тылу, но отказывалась двигаться в обратном направлении. Пальцы на руке скрючило, они похолодели и онемели, а при попытке размять их вызывали боль в месте перелома. Расстегнув пуговицу на прилипшей к телу рубашке, Умберто как смог пристроил поврежденную руку к животу, вздрогнув от ее прикосновения, как от чужой.
Пытаться снова выбраться на шоссе он даже не думал. Лишь кое-как набросил на голову и плечи мокрый и грязный пиджак, подхватил здоровой рукой мешок и потащился в обратном направлении, с трудом угадывая в темноте ямы, оставшиеся после корчевки придорожной полосы.
Агата умирала в эту ночь у себя дома.
Перед уходом Лусинда оставила ей в кровати бутылку с теплым молоком, и Агата, неловко пристроившись к ней сбоку, напилась им вечером и ночью. К утру все подстеленные пеленки оказались мокрыми, и она долго кричала, призывая бабушку. Потом у нее сильно разболелся живот, и, будучи не в силах совладать с позывами, Агата обгадилась. К полудню воздух в комнате испортился, наполнившись запахом тухлых яиц и скисшего молока, невесть как пробравшиеся в дом мухи облепили ее тело, роились между ног. Первое время она еще пыталась с ними бороться: ворочалась, смахивала мух с лица, но руки слушались все хуже и хуже, и совсем скоро она сдалась.
Если бы Агата могла предугадывать будущее, она допила бы все оставшееся в бутылке молоко днем. Когда, ближе к вечеру, она решилась сжать беззубыми деснами резиновую соску, насаженную на бутылочное горлышко, молоко оказалось свернувшимся. Она высосала горьковатую простоквашу, но через час взбунтовавшийся желудок заставил ее исторгнуть из себя желтоватую крупитчатую струю, а вскоре еще и пробил понос.
Она умирала и понимала это так отчетливо, как будто душа ее отделилась от тела и сейчас находилась рядом с кроватью, с брезгливой холодностью наблюдая за копошением мух на покрытой испариной коже, в подсохшей лужице рвоты и желтых пятнах фекалий на сбитых пеленках. Нёбо и язык у нее высохли, и даже в глазах будто оказался песок – любое движение век вызывало сильную боль. Она потеряла почти весь небольшой запас воды, находившийся в теле, потеряла со рвотой, поносом потом продолжала терять его с каждым своим выдохом.
С приходом сумерек стало немного легче – мухи перестали звенеть вокруг нее и успокоились. Она несколько раз проваливалась в короткие обмороки, но не понимала этого, потому что потеря сознания выглядела естественно: раз – и стало темно, два – она снова могла видеть.
За окном пошел дождь, но Агате казалось, что шумит у нее в голове. С нарастанием шума комната все увеличивалась, стены раздвигались, а потолок поднялся выше неба. Она осталась посередине старой деревянной кровати, подпертой с краю спинками придвинутых стульев, но границы комнаты все продолжали разъезжаться, а Агата – падать внутрь себя. Когда ее собственные размеры достигли размеров точки, поставленной в конце предложения, она с облегчением покинула тело, оставив его лежать в загаженной постели с открытыми глазами.
Глубокой ночью Агата очнулась от грохота, с которым распахнулась дверь. Вместе с плеском дождя в комнату ввалилось огромное черное существо с тупым наростом вместо головы и с одной рукой, державшей мешок с пыточными инструментами. С лязгом бросив тяжелую ношу у порога, существо по-хозяйски захлопнуло дверь и принялось расхаживать по комнате, натыкаясь на стулья и стуча башмаками.
Она никогда не думала, что смерть приходит столь прозаически страшно, одноруким уродом, не способным отыскать ее в темноте и бессильно взрыкивающим простуженным голосом: «Агата! Да где ты, черт тебя подери? Какого дьявола у тебя воняет, как в свинарнике? Агата!! Да сдохла ты, что ли?»
Наконец, существо наткнулось на стол, свалив стоявший на нем подсвечник, липко зашлепало ладонью по клеенке, нашарило коробку спичек. Замурованная в своем теле Агата представляла каждое его движение в комнате так же хорошо, как если бы видела его в ярком дневном свете. Вот существо проверило наличие спичек в коробке, махнув им в воздухе, как погремушкой. Вот завозилось, что-то вытаскивая из живота и разрывая при этом одежду – она слышала звук упавшей на пол и покатившейся пуговицы. Вот злобное шипение, превратившееся в стон, скрежет серной спичечной головки по коробке, треск разгоравшегося пламени.
Собрав все свои силы, Агата чуть повернула голову и скосила глаза, чтобы увидеть лицо присланного за ней существа. Оно было ужасным: сморщенное, поросшее белесой щетиной, с запавшими губами и крючковатым носом. Вставив выпавшую свечу в подсвечник и затеплив ее от догоравшей спички, существо дало пламени утвердиться на фитиле. Подняв светильник на уровень глаз, оно обвело им вокруг себя, заставив огромную угловатую тень заметаться по стенам. Увидев разобранную постель, существо вытянуло к ней руку с подсвечником и, сделав несколько шаркающих по доскам пола шагов, приблизилось.
«Матерь божья, пресвятая Мария! – пробормотало существо, когда раздраженные мухи, разбуженные светом, загудев, поднялись в воздух. – И ты, мягкосердный Иисус! Да что же здесь творится?»
Отмахнувшись свечой от насекомых, существо поводило ею над телом ребенка, поджавшего перепачканные дерьмом ноги, пока не заметило следящих за огнем движений глаз Агаты. «Живая? – пробормотало существо. Наклонившись к ребенку, оно прикоснулось губами и носом к его груди: – Теплая! Слава Спасителю, я успел!..»
Через несколько минут, учинив тотальный обыск комнат, в одном из кухонных шкафов оно нашло старую лампу, в которой еще плескался на дне керосин. Когда тени были разогнаны по самым дальним углам комнаты, существо разделось, сбросив грязную и мокрую насквозь одежду на пол и отшвырнув ее ногой к двери. Оставшись в одних ветхих подштанниках, существо перестало казаться посланцем смерти, превратившись в почти лысого, очень худого и сутулого старика, заросшего до самых глаз серебряной щетиной.
Действуя одной рукой, старик вытащил из-под Агаты обгаженные пеленки вместе с простыней, скомкал и вытащил за дверь на веранду. Взявшись разжигать печь, он обнаружил отсутствие дров и, недолго думая, разломал единственный табурет, оставив лишь пару стульев, которые Лусинда придвинула спинками к кровати.
Согрев воды, старик налил ее на дно побелевшей от времени детской оцинкованной ванны, используемой в последние годы исключительно для стирки. Потом перенес в нее Агату и неумело обмыл ее, не замечая, что девочка жадно пытается ухватить мутные капли с шершавой ладони старика, которой тот оттирал засохшую на мягких волосах и щеке рвоту.
Перевернув матрац обратной стороной, он застелил постель обнаруженным в сундуке свежим бельем и лишь после этого догадался напоить Агату. Поначалу приготовленный стариком сахарный сироп лишь вытекал из ее рта, но когда жидкость затекла ей в горло, она вынужденно ее проглотила и после этого уже пила не переставая, изредка закашливаясь. Тогда старик убирал соску и поднимал голову Агаты локтем больной руки повыше, усаживая на своих худых старческих коленях. А потом снова начинал поить, потому что Агата принималась кряхтеть и тянуться к соске губами. Она выпила всю бутылку и, почувствовав теплую тяжесть в животе, с облегчением помочилась. Старик дернулся, испуганно раздвинув ноги и чуть не уронив девочку, потом рассмеялся, дождался окончания дробного стука струи об пол и пришлепнул Агату по животу: «Вижу, что рада, но могла бы предупредить!». Заново подмыв ее остывшей водой, старик переложил обмякшее тело Агаты с рук на кровать, в которой она недолго повозилась, устраиваясь так, чтобы иметь возможность следить за ним.
Сняв мокрые подштанники, старик небрежно затер ими лужицу на полу, и, нисколько не стесняясь своего высохшего от прожитых лет тела, сплошь покрытого застарелыми рубцами и перевитого набухшими венами, снова начал лазать по шкафам, что-то ища, не находя и бормоча себе под нос непонятное. Агата уже догадалась, кто этот старик, и потому перестала опасаться за свою жизнь и только пыталась понята, что же он ищет, с шумом открывая и закрывая дверцы, со стуком двигая ящики и гремя столовыми приборами.
Не найдя искомого, старик, кряхтя, всунул ноги в тяжелые мокрые ботинки и вышел из дома под дождь. Через некоторое время он вернулся с выломанной из забора доской, прислонил ее к стене и коротким ударом босой пятки разломил на две части. Подгнивший конец он оставил валяться в углу, а другой, длиною в локоть, швырнул на стол. После чего он взялся за простыню, зажал ее зубами и оторвал здоровой рукой длинную полосу ткани.
Старик казался совершенно измотанным. Агата безошибочно определила это по дрожанию правой руки, опущенной на колено, и частому мелкому дыханию. Однако старик только собирался с силами, потому что не считал свое непонятное дело законченным.
Усаживаясь на пол перед столом, он с трудом выпростал из-под себя ноги, зацепил покалеченную руку скрюченными пальцами за край столешницы, изогнулся, наваливаясь здоровой рукой и тяжестью всего тела на локтевую ямку, и потянул ее вниз. Тонкий звук, родившийся внутри старика, почти сразу перешел в стон, а потом в вой. Подсохшая было спина его, с проступающими ребрами и оттопыренными крыльями лопаток, залоснилась от пота, а шея и затылок побагровели.
Старик тянул свою руку недолго – непослушные пальцы начали соскальзывать с края стола, и тогда он перехватил ее возле запястья, уложил на обломок доски и начал приматывать путавшейся лентой ткани. Помогая здоровой руке носом и зубами, он кое-как справился с почти непосильной задачей и после этого долго сидел, уткнувшись лбом в колено.
Агата уже засыпала, когда старик поднялся с пола, задул лампу и лег рядом с ней на постель, устроив больную руку над ее головой на подушку. Здоровой рукой он прижал ее к своему холодному животу и устало пробормотал: «Ну, вот и все, Агата! Умберто снова вернулся домой!..»
2
Лусинда появилась на следующий день с окончанием сиесты.
Умберто заканчивал рытье ямы для издохшей свиньи в дальнем углу огорода, когда, разогнувшись с полной лопатой земли, заметил мелькнувшее за плодовыми деревьями платье.
Не спеша и оберегая поднывавшую руку, он выбрался из ямы, отряхнул штаны и направился к дому. Услышав, как хлопнула закрывшаяся дверь, он не сдержал усмешки: устроенный ночью беспорядок он устранял все утро, прибрав и свои вещи, так что присутствие в доме мужчины не должно сразу броситься бабке Агаты в глаза.
Он застал ее в комнате склонившейся над внучкой. Едва отворилась дверь, Лусинда отшатнулась от кровати, обернувшись так резко, что чересчур длинная юбка обвила ей ноги. Она сразу его узнала, хоть и не видела больше полувека, но, даже вспомнив, попыталась закрыться от протянутых к ней рук стулом.
Схватка была короткой. В полной тишине, нарушаемой лишь их дыханием и шарканьем башмаков, Умберто достал-таки волосы Лусинды, сжал их в кулаке и, рванув вниз, заставил ее сначала изогнуться от боли, а потом опуститься перед собой на колени. Она по-прежнему цеплялась за стул и даже протащила его за собой до двери, выпустив лишь возле порога и признав свое поражение окончательным.
Она дрожала, но не от страха, а от ярости, пока Умберто, перехватив ее волосы левой рукой, правой расстегивал и вытягивал из брюк кожаный ремень. Они по-прежнему не говорили ни слова, и это было естественно, потому что оба знали причины происходящего. Умберто не считал необходимым тратить слова на объяснения простых и понятных вещей, а Лусинда была еще не настолько глупа, чтобы пытаться его разжалобить.
Он отпустил ей ровно десять ударов, дав первым оценку ее проступка по отношению к Агате, а остальными девятью лишь откомментировав гибель свиньи, двух уток, четырех кур, грязь в доме, отсутствие сухих дров и запаса продуктов. Инстинктивно дернувшись к нему от ремня, со свистом обрушившегося на ягодицы, Лусинда вцепилась зубами в его бедро, силясь прокусить брюки. С каждым последующим взмахом Умберто ее зубы сжимались все слабее, и к десятому удару она уже просто прижималась щекой к мокрому пятну на его штанине.
Закончив экзекуцию, Умберто оторвал ее от ноги и поднял. Даже такая, с перепачканным слюной и пылью лицом, со спутанными волосами, она была красавицей. Он видел ее разной: девушкой, цветущей женщиной, старухой, но такой – едва достигавшей ему до середины груди тонкой девчушкой – Умберто ее не помнил. Кое-как ушитое платье на груди обвисало, и было ясно, что скрывает оно не плоть, а лишь скомканные тряпки, набитые в лифчик. Шея, выглядывавшая из воротничка, была чуть толще его запястья, ногти на пальцах обгрызаны. Склонившись к ее лицу, он, стараясь не поддаться жалости, сказал: «Натаскаешь воды и перестираешь все белье из корзины на веранде». И только после этого оттолкнул от себя.
До вечера первого дня, проведенного Умберто в ставшей ему родной деревне, он успел переделать массу дел и еще больше запланировал на ближайшее будущее. Запущенный Лусиндой огород подлежал перекопке. Свиньи стояли по колено в собственном дерьме, и он мог только удивляться воле к жизни, проявленной двухмесячными поросятами, в то время как их родительница протянула ноги от болезней. Крыша птичника прохудилась, и слава Богу, что вчера прошел дождь – запертые птицы смогли напиться из образовавшейся на земляном полу лужи.
Еще он сходил повидаться с Отцом Балтазаром и Матерью Кларой, которых все жители деревни звали просто Отцом и Матерью, чтобы не путаться в именах, – ведь в каждом поколении кого-то из детей называют Балтазаром или Кларой.
С Отцом он договорился, что в ближайшую поездку в Сан-Себастьяно тот закупит для него керосина, мешок риса, пару мешков пшена и новую пилу, поскольку старую он никак не мог найти. У Матери выпросил литр оливкового масла, пакетик черного перца и две бутылки кашасы[4]4
Крепкий алкогольный напиток (водка), приготавливаемый из сахарного тростника.
[Закрыть] домашней выгонки, отдав за обещанное и уже полученное двадцать восемь граммов серебра австрийским талером времен Священной Римской империи.
Дом Отца с Матерью был самым лучшим в деревне: каменным, десятикомнатным, под крышей из черепицы, с обширным садом и ухоженным огородом. В прошлое свое возвращение Умберто успел подружиться с Эдмундо, сыном Балтазара, тогда двенадцатилетним подростком. Сейчас же его место в доме заняла Эпифания—девушка на выданье, опекаемая не только родителями, но и не женившимся к сорока годам племянником Сезаром.
Умберто с удовольствием провел бы в этом доме гораздо больше времени, тем более, что Отец обещал накормить его до отвала шурраско[5]5
Разновидность шашлыка из говядины, готовящегося на углях и употребляемого с соусом из томатов лука, уксуса, оливкового масла и соли.
[Закрыть] и выставить на стол не только кашасу, но и ром фабричной выработки. Однако оставлять своих женщин надолго он не мог, да и дел было по горло. Балтазар все переминался с ноги на ногу, в третий раз принялся уточнять: точно ли два мешка пшена должен он привезти из города, и не надо ли ему табаку, и есть ли у него дома бобы и фасоль. Воспользовавшись согласием Умберто на пару фунтов фасоли, Отец с облегчением отослал Клару в дом и, глядя поверх головы, решился спросить: «Так ты Его видел все-таки?».
«Кого его?» – не понял Умберто.
«Его!» – повторил Отец Балтазар, и по тому, как произнес он это слово, Умберто понял, о ком его спрашивают.
«Нет, Отец, прости, но и в этот раз не получилось!»
«Ты хотя бы там был?»
«Нет! Честное слово, я пытался, но как раз при Тиберии[6]6
Тиберий Клавдий Нерон был усыновлен императором Октавианом Августом (в 4-м году от Р.Х.) и наследовал его власть над Римской империей (14—37 гг. от P.X.)
[Закрыть] меня загнали на Рейн, и вырваться оттуда не было никакой возможности!»
«Ну ладно! – вздохнул Балтазар. – Может, Эдмундо повезет больше!..»
Когда Мать вернулась с полотняным мешочком, Умберто с облегчением его принял и склонился над ее затянутой в черную шерстяную перчатку рукой, чтобы поцеловать. Клара застеснялась, неловко стянула перчатку, и он долго держал ее руку в своих, отогревая дыханием ледяные пальцы.
«Все так же мерзнут?» – спросил он.
«Так же! – ответила она, виновато улыбаясь. – Вот от тебя тепло сейчас почувствовала, значит, живые! Ты заходи к нам еще и женщин приводи! Еды на всех хватит, и тебе полегче!»
После посещения Отца Умберто отправился в лес, вооруженный лишь мачете. Это был не тот лес, к которому он привык за долгие годы странствий: влажный и душный, оплетенный лианами и паутиной, с покрытыми лишайниками стволами деревьев и гнилью под ногами. Кроме насекомых, змей да лягушек, живности внизу не было, вся она резвилась в кронах деревьев и давала о себе знать лишь грубыми криками попугаев да древесной трухой, сыплющейся на голову.
С трудом набрав годного для печи валежника и связав его в охапку лианами, Умберто вернулся, уставший и разочарованный. Будь у него пила, не пришлось бы бродить в поисках сучьев – свалил бы целое дерево, пилил да перетаскивал к дому. Пока же приходилось довольствоваться тем, что есть.
Преподанный Лусинде урок пошел ей на пользу. Заглаживая вину, она работала как заведенная, таскала с реки воду, изгибаясь под тяжестью ведра и обливая платье, дула на покрасневшие ладошки и смахивала с бровей пот. Первое время Умберто старался не выпускать ее из виду, опасаясь, что она снова что-нибудь выкинет, однако вскоре успокоился. Только тряпки из-за пазухи она так и не достала, Умберто даже показалось, что она насовала их еще больше. В конце концов, это не его дело, решил он, хочет выглядеть старше – пусть делает, что хочет! Явится Казимиро – сам с женой разберется…
Умберто сходил с Лусиндой на реку, помог прополоскать и отжать белье. Не то чтобы это было обязательным, просто ему захотелось смыть с себя пот и грязь. Вода в реке – на самом деле ручье шагов пятнадцати шириною – питалась ключами и была ледяной и прозрачной. И все-таки, он окунулся у берега и даже полежал несколько минут в быстром потоке, держась за камни, чтоб не снесло течением.
Лусинда ждала его на мостках, присев на корточки рядом с корзиной, и смотрела на него столь пристально, что Умберто вдруг застеснялся своей стариковской наготы. Умом-то он понимал, что бабка Агаты, хоть и выглядела сейчас ребенком, на самом деле чуть не на полвека его старше, но слишком уж расчетливым был ее взгляд. Он уж и забыл, что на него могут так смотреть женщины – как на выставленного на рынке невольника, с сомнением и немым вопросом: а стоит ли связываться? От первой ночи рядом с Агатой толку пока было мало, но сломанная вчера рука его почти не беспокоила: пальцы сгибались, и кисть могла держать лопату. Только на запястье держался небольдюй отек, да на предплечье определялась ступенька от неточно составленных обломков.
К ужину Умберто забил утку, показавшуюся самой вялой, а Лусинда, не растерявшая пока кулинарного мастерства, долго тушила ее с пряностями, мукой и сухими травами, приготовив забытое им пато-но-тукупи. Агата снова спала, напоенная кипяченым козьим молоком, а они с Лусиндой, сидя за столом, тихо беседовали.
То ли от двух рюмок неразбавленной кашасы, то ли от избытка специй в тушеной утке, но в животе Умберто было тепло и спокойно. Тело его наслаждалось заслуженным отдыхом, а мысли в голове бродили медленно-медленно, как большие рыбы в глубоком омуте.
«Сегодня опять убежишь?» – спрашивал он Лусинду с усмешкой.
«А ты отпустишь? – дерзко спросила она в свою очередь. – Или тебе есть что мне предложить?»
«Пощупай!» – он положил перед ней на стол правую руку.
Лусинда долго трогала его ладонь, с которой даже долгий путь из Европы домой не смог вывести окаменевшие бугры мозолей.
«У тебя будет очень долгая жизнь и две жены!» – сказала она.
«Может быть! – усмехнулся Умберто. – Но если ты еще раз бросишь Агату без присмотра, я этой же самой рукой переломаю тебе ребра! Надеюсь, ты смогла прочесть это в линиях?»
«Не пугай меня – пуганая! – продолжала дерзить Лусинда. – Только заявился, и уже грозишь! Смотри-ка какой воин в деревне объявился! Кто ж тебя тогда без пальца смог оставить? Или совал, куда не нужно, – откусили?»
Умберто хмыкнул.
«Палец-то у меня еще вырастет, а срубленную башку на шею не насадишь!»
Он не забыл сумбурный бой, в котором лишился мизинца, но сам момент удара в памяти не отложился. Помнились только давка, вонь окружавших его тел, кусты сдеревьями, мешавшие сомкнуть и выровнять ряды, оглушительный рев напирающих германцев да лязг железа со всех сторон. Он и боль ощутил только к вечеру, а крови и подавно не было. Он был тогда молод, и заживало все как на собаке – ни красноты, ни гноя.
«Куда ходила? К индейцам?»
«Очень надо! – пренебрежительно оттопырила нижнюю губу Лусинда. – Здесь час ходьбы до поселка строителей. И наши есть, и гринго с мексиканцами!»
«Чего хотела? – настаивал Умберто. – Чтоб на твою бутафорию купились? – он кивнул на ее бесформенную «грудь». – Так дураков мало! А вот урода-извращенца ты на свою шею легко могла бы поймать!»
Лусинда ощерилась, показав мелкие острые зубы.
«Не родился еще кобель, который на меня насильно вскочит!»
Она согнулась под стол, пошарила рукой под юбкой, швырнула на стол узкий нож с деревянной рукояткой. Нож покатился, Умберто прихлопнул его ладонью, взял в руки, проверил заточку. Лезвие было отменной остроты, но для боя нож не годился – рукоятка не имела ограничителя, и при сильном ударе можно было рассечь собственные сухожилия.
«Таким только сумки на рынках резать – барахло!» – выставил он оценку.
Лусинда дернула плечом.
«Я его и не доставала ни разу, вообще от мужиков подальше держалась!»
«Так зачем тогда таскалась туда? Да еще дома не ночевала?»
«В шалаше жила!» – буркнула Лусинда.
«Ясно! – кивнул Умберто. Ему и в самом деле все стало ясно, однако он счел своим долгом ее предупредить. – Бросай свои походы! Вернется Казимиро, все войдет в свою колею, а начнешь блудить – палец о палец не ударю, когда он палкой учить начнет. Я его знаю, от него ремнем по мягкому месту не отделаешься!»
Неожиданно для него Лусинда разрыдалась, спрятав лицо в ладони.
«Ты чего?»
«Не вернется Казимиро! – давилась она слезами. – Сон видела – не вернется!»
«Что за бабьи истерики!» – рявкнул Умберто, и проснувшаяся Агата тут же отозвалась плачем.
Лусинда поспела к внучке первой, с трудом подняла на руки, села на край кровати, принялась укачивать. Утешальщик из Умберто был никакой, поэтому он, махнув рукой, вышел из дома и уселся на ступеньках веранды.
Конечно, в деревне уже бывало, когда мужчины не возвращались. Иногда женщины, так же, как и Лусинда сейчас, видели плохие сны, иногда обходилось без них. Да и причины невозвращения могли быть разные. Что бы там ни говорили и ни думали, но люди по-прежнему смертны, и чем дальше на восток – тем больше их подстерегало опасностей. Войны, болезни, несчастные случаи… Одно плаванье через океан чего стоило! Умберто хмыкнул, вспомнив, как отплыл из порта Макапы в каюте парохода, а на вторые сутки, едва (как ему тогда показалось) он сомкнул глаза, как был разбужен топотом чужих сапог над головой, оказавшись в душном кубрике двухмачтового парусника, ползущего вдоль африканского берега. С тех пор он развил в себе умение дремать вполглаза, лишь скользя по поверхности сна и не погружаясь в него полностью. Во всяком случае до Сан-Себастьяно эта привычка не раз его выручала. А в «форде» он просто расслабился, посчитав себя дома.
Да, бывало, что мужчины не возвращались в деревню. Муж Камилы, например, так и осел в Сан-Паулу. Встречали его там, Отец Балтазар рассказывал. Видать, устал человек живым маятником быть: из деревни в мир, из мира в деревню. Решил остановиться, закрепиться на одном месте, жизнь прожить как все. Хоть и проклинала его Камила, а все ж понять его можно. Конечно, если мужчина понять пытается, да еще пришлый. Те, что от Отцова корня, – те никогда не поймут.
В доме вроде затихло. Умберто поднялся, стараясь ступать осторожно, вошел внутрь. Лусинда уже убирала со стола, грела воду для мытья посуды. Агату она убаюкала, уложила на место. Умберто присел, спросил негромко.
«Ну, и что намереваешься делать?»
Лусинда передернула плечами, буркнула: «А сам что думаешь?»
«Думаю, мужчину тебе надо сыскать, у Отца Балтазара разрешенья испрашивать!»
«Я, между прочим, внучка его родная – если забыл вдруг!»
«И что? – не понял Умберто. – Для кровной родни ему сам бог велел расстараться!»
«Много ты понимаешь! – скривилась Лусинда. Странно было видеть на ее детском лице столь откровенное проявление ненависти. – Для него что написано в Евангелии – то и истина! Апостол же Павел предпослал римлянам: «Ибо замужняя женщина привязана законом к мужу, пока он жив; а если муж умрет, то она освобождается от закона о муже. Итак, если при живом муже она соединится с другим, то будет называться прелюбодейкой; а если муж умрет, то она свободна от закона…»[7]7
Римлянам 7:2, 7:3.
[Закрыть]»
«Да, – согласился Умберто, – если Казимиро умер, то свидетельства о смерти ты не дождешься…»
Они помолчали, не желая говорить об угрозе. На маленьком деревенском кладбище две трети могил таили в себе скелетики в локоть длиной – жалкие останки женщин, не дождавшихся возвращения мужей. И Камилин гроб там же. Нет там только могил родителей Агаты, а на каком кладбище они похоронены – одному Богу известно.