Текст книги "Кальвин"
Автор книги: Дмитрий Мережковский
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Чтобы не быть узнанным в стане врагов, сановников Римской Церкви и членов св. Инквизиции, наполнивших дворец герцога Феррарского, Кальвин надел рясу католического священника, под именем Шарля д'Эспевилля, и, снова выбрив заросшую лысинку тонзуры, может быть, так же, как в детстве, почувствовал на голом темени жуткий холодок, как бы неземное веяние – дыхание Духа Нечистого.[174]174
Stickelberger, 39.
[Закрыть] Если бы люди узнали об этом обмане, то не только католики, но и протестанты могли бы усомниться, кто он такой – волк в овечьей шкуре, или овца – в волчьей. Гнусность этой лжи он сам, вероятно, чувствовал сильнее всех; если же все-таки шел на нее, то видно и по этому, как судорожно, жалко, беспомощно хватался, точно утопающий за соломинку, за всякую надежду или хотя бы только признак надежды найти все ту же необходимую точку опоры для своего рычага Архимедова – главной, всепоглощающей мысли и воли своей – сделать государственную власть, царство человеческое, орудием Царства Божия. Но после первой же беседы наедине с герцогиней Феррарской он, вероятно, понял, как смешно было надеяться найти что-либо подобное власти в этой королевской дочери, почти такой же бесправной и несчастной изгнаннице, как он сам; понял, вероятно, и то, что для посещения Феррары нельзя ему было выбрать времени хуже.
Герцог Феррарский, как добрый сын отечества, ненавидел всех чужеземцев, а особенно французов, находивших убежище у постылой жены его; а как добрый католик, ненавидел всех протестантов, особенно тех, кого та же постылая жена приютила. Давним желанием его было очистить свой дом от всей этой чужеземной и еретической нечисти. Вот почему он рад был тайной статье договора, заключенного с императором и Папой, об удалении из Феррары всех французских изгнанников и выдаче на суд св. Инквизиции тех из них, кто будет заподозрен в «Лютеровой ереси».[175]175
Henry, I, 155.
[Закрыть]
Месяца через два по приезде Кальвина начались доносы и судебные следствия. Первым был схвачен молоденький мальчик, церковный певчий Жеганне (Jehannet), протестант, бежавший из Франции. Мальчик на допросе под пыткой назвал имена многих ближайших друзей герцогини, таких же, как он, протестантских беглецов. А через несколько дней схвачен был старый священник Турнейского прихода, Бушфор (Bouchefort) – тоже протестант; сделан был донос и на Кальвина.[176]176
Benoit, 58–59.
[Закрыть]
Плохо бы пришлось ему, если бы герцогиня не успела его предупредить вовремя и если бы не оказалась рядом с комнатой его потайная лестница. Может быть, боясь, чтобы дворец ее не сделался для него западней, выбрала она для него нарочно эту комнату. Но все же, спускаясь по лестнице, уже не в рясе католического священника, «Шарля д'Эспевилля», а в дорожном платье бродячего школяра, «Лукания», кутаясь в плащ и низко надвинув шляпу на лицо, он чувствовал себя опять на волоске от смерти, как тогда, в школе Форте, когда спускался из окна на скрученных жгутом простынях, и потом, когда бежал из Парижа, после дела «Воззваний». Зайцем опять прошмыгнул между двумя допросами, а может быть, и между двумя кострами, тех двух несчастных – молоденького певчего и старенького священника. Снова «заячий страх – заячий хвост». Лучше бы сразу конец. Но знал, что этой терзающей муке страха не будет конца. Вспомнил, может быть, ту подъемную лебедку, изобретенную, чтобы жечь еретиков на медленном огне: к точно такой же лебедке подвешен был и он на цепи; то в огонь опустят, то из огня подымут – жарят, как зайца на вертеле.
14
В эти дни появился королевский указ, дозволявший всем протестантам, бежавшим из Франции, возвратиться в нее безнаказанно на шестимесячный срок, с тем чтобы, покаявшись и отрекшись от ереси, могли они вернуться под лоно Церкви; если же этого не сделают, то будут казнены беспощадно.[177]177
Stickelberger, 42–43.
[Закрыть]
С Кальвином, когда он узнал об этом указе, произошло то, что много раз уже происходило в жизни его и еще будет происходить: вдруг он почувствовал – понял (чувство и понимание здесь было одно и то же), с такою же несомненностью (главное для него, страшное и блаженное вместе, было в этой несомненности), с какой понимали и чувствовали только три самых близких ему человека – Павел, Августин и Лютер, – понял вдруг – почувствовал: нет Случая – есть Промысел. Чувство было такое, как если бы Кто-то, очень добрый и сильный, взяв его в темноте за руку, вел, как испуганное маленькое дитя. Этим королевским указом дано ему было самое нужное для него сейчас – возможность вернуться на родину, чтобы спокойно, разумно и неотменимо решить, что ему делать: остаться ли на родине и погибнуть вместе с братьями, хотя бы повиснув над огнем на той страшной лебедке, – только бы не снилось ему, как брат Этьен де Ла-Форж, стоя в огне костра, молча смотрит ему прямо в глаза, с таким вопросом в глазах: «А почему же ты не с нами, брат?» – или бежать, чтобы с последней надеждой или последним отчаянием искать в чужой земле того, чего не нашел он в родной, – точки опоры в государственной власти для своего церковного действия. Чувствовал он, как трудно, почти невозможно это решить, но чувствовал также, что Взявший его в темноте за руку, сильный и добрый, уже не выпустит руки его, пока не выведет на верный путь.
2 июня 1536 года Кальвин был в Париже, где устроил дела по завещанному от отца скудному наследству, а из Парижа заехал в Нойон.[178]178
Moura et Louvet, 132, 123.
[Закрыть] Снова услышал родные колокола; снова увидел родные холмы и поля, где вековая тишина, —
Лишь ветер шелестит порою
В вершинах придорожных ив,
Да изгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив.
И в этой тишине он вдруг почувствовал, что не он сам решит, что ему делать, а за него – Тот, Кто ведет его в темноте за руку.
«Я твердо решил, покинув навсегда Францию, переселиться в Германию (Швейцарию), чтобы там успокоиться в каком-нибудь неизвестном углу», – вспомнит он через много лет.[179]179
см. сноску выше.
[Закрыть]
Вместе с младшим братом, Антуаном, сестрой Марией и другом своим, нойонским судьей, сеньором де Норманди, в первых числах июня Кальвин двинулся в путь.[180]180
Drelincourt, 47, Henry, I, 155–156.
[Закрыть]
«Слез мне стоит каждый шаг, приближающий меня к чужбине. Но что же делать? Если во Франции истина жить не может, то и я не могу. Ее судьба да будет моею».[181]181
Stähelin, I, 111.
[Закрыть]
Ехал через Страсбург в Базель, но так как в эти дни император вел войну с французским королем и все пути через Лотарингию были заняты королевскими войсками, то вынужден был вернуться далеко на юг, чтобы пробраться в Базель обходным путем через Савойю и Женеву.[182]182
Henry, I, 156, Doumergue, 7.
[Закрыть]
«Я решил как можно скорее миновать Женеву, проведя в ней не больше одной ночи, потому что в городе этом царствовал тогда беспорядок и междоусобие», – вспоминает Кальвин.[183]183
Op., XXXI.
[Закрыть] Но недаром, по слову Бэзы, «сам Бог привел его в Женеву».[184]184
Beza, Vita Calvini.
[Закрыть]
15
Давний друг Кальвина, ангулемский каноник, Луи дю Тиллье, тоже протестант, бежавший из Франции, случайно узнав, что Кальвин находится проездом в Женеве, на постоялом дворе у Корнавенских ворот, сообщил об этом другому французскому изгнаннику и общему другу их, Невшательскому проповеднику, мэтру Гильому Фарелю.[185]185
Henry, I, 161–162.
[Закрыть] Тот кинулся к нему на постоялый двор и, вломившись в комнату его, несмотря на поздний час ночи, когда, уставши с дороги, он думал только об одном – как бы поскорее лечь спать, – бросился к нему на шею.
– Вас-то мне и надо, мэтр Жан! Надолго ли в Женеву?
– Только переночую и завтра, на рассвете, дальше в путь…
– Завтра? Ну нет, мы вас отсюда так скоро не выпустим. Сам Бог послал вас в Женеву – дела вам тут будет по горло. Дальше никуда не поедете. Это не я вам говорю, а Тот, Кто избрал вас на дело Свое и к нам сюда привел!
– Нет, мэтр Гильом, вы во мне ошибаетесь: дело мое сейчас не на людях, а вдали от людей. Прежде чем других учить, я должен сам научиться и, когда научусь, хочу послужить не только здешней Церкви, но и всем остальным…
– Так не хотите остаться?
– Нет, не хочу…
– Савл! Савл! трудно тебе идти против рожна!
– Именем Божьим умоляю вас, мэтр Гильом, дайте мне послужить Богу, как я могу!
Стукнул Фарель кулаком по столу и, вдруг вскочив, поднял руки в широких рукавах священнической рясы, и откинутая свечой на белую стену черная тень от него взмахнула крыльями, как исполинская летучая мышь; потом, наклонившись к нему, жилистую, огромную, красную, с рыжими волосами и веснушками, лапу свою положил на женственно-тонкую, с тонкими, длинными пальцами, бледную руку Кальвина, такую же прекрасную, как у матери его, красавицы, Жанны Лефран. Стоило только сравнить эти две руки, чтобы понять, как противоположны были эти два человека и что сблизиться они могли только по закону «сходящихся крайностей»: тонкость и грубость, сдержанность и безудержность, тишина и буря, создание и разрушение – вот Кальвин и Фарель.
«Именем Бога Всемогущего говорю тебе, – закричал он громовым голосом, – если ты здесь не останешься, то Бог проклянет тебя за то, что ты о себе больше думаешь, чем о Нем!»
«Эти слова его так ужаснули меня, как будто сам Бог с неба наложил на меня сильную руку свою, и я отказался от начатого путешествия, но все же, зная робость мою и застенчивость, не захотел принять на себя какую-либо определенную должность в тамошней Церкви», – вспоминает Кальвин.[186]186
Op, XXXI.
[Закрыть] Но, кажется, о самом главном для него в этой беседе он все же не говорит: «Я не люблю о себе говорить»; «Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты, Боже, соделал это». Главное здесь для него, может быть, то, что из слов мэтра Гильома, когда тот сообщает ему о церковных и государственных делах в Женеве, он вдруг понимает или хотя бы только смутно чувствует, что не найденную во французской монархии точку опоры для своего рычага Архимедова – человеческое орудие для установления Царства Божия – он, может быть, найдет в Женевской республике; что власть народа – всех – может быть, даст ему то, чего не дала власть государя – одного; что Народовластие, Демократия, может быть, сделается началом Боговластия, Теократии. Если так, то именно это чувство, овладевшее им в той роковой беседе с Фарелем, выразит он через много лет, когда Архимедов рычаг его, уже найдя точку опоры, начнет подымать и перевертывать мир: «Если бы я думал только о себе и о моей собственной выгоде, то я бежал бы отсюда (из Женевы); но когда я думаю о том, что значит этот уголок земли для распространения Царства Божия по всей земле, то я не могу не думать и о том, как бы мне его сохранить».[187]187
Henry, I, 164.
[Закрыть]
Sursum corda! «Горé имеем сердца!» Горнее сердце Европы – всего христианского Запада – здесь, в Женеве. «Да будет Царство Божие и на земле, как на небе», – говорят людям соединяющие небо с землей снеговые вершины здешних гор. Вот что, может быть, Кальвин почувствовал в тот августовский вечер, в бедной комнатке постоялого двора у Корнавенских ворот Женевы, когда послышался ему в заклятьях Фареля «Приговор ужасный» или радостный и когда он вдруг почувствовал, что сам Бог наложил на него «сильную руку свою». Бог или диавол – в этом нет вопроса для Кальвина, но, может быть, есть для того, что увидел в нем одно из величайших явлений тех сумеречно-двойственных, разрушительно-творческих, «демонических», «радийных сил», в которых «диавол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».
16
Мэтр Гильом Фарель был рыжий, веснушчатый, косолапый, уродливый гном. Только что начинал он говорить даже наедине с человеком – кричал, как перед толпою на площади; голос у него был, как из бочки; рыжая, козлиная бороденка тряслась; жилы на шее вздувались; брызгала слюна из толстых, отворенных, синеватых губ, и зрачки, как у хищного зверя, жутко отливали красноватым огнем.[188]188
Stickelberger, 44–45; Henry, I, 167.
[Закрыть] Только что попадал в родную стихию бунта, как уже ничего не боялся и шел напролом. Тщетно враги пытались его отравить, утопить, застрелить.[189]189
Benoit, 60–61.
[Закрыть] «У-у, рыжий черт! В огне не горит, в воде не тонет – живуч, гадина!» – говорили они почти с суеверным ужасом.
Кальвин сначала не выступает вперед, а «робко, застенчиво» прячется в тени Фареля. Это видно уже по тому, что в течение многих лет протестанты в Женеве будут называться по имени не мэтра Жана Кальвина, а мэтра Гильома Фареля – «Гиллермены», Guillermains.[190]190
Benoit, 87, Stickelberger, 50.
[Закрыть]
Кальвин сначала соглашается принять лишь скромную должность «чтеца» в соборе Св. Петра, где каждый день, в послеобеденные часы, толкует Послание ап. Павла перед маленькой кучкой французских изгнанников и, ничего за то не получая, живет в крайней бедности.[191]191
Moura et Louvet, 139–140.
[Закрыть] «Мэтр Гильом Фарель, доложив Совету о том, почему необходимы чтения, начатые в соборе Св. Петра этим Французом, ille Callus, ходатайствует об его содержании», – сказано в постановлении Городского Совета от 5 сентября 1536 года. Но только месяцев через шесть назначают ему, вместо постоянного жалования, случайный дар – пять женевских золотых, так называемых «солнечных» флоринов.[192]192
Benoit, 63, 62, 64.
[Закрыть] Вскоре соглашается он принять, кроме должности «чтеца», и должность «проповедника».
«Когда я в первый раз прибыл в Женеву, там не было почти ничего, кроме проповеди… и все было в смятении», – вспоминает Кальвин.[193]193
см. сноску выше.
[Закрыть] Он начинает строить Церковь на голом месте.
Первый камень будущего «Града Божия» в Женеве – «Катехизис» Кальвина, «Научение и исповедание веры», «Instruction et Confession de Foi» (1537).[194]194
см. сноску выше.
[Закрыть] Эпиграф к нему – стих из Первого Послания ап. Павла:
Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение (Павла, 2:2).
«Веруем, что все избранные (предопределенные) соединены в одной Церкви… в одном народе Божьем, чей Царь – сам Христос… и что Церковь эта есть единая Католическая Вселенская, потому что не может быть двух Церквей. Избранники Божьи соединены в ней друг с другом и с Главой своим, Христом, так, что возрастают, как члены одного тела, в одной и той же вере, надежде и любви».[195]195
Stikelberger, 57.
[Закрыть]
«Я хочу послужить не только здешней (Женевской) Церкви, но и остальным», – говорит Кальвин Фарелю в той ночной беседе на постоялом дворе у Корнавенских ворот. «Всем Церквам послужить» – это значит: «Послужить Единой Церкви Вселенской». Кальвин, в противоположность Лютеру, утверждает здесь, в самом начале дела своего, и будет утверждать до конца видимую Вселенскую Церковь, как Царство Божие на земле – Теократию.
16 января 1537 года Кальвин и Фарель входят в Городской Совет Женевы с ходатайством: «Так как многие обитатели этого города вовсе не принадлежат к истинной Евангельской вере, то следует узнать, кто хочет к ней принадлежать и кто не хочет… Вот почему мы просим постановить, дабы все граждане исповедали веру свою… Только это и будет действительным началом Церкви». «Мы, люди, не знаем, кто избран и кто не избран Богом; это знает только Он один, а потому мы должны считать принадлежащими к Церкви всех, кто исповедует вместе с нами веру в того же Бога и того же Христа, в Которых и мы веруем».[196]196
Doumergue, 137–139.
[Закрыть]
Кто новому Символу веры не присягнет, будет изгнан из города, потому что, вопреки отделению Церкви от государства в умозрении Кальвина, в действии Церковь, «Град Божий», и государство, «Град человеческий», для него одно и то же; быть или не быть в Церкви – значит быть или не быть в государстве.[197]197
Benoit, 69.
[Закрыть] Маленькими кучками в десять человек гонят народ на присягу «десятские», dizenniers, или городские стражники, врываясь в дома, тащат насильно всех живущих в доме присягать.[198]198
Moura et Louvet, 156, 160.
[Закрыть]
Первый камень будущего Града Божьего – новый Символ веры, а второй – «дисциплина». Это древнелатинское римское слово у Лойолы и Кальвина недаром общее: в Церкви тот же военный, насильственный порядок, как в государстве. Кальвин предлагает на одобрение Совета «артикулы» церковного правления – дисциплины.[199]199
Benoit, 64.
[Закрыть] «Левой-правой, левой-правой», как бы римским шагом, по-военному «артикулу», люди войдут – куда? в Царство Божие или совсем в другое место – в этом, конечно, весь вопрос.
«Сила Церкви – в дисциплине, а сила дисциплины – в отлучении от Церкви». «Братскому увещанию» подвергается сначала виновный; если же продолжает упорствовать, то предается гражданским властям для наказания. «Вам (Совету) должно решать, терпеть ли такое издевательство и презрение к Богу или казнить».[200]200
Moura et Louver, 156; Benoit, 66–67.
[Закрыть] «Братское увещание» – в самом начале, а в самом конце – тюрьма, изгнание, плаха или костер. Только что от самого Кальвина пахло «паленым», и вот уже грозит братьям огнем костра.
Буйствующий народ – помесь тигра с обезьяной – заманивает в клетку, но он в нее не идет; будет загнан туда только раскаленным железом.
17
Такое множество граждан отказывалось от дачи присяги новому Символу веры, что, если бы их всех изгнать, город опустел бы и пришел бы конец Женевской республике.[201]201
Louvet, 160.
[Закрыть] Сначала в тайных игорных притонах и питейных домах, а потом на площадях и на улицах слышались мятежные речи о «невыносимом иге чужеземцев», о том, что беглый, нищий, никому не известный «Француз», ille Gallus, сам изгнанник, изгоняет граждан из их же собственного города.
«Некогда звонили в колокола на церквах, а теперь один ворон на них каркает!»
«А внутри церквей, хуже ворона, черный Француз, черный диавол каркает!»[202]202
Moura et Louvet, 158.
[Закрыть]
Слышатся также насмешливые песенки:
Рыжий диавол,
Черный бес!
Мэтр Гильом,
Мэтр Иеган!
Ночью по главным улицам города проходит шествие ряженых, с непристойными песнями, плясками и гнусным издевательством уже не над католической обедней, а над протестантской Евхаристией.[203]203
Stickelberger, 60.
[Закрыть]
На голову бедного мэтра Гильома, когда он в сумерки шел однажды по улице, кто-то из окна нечаянно или нарочно, к великой радости не только уличных мальчишек, вылил ушат с помоями, и зная, что многие, может быть, не злые и не глупые люди жалели, что ушат не был вылит на головы обоим проповедникам, мэтра Гильома и мэтра Иоганна, – Кальвин боится выйти на улицу.
«Мы умеем читать Евангелие, и этого с нас довольно, и наши дела никого не касаются!» – говорил один, и другие: «Мы не хотим, чтобы нас принуждали; мы хотим жить на свободе!» «Мы – цари в нашем городе, мы – свободные люди!»[204]204
Moura et Louvet, 165, 168, 305; Benoit, 70.
[Закрыть]
Будущее имя злейших врагов Кальвина – Либертинцы, что значит «Свободные люди». Первые тайные сходки их собираются в лавке богатого купца-суконщика, Франсуа Фавра (Favre), давшего клятву освободить город от «Французского нашествия». Шляпы свои украшают они зеленым левкоем и говорят, что на французских головах зеленый цвет может сделаться красным, кровавым.[205]205
Stähelin, I, 383; Moura et Louvet, 171.
[Закрыть]
В начале 1538 года происходит всенародное, по большинству голосов, избрание новых Синдиков и трех городских Советов, Большого, Среднего и Малого. Все избранные – злейшие враги Фареля и Кальвина. Оба они предчувствуют, что будет борьба на жизнь и смерть.[206]206
Stähelin, I, 152.
[Закрыть]
Новые Советы требуют, чтобы таинство Евхаристии совершалось по бернскому обычаю, на пресном хлебе вместо квасного (почти то же, что «облатки» в католической Церкви). Тотчас же враги Фареля и Кальвина становятся на сторону бернского обычая и делают из него вопрос церковно-государственной практики – орудие народного восстания и освобождения от чужеземного ига. Новые Советы постановляют, чтобы таинство Евхаристии совершилось в ближайшее Пасхальное Воскресенье по бернскому обычаю, на опресноках. Главный пристав Советов объявляет об этом Фарелю и Кальвину.[207]207
Stickelberger, 61–62.
[Закрыть]
Здесь, по поводу незначительного внешнего обряда, ставится глубочайший и все решающий для Кальвина вопрос: как должна относиться в Теократии государственная власть к церковной; что чему должно подчиняться – Церковь государству или государство Церкви?[208]208
Benoit, 70.
[Закрыть]
11 марта 1538 года Большой Совет постановляет: «Вмешиваться в дела государственные мы запрещаем всем проповедникам – в особенности же Фарелю и Кальвину».[209]209
Henry, I, 199.
[Закрыть] «Так как вы не хотите смирно сидеть, то вы больше не будете присутствовать ни в Большом Совете, ни в Малом».[210]210
Stickelberger, 62.
[Закрыть]
«Есть очевидное различие между правлением духовным и городским. Сам Христос их различает. Но если государи похищают власть у Бога, то верующим слушаться их не должно. Риму ли подчиняться или Берну, не все ли равно?» – отвечает Кальвин на требование Совета подчиниться ему в деле Таинства по бернскому обычаю.[211]211
Moura et Louvet, 174.
[Закрыть]
После отказа Фареля и Кальвина подчиниться Совету он, в Страстную Субботу, постановляет запретить им не только совершение Таинства, но и проповедь. «Желаете ли вы совершить Евхаристию завтра, в день Пасхи, по бернскому обычаю?» – спрашивает их Великий Глашатай Советов, и когда они отказываются, то объявляет: «Я вам запрещаю, от лица Совета, вступать на церковную кафедру».
«Если бы нас убили на месте, мы не уступили бы ни пяди из данной нам Богом власти над Церковью!» – отвечает Кальвин.[212]212
Stickelberger, 62; Moura et Louvet, 177.
[Закрыть]
Всю эту ночь он глаз не может сомкнуть. В двери дома его стучат кулаками, и брошенные камни ударяют в оконные ставни. Слышатся крики:
«В Рону, в Рону изменника!»
И аркебузная пальба трещит под самыми окнами. Кальвин бледнеет и болезненно вздрагивает от каждого выстрела; насчитал их до шестидесяти. «Можно себе представить, как это напугало такого робкого школяра, каким, признаюсь, я был всегда», – вспомнит он через много лет.[213]213
Benoit, 145.
[Закрыть]
В бунте Фарель чувствует себя как рыба в воде, а Кальвин как рыба на воздухе; бунт ему ненавистен и отвратителен.
18
Утром, в Светлое Христово Воскресенье, 21 апреля, Кальвин, ни жив ни мертв, идет в собор Св. Петра.
«Каждый раз, как совершал я таинство Евхаристии, жгло меня угрызение, потому что вера многих казалась мне более чем сомнительной, а между тем все без разбора теснились к Чаше, но не столько в Таинстве Жизни участвовали, сколько гнев Божий глотали».[214]214
Henry, I, 198–199.
[Закрыть] Видно по этому признанию Кальвина, что он испытывал в тот день в соборе Св. Петра и почему забыл весь свой страх, только что вступил на кафедру. Чувствовал такой ужас, как если бы нужно было вложить в еще не простывшие от гнусных поцелуев губы уличной девки только что гвоздями прибитое Тело и влить только что пролившуюся Кровь.
Что перед этим ужасом сверкающие из ножен клинки и прямо на него нацеленные дула аркебуз?
«Богом свидетельствуюсь перед всеми вами, что вовсе не из-за спора о хлебе квасном или пресном я не могу совершить Таинства, а из-за ваших раздоров, восстаний и богохульств», – начал было говорить Кальвин, на яростные вопли толпы: «Бей! бей! убивай!» – прерывают его почти на каждом слове.
Многие пришли в церковь с оружием. Выхваченные вдруг из ножен шпаги и кинжалы блестят.
«Нет, пьяницам, блудникам, убийцам, Тела и Крови Господней я не отдам на поругание!» – воскликнул он таким потрясающим голосом, что вдруг наступила тишина, как будто все на одно мгновение почувствовали такой же нездешний ужас, как он. Но мгновение прошло, и снова послышались яростные вопли: тысячи искаженных бешенством лиц обратились к нему, и прямо в глаза его вперились тысячи горящих ненавистью глаз.[215]215
Merle d'Aubigné, Histoire de la Réformation au temps de Calvini, 1863–1878, IV, 497; Calvin Opera, X, 189.
[Закрыть]
Маленькая кучка французских изгнанников, последних верных друзей Кальвина, окружив его, заслонила руками своими. Но каждую минуту все могло кончиться кровавым побоищем. «Чудом только кровь в тот день не пролилась», – вспоминает очевидец.[216]216
Rozet, Chronique MSC. de Geneve, IV, ch. 18.
[Закрыть] Та же кучка обступает Кальвина, когда он сходит с кафедры, и провожает его домой. Но, может быть, спасла его не эта бессильная кучка, а присутствие в нем той могущественной и непонятной, как бы сверхъестественной, силы, которая кажется друзьям его и недругам «колдовской», «магической».
Так, в Светлое Христово Воскресение, отлучен был от Церкви весь женевский народ волею двух французских изгнанников.
В тот же день Совет Двухсот постановляет низложить обоих проповедников «за презрение к властям», оставив их на должности, пока не найдутся для них заместители. Но на следующий день общее народное собрание постановляет огромным большинством голосов приговор об их вечном изгнании: «В течение трех дней должны они покинуть город».[217]217
Stähelin, I, 156.
[Закрыть]
«Да будет так!» – воскликнул Кальвин, услышав приговор. «Если бы мы людям служили, изгнание было бы для нас плохая награда. Но мы воздаем каждому по делам его!»[218]218
Louvet, 180.
[Закрыть]
«Как ни тяжко было возложенное на меня Господом бремя, я никогда не думал сбрасывать его и не смел сойти с того места, на которое Господь поставил меня. Но если бы я открыл вам все, что выстрадал за этот год, вы бы мне не поверили. Только одно скажу: не было такого дня, когда бы я десять раз не хотел умереть», – пишет он в эти дни.[219]219
Henry, I, Beilage, 81.
[Закрыть] «Когда меня низложили с должности проповедника, я не был достаточно великодушен, чтобы не радоваться возвращенной мне свободе. Наконец-то я мог жить спокойно, предавшись моему призванию», – вспоминает он через много лет о тех же днях.[220]220
Comment. des Psaumes, 1859, Preface, p. IX.
[Закрыть] Но, кажется, он и здесь опять забывает или умалчивает о главном – о заглушающей все муки его упоительной радости того единственного действия, которым могла быть достигнута великая цель жизни его – установление Царства Божьего на земле, как на небе, – Теократия. Делает веселое лицо при скверной игре, а где-то, в самой глубине сердца его, шевелится вопрос: «Где же Промысел Божий? Или только для того положил на меня Бог сильную руку свою, чтобы наказать? За что же? Не шел ли я покорно туда, куда вела меня эта рука?» Лучше было бы ему умереть в руках Божьих, нежели чувствовать отвратительно холодное прикосновение Случая к душе, подобное прикосновению ползучей гадины к телу.
19
После долгих скитаний по разным городам Швейцарии, в тщетной и унизительной надежде, что приговор изгнания будет отменен, Кальвин в 1538 году решает переселиться окончательно в Страсбург.
В первые дни Страсбурга он чувствует, вероятно, то же, что мог бы чувствовать стебель цветка, насильно пригнутый к земле, почти сломанный, и вдруг отпущенный и снова выпрямленный к небу. О, какое блаженство, какая свобода – идти по улице, не бояться, что первый встречный негодяй может плюнуть ему в лицо, или ударить его ножом; ночью спать, не боясь, что аркебузная пальба затрещит под самыми окнами и послышатся крики беснующейся черни: «В Рону, в Рону изменника!»
«Больше всего я боюсь вернуться под иго, от которого я только что освободился, – пишет Кальвин из Страсбурга. – Прежде я был связан Божьим призванием, а теперь мне страшно искушать Бога, возложив на себя такое бремя, которого я не мог бы вынести, как это узнал я по опыту».[221]221
Hermanjard, Correspondence des réformateurs dans les pays de langue française, 1864–1897, V, 54.
[Закрыть] «Освободившись от моего призвания в Женеве, я хотел одного – жить в покое, не принимая на себя никакой должности, пока Мартин Буцер не приступил ко мне, с такими же угрозами и заклятьями, как некогда Фарель в Женеве… и не устрашил меня так, что я согласился снова принять должность проповедника».[222]222
Benoit, 73.
[Закрыть]
Кальвин называет Буцера «Страсбургским епископом». «Буцер опаснее Лютера», – говорят католики.[223]223
Benoit, 74–75.
[Закрыть] Он для них опаснее тем, что сильнее чувствует необходимость объединения всех протестантских Церквей в единую Вселенскую Церковь. Чувство этой необходимости он внушит и Кальвину или усилит его и доведет до полного сознания все, что в нем пока еще смутно и полусознательно.
В то же время Буцер умеряет и утишает Кальвина; сглаживает слишком острые углы его; лечит раны, нанесенные ему буйством Фареля. «Надо иногда позволять людям делать и глупости», – этой житейской мудрости учит он его, и если ученик слишком скоро забыл урок, то не по вине учителя.[224]224
Moura et Louvet, 193, 204, 191, 197.
[Закрыть]
«Если во мне есть что-нибудь дурное, ты знаешь, что я во власти твоей. Учи меня, наказывая, делай со мною все, что должен делать отец с сыном», – говорит Кальвин Буцеру, и тот отвечает ему, как отец – сыну: «Ты – мое сердце, ты – моя душа».[225]225
см. сноску выше.
[Закрыть] Видно по этому, что «нежное сердце» Кальвина – не пустое слово и, уже во всяком случае, не лицемерие.
Зная по горькому женевскому опыту, что значит быть бесправным изгнанником ille Gallus, человеком вне закона, Кальвин хочет быть гражданином в новом отечестве своем и, так как по Страсбургским законам все граждане должны принадлежать к ремесленным цехам, 30 июля 1539 года записывается в цех портных и вносит за прием в него 20 золотых флоринов. Это для портного небольшие деньги, а для бедного школяра – огромные. «Я продал все мои книги и остался без гроша», – жалуется он.[226]226
см. сноску выше.
[Закрыть] В первые дни живет он на хлебах у Буцера. С мая 1539 года, получая жалование по четыре флорина в месяц за должность проповедника, бьется, как рыба о лед, и, чтобы свести концы с концами, сдает комнаты жильцам – большею частью, французским протестантам-изгнанникам, таким же бедным, как он сам.[227]227
Benoit, 76.
[Закрыть]
В маленькой церковке Св. Николы-на-Водах Кальвин основывает первую французскую общину в Страсбурге и обращает в евангельскую веру анабаптистов. «Из всей округи на десять миль приносили ко мне анабаптистских младенцев, чтобы я их крестил, и я написал молитвы для крещения с такой поспешностью, что вышли они грубоватыми; но сохраните их все же такими, как они есть», – завещает он, умирая.[228]228
Stähelin, II, 467.
[Закрыть]
В 1539 году печатает второе, увеличенное издание «Установление христианской веры» и вторую литургию по новому Евангельскому чину.[229]229
Benoit, 78; Moura et Louvet, 190.
[Закрыть]
В Страсбурге чувствует он первые приступы будущих болезней. Кажется, семена их посеяны еще в Монтегийской школе, где кормили детей иногда по целым неделям только сухими корками хлеба, тухлыми яйцами да несвежей рыбой.[230]230
Benoit, 16–17.
[Закрыть] Начатые в школе, продолжал бессонные ночи над книгами в Орлеанском и Буржском университете, холод и голод на больших дорогах в те годы, когда он бегал от сыщиков Св. Инквизиции, и, наконец, последний страшный год «пытки в женевском застенке». Все это подтачивало его здоровье так, что уже к тридцати годам подстерегает его целый сонм недугов. Как хитрые разбойники, сначала тихонько стучатся в двери дома, под видом робких нищих, чтобы обмануть хозяина, а когда он откроет им дверь, врываются в дом, грабят его и жгут, – так потихоньку входят болезни в тело Кальвина. Начинаются мучительные головные боли, расстройство желудка, частые лихорадки, а главное – вечная тревога, беспричинный физический страх, как если бы над головой его висела на одном волоске огромная каменная глыба: упадет – раздавит. Этому страху физическому, может быть, соответствует метафизический – «Приговора ужасного», decretum horribile.
Но, несмотря на болезни, три страсбургских года – самое счастливое и плодотворное время в жизни Кальвина. Сначала здесь, в Страсбурге, а потом во Франкфурте, Гагенау, Вормсе и Ратисбонне, на церковных беседах-коллоквиях протестантов с католиками, кругозор его расширяется так, что он становится из французского школяра и женевского проповедника всемирным реформатором.[231]231
Benoit, 75; Stähelin, I, 171.
[Закрыть]
20
Кальвин вовсе не страдал от безбрачья Но все же Буцер советовал ему «исполнить закон» – жениться.
«Помни, что именно я желал бы найти в подруге моей, – пишет Кальвин Фарелю в 1539 году. – Я не принадлежу к числу тех влюбленных безумцев, которые, пленившись красотою женщины, готовы поклоняться и всем ее порокам. Нет, единственная для меня красота в женщине – целомудрие, стыдливость, кротость и заботливость о муже».[232]232
Op., X, 348.
[Закрыть]
Кальвин не столько женился сам, сколько женят его друзья, а он соглашается на это. В письмах говорит он о предстоящей женитьбе своей только мимоходом и как будто о чужом деле.[233]233
Stähelin, I, 273.
[Закрыть]