355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Шашурин » Печорный день (сборник) » Текст книги (страница 2)
Печорный день (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:23

Текст книги "Печорный день (сборник)"


Автор книги: Дмитрий Шашурин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Средневековая рукопись, или Тридцатый рассказ

Долго мне не удавалось, сколько я ни писал рассказов, насчитать их тридцать. То тот, то этот казался слабым: я вычеркивал заголовки один за другим, и в списке всегда оставалось меньше тридцати. Наконец с большим трудом набрал их двадцать девять, и, чтобы не затягивать дальше своего испытания, я решил во что бы то ни стало тут же написать тридцатый рассказ.

Вспомнилось: на фронте мы умели выйти из всякого положения, использовать любое обстоятельство, извлечь пользу из самых мелких и, казалось бы, не относящихся к делу фактов. Я остановился на первом попавшемся образце и начал так:

В воздухе пахнет весной, победой и мелинитом. Весной оттого, что апрель; победой оттого, что сорок пятый год; мелинитом оттого, что мы сидим с полковым переводчиком на обломках взорванного моста.

Рядом с нами шоссе, дальше по берегу – одинокий домик под черепичной крышей. Внизу дивизионные саперы устраивают переправу, а мы с переводчиком пришиваем чистые подворотнички.

Я никогда не умел, как переводчик, сложить белый лоскуток и, придерживая кончик зубами, ловко продерябнуть из-под низа иголкой, отчего лоскуток сразу становился образцовым воротничком. Я натягивал лоскуток на полоску плотной бумаги и пришивал вместе с бумагой, только тогда у меня получалось не хуже, чем у переводчика. Зато мне приходилось добывать подходящую бумагу.

Я вылез на шоссе и принялся исследовать придорожные кюветы.

Кто воевал последний месяц, помнит, как фашисты, стремясь попасть в плен к американцам, бежали от нас, бросая все тут же, у дороги.

Чего только не было в кюветах! Велосипеды и фляжки, плащ-палатки и пистолеты, дамское белье и противогазы, детские туфельки и снаряды, кинжалы и консервы, брюки и пулеметы, коньки и чемоданы. Все это валялось перемешанное, скомканное, истоптанное.

Сверток пожелтевшей рукописи торчал между головастым фаустпатроном и плоским винным бочонком. Бумага подходила. Я взял несколько листов и, ободрав по дороге помятое и грязное, уселся налаживать подворотничок.

Переводчик уже надел гимнастерку. Подтягивая подбородок, он любовался, глядя в зеркальце, воротом. Неожиданно его рука потянулась к бумаге. Он поднял мои листы и даже потребовал кусок, который я приготовился зашивать в тряпочку. А потом мы читали вместе: он читал и переводил, а я слушал.

«…Крепок шлем и латы герцога Брюнхгальского! Несчастный хундшпильман (мне помнится, в рукописи было именно хундшпильман, хотя переводчик утверждает, что такого слова нет), старейший хундшпильман всех псарен под короной, сообщивший герцогу о случившемся, не вернулся из дворца. Благость господня и милость пресвятой девы осенят род герцога! Да не проржавеет щит, да не притупится меч его. Да не сотрется девиз герцога с ворот нашего города. Пусть усталый путник так же легко прочтет позлащенные слова, как читаю их теперь я на последнем году властвования герцога. Только его сила и святость помогли нам пережить те бесовские времена, когда ни одни латы не могли защитить нас от темных сил. В роковой день двери герцогской опочивальни не отворились перед молодоженами. С этого начались события, свидетелем которых был я, Фридрих фон Цуцель. По совету моего духовника отца Клампеля записываю все, как помню…»

Следующего листа не было, а на моем кусочке переводчик прочел всего несколько слов:

«…У дверей герцогской опочивальни издохла его щенная сука…»

Зато дальше шло подряд:

«…поголубели воды Эрлихинского озера, виноградари прибрали опустевшие давильни, и по утрам всякая тварь божья с тревогой ощущала дыхание близкой стужи. Многие, отходя ко сну, вместо молитв шептали о дьявольских желаниях. С чародейской хитростью вовлекала нас в грех та, в честь которой мы наперебой слагали сонеты и пели баллады. Мы пьянели, как только успевали вдохнуть воздух ее гостиной, ловили малейшее ее желание и сразу бросались исполнять его. Каждый вечер вспыхивали ссоры, примирить которые могла только кровь за дверями ее дома. Я сам приглашал двоих, а меня вызывали на дуэль трижды.

В последнюю ночь она снова приняла нас в гостиной, задрапированной странными тканями. В мерцающем свете свечей казалось, что узоры на тканях живут – птицы вздрагивали, гады шевелили щупальцами. Откинув голову на спинку кресла, будто для поцелуя, она нежно сказала:

– Сегодня я хочу лишить вас жизни. Сейчас еще можно уйти. Но если я начну, будет поздно.

Ее улыбка туманила наши головы. Никто не двинулся с места.

Тогда она начала рассказывать.

Слушая ее и любуясь ею, мы не замечали, как меркли свечи, как приближались к нам стены, украшенные странными тканями, как исчезали двери.

– Юноши вскочили, – сказала дама, – и бросились к дверям, но стены надвигались, и двери исчезли».

Мы с ужасом осмотрелись. Так и было: стены надвигались. Мы вскочили и бросились к дверям. Двери исчезли…

Дрогнула земля, засвистели, падая, мины, и мы с переводчиком, кинув рукопись, спрыгнули в укрытие. Мины рвались совсем рядом. Потом разрывы сдвинулись к переправе и, как будто нащупав, стали точно долбить по неоконченному понтонному мосту.

– Какая-то сволочь корректирует! – выругался, слезая в укрытие, молодой сапер. – Только бы узнать, где сидит фашистский потрох! – И опять выругался.

Переводчик ткнул меня в бок кулаком, показал на одинокий домик:

– Дверь-то исчезла! – и потащил меня из укрытия.

Мы быстро перебежали шоссе, перепрыгнули каменную ограду и, прячась за ней, подобрались к домику, увитому до самой крыши плющом.

Переводчик расстегнул кобуру и, показав пальцем, что нужно молчать, скользнул в дом.

Войдя в кухню, он кивнул на стену, оклеенную обоями, и на ступеньку и порог, неизвестно зачем приделанные к этой стене, и шепнул опять:

– Дверь-то исчезла!

Мы тихо отодрали обои, ножом открыли тонкую дверь, запертую изнутри на крючок, и с пистолетом наготове стали взбираться по узкой лестнице на чердак.

Переводчик лез впереди. Он первый протиснулся в отверстие на потолке. Теперь я видел только его ноги. Вдруг ноги так напряглись, что я вздрогнул.

– Хенде хох! – рявкнул наверху голос переводчика, и ноги мгновенно перемахнули через край отверстия.

Я увидел уже развязку. Переводчик отдавал по-немецки распоряжения, а лопоухий молоденький корректировщик послушно стучал телеграфным ключом.

В щель между черепицами было видно, как разрывы переместились в сторону, потом мины стали падать в реку метров на двести выше понтонов. Саперы закопошились, потащили прогоны, консоли, настил… а переводчик все корректировал.

Я дружу с переводчиком и сейчас. Он преподает в институте историю и советует изменить кое-что в этом моем рассказе.

– Во-первых, – говорит, – корректировщик вовсе не лопоухий, а физик Курт Вайбель. Я его видел. Как-то наш институт посетили немецкие ученые. Мы с ним сразу узнали друг друга и разговорились. Во-вторых, выбрось все насчет странной рукописи. Я, – говорит, – еще тогда понял, что она не исторический документ, а вымысел.

Но неизвестно, кем бы стал Курт Вайбель, если бы не этот вымысел. Я ничего выбрасывать не стал и сохранил все, как было.

Где-то в Сибири, в архивных папках

Все-таки я расскажу, а, Марылька? Марыльку смущает, что нужно рассказывать, как нам рассказывал один – у него была татуировка, – что ему рассказал тот другой. Рассказал перед селекцией на газ…

Нам тогда с Марылькой зараз столько привалило чудес, так еще могли принять хоть одно, хоть сто. Едва кончилась война. Я не знал, где Марылька. Она – где я. Но мы тут же встретились и приехали к морю. Мы розовели издали, как пряники. Возможно, поэтому он и выбрал нас, возможно, он рассказывал и не только нам. У него была татуировка. На руке – между локтем и запястьем, посередине. Цифры выведены, как на чертеже, пять цифр и еще буквы – так в реестрах заносят номера вещей, книг, деталей. А это его лагерный номер.

Газовая камера тоже как удостоверение для нас с Марылькой, а вам, чтобы могли понять, почему мы поверили, почему слушали, почему, наконец, он рассказывал, что рассказал ему тот, который не надеялся, что пройдет селекцию, и не прошел, не избежал газовой камеры. Тот был из Сибири, вот почему мне особенно хочется, чтобы вы знали. Правда, Марылька?

Благо… Бого… Нет, нет, только не Благовещенск. Из Благовещенска поступили связки архивных папок… Но я забегаю, папки участвуют потом. Тот имел отношение к архивам, которые постепенно сортировали, приводили в порядок. Стопятидесятилетние или двухсотлетние архивы губернских управ. Часть их попала в Бого… Бодо… Что? Тобо… Ах, Тобольск. Слышишь, Марылька? Тобольск! Нет, непохоже. Нет.

Середина двадцатых годов в Сибири. Вы лучше меня представляете. Но тот занимался только архивами. Уполномоченный или комиссар, потому что к тому… (Мне удобнее, чтобы не запутаться и не запутать вас, говорить _тот, тому_, а не _он, ему_, чтобы не спутать _того_ с другими. И это мы с Марылькой придумали, что тот комиссар или уполномоченный.) К тому привозили архивы, требовали расписок, предъявляли мандаты. А однажды к тому пришел посетитель, когда тот уже давно зажег коптилку и разбирался в бумагах при ее свете. Пришел и встал у лавки, заваленной пачками бумаг. Тот поднял голову, подождал, что скажет посетитель, не дождался и стал опять разбираться в папках, и даже забыл о нем, и тут же вздрогнул. Опять посмотрел на посетителя, и посетитель смотрел на комиссара, на того, который попал потом в газовую камеру.

Тогда время очень ценилось, или считалось хорошим тоном беречь время; кончил дело – уходи, а тут еще и не начиналось – и не дело, а разговор хотя бы. Уполномоченный, я больше склоняюсь, что тот не был комиссаром, комиссары все-таки решительнее и вооружены, а у того не было оружия, уполномоченный сказал:

– А ну, давайте покороче, что нужно?

Посетитель кивнул и сказал:

– Мне шестьсот лет.

Вот тогда-то тот и пожалел, что нет оружия. С оружием бы тот сразу доставил посетителя куда нужно. А я думаю, что комиссар доставил бы и без оружия, вот еще почему я считаю, что тот не комиссар, а уполномоченный.

– Бузить пришли? – насупился уполномоченный.

– Хм. Бузить. Буза. Это выражение скоро исчезнет, забудут его. А слово дактилоскопия вам уже известно или оно еще не вошло в обиход?

Посетитель говорил тихо. Уполномоченный хотел и не решался разглядеть его.

– Определение личности, что ли, по отпечаткам пальцев? – Тот даже не ждал от себя, что вспомнит, и обрадовался, и забыл, что лучше всего доставить бы посетителя куда следует, и не стал больше жалеть об оружии, а взглянул в глаза посетителю, и хоть от коптилки и не хватало света – разглядел и понял уполномоченный, что посетитель умен, что ничего он не побоится, даже оружия, но и что его ни к чему бояться тоже.

– Опознание, – подтвердил посетитель. – По отпечаткам подушечек пальцев человека легче опознать, чем по лицу, которое можно изменить гримом или пластической операцией. Но вы еще не знаете, почему рисунки никогда не повторяются, и нет на свете двух человек с одинаковыми узорами на подушечках пальцев, и вряд ли узнаете в течение этого столетия.

– Кто я? Я?

– Вы тоже, все люди.

«А вы?» – хотел спросить уполномоченный, но вспомнил, как в железнодорожном отделении ЧК попался один: тоже умно говорил, и стал опять думать, что нужно бы доставить посетителя, или лучше ушел бы он сам. Мало ли: вот говорили, что если не доставишь – тебя доставят.

Конечно, тот не был комиссаром, согласись, Марылька, комиссар бы не трусил, не рассуждал как обыватель.

– Вы не беспокойтесь, я по делу, – посетитель как будто угадал сомнения уполномоченного, – дактилоскопия тоже относится к делу, как и то, что мне шестьсот лет.

Уполномоченный поежился оттого, что хотел не верить, а само собой верилось, верилось и в дело, и в шестьсот лет.

Уполномоченный видел перед собой и слушал человека, который заслуживал доверия. Не было в нем ничего такого, к чему можно бы было придраться или бы вызывало раздражение. Открытость, готовность быть полезным, понятным и к тому же терпеливость и бесстрашие – при всем желании уполномоченный не мог отплатить такой же естественностью, и коробило уполномоченного до сухости в глотке, до щипоты в глазах. Можно так говорить или лучше «до щипания»?

– Конкретно будете излагать? – спросил уполномоченный; сознавая, что опять получается грубо, неуместно официально и с угрозой.

Посетитель с готовностью придвинулся к столу, выбрал листок бумаги, чистый с обеих сторон, и, потерев большими пальцами подушечку для штемпелей и печатей, притиснул их затем к этому листку.

– Вот, пожалуйста, конкретно, – несколько любуясь даже сделанными оттисками, улыбнулся он уполномоченному.

Тот… Тому… У того сразу воскресли все подозрения, и особенно насчет психической ненормальности посетителя, и снова уполномоченный избегал смотреть на него, и чем дальше, тем больше росла натяжка, неловкость. Потому что чем дальше, тем подробнее посетитель объяснял свое дело.

– Среди папок, которые вы разбираете, вам должна попасться связка бумаг из Благовещенска. Связка с сургучной печатью. Указана дата, когда связка была опечатана и сдана в архив: сентября 23-го дня, 1852 года. Бумаги незначительные, совершенно незначительные, – подчеркнул посетитель, заметив нарастающее беспокойство уполномоченного.

Тот со страхом ожидал: сейчас потребует или попросит эти бумаги? Что, если скажет: дай на память? Смогу я отказать или не смогу?

– …наделов трех казацких старшин, – продолжал посетитель перечисление, начало которого уполномоченный упустил, – опись собранной пушнины от бурят в качестве подушного налога за семь лет и еще что-то в таком же роде. Они нас не интересуют. Попадется вам, кроме того, в этой связке пакет, опечатанный по четырем углам. Прежде чем сломать печати, обратите внимание на сохранность сургуча.

– Ну уж, как хочешь, сургуч не сургуч, а пакета я те не отдам, – внутренне укрепился уполномоченный, – заливай, заливай, да держись за край.

– Это важно для вас, чтобы вы поверили, а затем и подтвердили своей подписью.

– Ух ты, роспись! – оледенел изнутри уполномоченный: вдруг он, этот посетитель, и есть оттуда, откуда надо?

– Не пугайтесь, слушайте. Пакет я сам доставил из Петербурга в Сибирь, а прежде он долго лежал, очень долго. В нем, вы это увидите, примерно такой же листок с оттисками пальцев, моих больших пальцев, с указанием даты и подписью чиновника, поставившего ее. Какую очередную архивную папку вы готовите на бессрочное хранение?

– Шестьдесят два дробь восемнадцать эф, – отрапортовал уполномоченный и затосковал: «Что же я тайны выдаю!»

Посетитель на мгновение прикрыл глаза.

«Так и есть, запоминает», – догадался уполномоченный».

– Вот туда вы и положите оба листка, а на сегодняшнем поставите дату и свою подпись. Лучше, если найдется конверт.

Уполномоченный оторопел, спину холодила струйка пота, которая вдруг побежала от лопаток к пояснице. Вот так волдырь! На бессрочное хранение, да еще с росписью! А тут и посетитель собрался уходить – встал, надел шапку и уж направился к двери мимо уполномоченного. Тот вскочил и загородил дорогу.

Они стояли так, не глядя друг на друга, а по потолку и стенам шатались их тени – пламя в коптилке то ложилось, то взметывалось, чуть ли не отрываясь от фитилька.

– Вам не следует требовать объяснения. Сделайте и забудьте.

И хотя слова посетителя совершенно убедили уполномоченного, тот не двинулся с места. Тело уполномоченного не подчинилось сознанию. Посетитель удивился и прикрыл глаза, опять будто бы припоминая или подсчитывая.

– Понимаю, понимаю, – он говорил как будто с самим собой и у себя же спросил: – Но ведь не спасет? – а ответил уполномоченному: – Вас это не спасет, лишь однажды вам это поможет. Знайте. История человечества складывается так, что мое вмешательство окажется необходимым раньше, чем рассчитано. Тогда я покажу оттиски пальцев отсюда, другие документы из других мест. Может быть, мне поверят, согласятся и человечество избежит катастрофы. Пропустите меня.

Уполномоченный дал ему уйти, только тень уполномоченного рванулась к дверям, отпрыгнула от них на потолок, а потом, будто успокаиваясь, закачалась от стены к стене и вдруг остановилась в углу, где лежала груда связок. На одной из них значилось: сентября 23-го дня 1852 года.

…Сургучные печати на конверте были целы, тот тщательно осмотрел и не сломал печати, а разрезал конверт. На листке с выцветшими от времени оттисками пальцев, еще более тусклая, стояла дата и подпись с окружающим ее росчерком… Среда февраля четвертого дня 1704 года. Оттиски пальцев совпадали и по размеру, и по рисунку, и по числу линий. Тот накладывал листки и сличал на просвет.

Сбылось и предсказание вечернего посетителя, помните: не спасет, но однажды поможет? И помогло, помогло тому до конца сохранить мужество. Тот так сам сказал, когда кончил рассказывать. Не нам, а ему, который рассказывал нам после войны. Видите, обязательно путается, и Марыльке кажется, что мы выглядим навязчивыми болтунами. Ведь мы даже не помним, как назывался город. Бого… Вого… Нет. Нет, и не Тобольск. Как ты считаешь, Марылька? Видите: нет, не Тобольск.

Время зажигать фонари

Тропинка сквозь высокую траву. Узкая. Каждая травка пахнет. А сбоку река. Так вспоминалось. Особенно Большой Лес – крохотная рощица на берегу реки. Густо растут тополя и черемуха. И не пройдешь между ними: лопухи, и крапива, и сумрак.

Большой Лес. Чуть-чуть выглядывает из-за деревьев застекленная башенка. Дом бакенщика возглавляет рощицу.

А внизу под обрывом песок, лодки с тяжелыми веслами и сухие бакены – красные и белые – запасные.

Мне всегда хотелось поговорить с бакенщиком, чтобы он рассказал мне свою главную историю.

Но я был мал, а у бакенщика были свои дети. Осталось невыполненным желание.

Я очень четко представлял, как оно могло выполниться. Каким-то образом я знакомлюсь с ним. Почему-то очень ему нравлюсь. И он, конечно, берет меня на лодку – грести.

Мы едем зажигать фонари на бакенах. Бакенщик удивляется – оказывается, я очень хорошо гребу. Вот мы зажгли последний фонарь Красный. Уже потемки. От теплой воды поднимается холодный пар. Глуше скрипят уключины.

Я слушаю _главную историю_. Она проста. Совсем короткая история. Но в ней все.

Так думалось и хотелось. И чем дальше отходило детство, чем смешнее становились те выдумки, тем больше хотелось побывать в Большом Лесу…

Возможно, стерлось бы все это в памяти. Но как-то во время войны нас перебрасывали пароходом. Хлопот у меня было много, да и не привык я эти места с воды видеть.

Берег весь в дырках – гнезда береговушек. Лесок… А над деревьями вдруг башенка. Сердце чуть приостановилось и запрыгало.

А на песке у лодок сам бакенщик. Возится с сетью. Не обращает внимания. Близко проплывает берег. Потом бакенщик повел бородой и поглядел равнодушно. А меня увидел, встал, заулыбался и рукой машет.

Я оторопел. Совсем мальчишкой стал и шепчу:

– Здравствуйте, – и рукой машу. А неудобно.

– Солдат приветствует. Душевный старик! – сказали сзади.

Я оглянулся. Весь мой взвод навалился на перила и в ответ улыбался и махал бакенщику. Только тогда я заметил, что бакенщик вовсе не на меня и смотрит. И я растрогался. Пошел на корму к старшине, показал на бакенщика и сказал:

– А я с ним на лодке ездил фонари на бакенах зажигать. В детстве.

И мы со старшиной смотрели на бакенщика и махали ему, пока его не закрыло поворотом.

А совсем недавно побывал я в Большом Лесу. Решил специально ехать. Конечно, не из-за «главной истории». Эта детская выдумка выветрилась. Просто посмотреть знакомые места. Удастся – так познакомлюсь. Расскажет, так расскажет.

Все решено правильно. А волнуюсь. За полтора часа до отхода поезда на платформу прибыл. Расхаживаю. Кроме меня, двое каких-то было. Я еще подумал: «Братья – похожи очень». У одного лауреатский значок.

Они в один со мной вагон сели. Я, как маленький, прилип к окошку. А день – такого яркого никогда не бывало.

Эти двое тоже на моей станции сошли. Обогнали меня и пошли по направлению к Большому Лесу.

Я приотстал, сел, разулся. И по тропинке босиком. Она твердая, сухая, немного желобком в в трещинках. Трава высокая. Цветет и сыплет пыльцу. Чуть ветерком потягивает. А в лугах подмареннику много, ветерок будто духами пропитан.

Иду босиком. Те, впереди, скрылись. Сзади никого. Я вприпрыжку. Лягаю пятками воздух. Самому над собой смешно. А сбоку река.

На той стороне каемка песка, а потом кусты. Подошел я к обрыву. Высоко. У самого берега рыбы. Спинки узкие, плавники и хвосты черные. Комочек сорвался, плюхнулся. Мотнули хвостами – и вглубь. А мне весело. Распирает. И от этого дерзко опять «главная история» вспоминается.

Так и поет внутри: «Узнаю, узнаю». А с другой стороны постукивает недоверчиво, но тише: «Ну и дурак! Ну и дурак!»

А время подходящее. Скоро фонари на бакенах зажигать нужно.

Надел ботинки и ходу. Уж башенка над деревьями показалась. Вильнет тропинка, и все… А получилось неожиданно, как тогда на пароходе.

Песок, лодки… И те двое… Братья… И бакенщик. Одного бакенщик держит за плечи. Другой, с лауреатским значком, немного в сторонке. Потом его взял бакенщик. Поцеловал. Посмотрел. Отпустил.

– Молодцы! Молодцы!

Мне хорошо слышно сверху.

– Ступайте в дом, а я фонари зажгу.

Вскочил в лодку и весело заскрипел уключинами.

Я стоял и следил за лодкой.

– Когда мы поженились, я каждый вечер смотрела, как он фонари зажигает, – донеслось с крыльца. – Уж очень руки у него ловкие.

Сыновья и мать спускались к реке – встречать бакенщика.

– Ночью сколько раз вставала, щупала у него в кармане, берет ли он с собой спички. Все думала – просто так, от рук его, фонари загораются.

Они засмеялись тихо и гордо. Один за другим загорались фонари на бакенах. Подъедет лодка к бакену, только протянет руку бакенщик – вспыхивает фонарь.

Засветился фонарь на последнем, самом дальнем бакене. Красный. Наступили потемки. От воды поднимался пар. Уключины скрипели глуше.

Мне шагалось легко. Еще сильнее пахла трава. Боролись две мысли, первая тихо постукивала:

– Может, он спички для отвода глаз берет.

А вторая так и пела с каждым шагом:

– Ну и дурак! Ну и дурак!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю