355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Мережковский » Было и будет. Дневник 1910 - 1914 » Текст книги (страница 5)
Было и будет. Дневник 1910 - 1914
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:19

Текст книги "Было и будет. Дневник 1910 - 1914"


Автор книги: Дмитрий Мережковский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Не знает, как убить время. Утром валяется в постели или целыми часами сидит в ванне. Читает до одури, лежа на канапе, немытый, небритый, в белом шлафроке, в белых штанах, в рубашке с расстегнутым воротом, без галстука, с красным клетчатым платком на голове. Стол завален книгами, и в ногах, и на полу кучи томов, прочитанных, растрепанных.

Иногда диктует дни и ночи напролет, а потом зарывает в землю рукописи.

Прогулки по острову под наблюдением шпионов ему опротивели. Устроил себе для моциона внутри дома бревно на перекладине и качается на нем, как на деревянной лошадке. Копает грядки в огороде. Приручает ягнят.

В лонгвудском доме комнат 20, но большею частью необитаемых от сырости. Полы из гнилых, плохо сколоченных досок. Множество крыс. Он живет в двух-трех комнатах, маленьких, низеньких, с окнами на английский бивуак, нарочно здесь поставленный, чтобы следить за ним днем и ночью.

В доме соблюдается строжайший этикет. Слуги в ливреях. Обед на серебре и золоте. За столом, рядом с императором – незанятое место ее величества. Придворные стоят навытяжку целыми часами, до обморока.

Однажды кто-то сказал при нем, что китайцы своего богдыхана почитают за Бога.

– Так и следует! – заметил Наполеон.

По вечерам собираются свитские в салоне его величества. Играют в домино, в шашки, беседуют. Он вспоминает молодость.

– После итальянских побед я чувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, как будто я лечу…

Умолкает, задумавшись, потом говорит:

– Я скоро буду забыт… Если бы в Кремле пушечное ядро убило меня, я был бы так же велик, как Цезарь и Александр, а теперь я почти ничто…

Делает веселое лицо при скверной игре:

– Карьере моей недоставало несчастья (l'adversité manquait à ma carrière).

Однажды долго сидел молча, опустив голову на руки; наконец, встал и сказал:

– А все-таки какой роман моя жизнь!

И вышел из комнаты.

Вспоминает мечты свои о походе на Индию, о всемирной монархии. Потом, вдруг очнувшись, проводит рукой по лицу и вздыхает:

– В конце концов я ведь только человек!

Иногда читает вслух, большею частью классические трагедии; читает скверно, фальшиво и напыщенно. Особенно любит «Заиру» Вольтера. Она до того надоела всем, что генерал Гургó и госпожа Монтолон[30]30
  граф де Монтолон – личный адъютант Наполеона прибыл с супругой на остров Св. Елены, чтобы разделить с Наполеоном его участь.


[Закрыть]
хотят выкрасть ее из библиотеки. Слушатели засыпают. Но он следит за ними внимательно.

– Мадам Монтолон, вы спите?

– Гургó, проснитесь же!

В наказание заставляет их читать и, скрестив руки, слушает, но минут через пять сам начинает дремать.

– Какая скука, Боже мой! – шепчет, оставшись один.

«Похож на зверя в клетке, который ходит взад и вперед, не останавливаясь и глядя сквозь решетку дикими зрачками, полными отчаяния».

Шесть лет длилась эта пытка. Наконец заболел. Болезнь началась уже давно, с 1819 года. Ноги пухли, делались головокружения, обмороки. Он думал, что это болезнь печени. Но печень здорова, и доктора не могут понять причины болезни. Начинает писать завещание. А Гудсон Лоу продолжает думать, что все это «комедия» и что Бонапарт здоров как бык.

В течение двух лет становилось то лучше, то хуже. Весною 1821 года болезнь усилилась так, что он понял, что это конец.

Ничего не ел; все время тошнило и рвало. Начались изнурительные поты. Зрение ослабело, не мог выносить света; когда потел по ночам, переменяли белье в темноте, при одной свече в соседней комнате.

«Вот здесь, точно бритвой режет», – жаловался, указывая на правый бок. Все еще думалг что болен печенью. Только в последние минуты понял, что у него та же болезнь, от которой умер его отец, – рак в желудке.

Знал, что умирает, и готовился к этому просто: «дело житейское».

Опять начал писать завещание. Среди тошноты и рвоты диктует множество пунктов, подробных и мелочных, с перечислением сотен предметов и лиц.

27-го апреля, в 6 часов утра, после ужасной ночи с жаром и бредом, запечатывает девять конвертов, перевязанных зелеными и красными лентами, делает собственноручные надписи. Велит принести шкатулки с драгоценностями и выкладывает все на постель: золотые табакерки, бомбоньерки, медальоны, портреты, часы, ордена, кресты Почетного Легиона. Разбирает, кому что в подарок на память.

У одной из табакерок крышка гладкая, без вензеля. Острием перочинного ножика вырезывает тщательно букву N. И тут же рвет его густою, черною, как кофейная гуща, рвотою.

– Отдохнули бы, ваше величество.

– Нет, времени мало, надо кончать…

А когда все уже кончено, диктует донесение губернатору:

«Господин губернатор, такого-то числа, такого-то месяца, после продолжительной и тяжкой болезни, скончался император Наполеон, о чем имею честь довести до вашего сведения…»

И далее: о перевозке тела во Францию.

Все плачут.

– Монтолон, вы подпишите, – говорит он спокойно.

Ну, теперь, кажется, все? Нет, не все.

«Тело во что бы то ни стало вскрыть и сына моего известить, от какой болезни я умер, дабы мог остеречься».

Потом зовет аббата Виньяля, духовника, велит ему устроить над гробом chapelle ardente и поставить чашу с Дарами на алтаре, в головах. Количество свечей, порядок заупокойных обеден, поминовений, сорокоустов – все определяет в точности.

Ни во что или почти ни во что не верит, но религия тоже «дело житейское»: хочет, чтобы все было «в порядке, как следует».

Кажется, нельзя умереть проще, обыкновеннее. «Антихрист», «злодей», «изверг рода человеческого», а умирает, как обыкновенные добрые люди. «Он был ко всем добр и прост до последней минуты», – вспоминают очевидцы (Marchand, Montholon). Ни малейшего угрызения совести. И ни одной мысли о том, что будет там. Всю жизнь любил здешнее, только здешнее, и до конца любит, – до конца, а может быть, и без конца?

На рассвете 5-го мая, уже в агонии, произносит несколько невнятных слов:

– Франция… армия…

Вдруг вскакивает и бросается вон из постели. Монтолон хочет его удержать. Они борются и оба валятся на пол. Умирающий так сжал ему горло, что он едва не задохся и не мог позвать на помощь. Наконец из соседней комнаты услышали шум, прибежали, подняли, разняли их и уложили его в постель. Он уже больше не двигался. Это была последняя вспышка той силы, которая перевернула мир.

На дворе выла буря. Ветер ломал и вырывал с корнем деревья.

В 5 ч. 49 м. вечера, как раз на заходе солнца, он испустил последний вздох на маленькой железной походной кровати с четырьмя серебряными орлами по углам, на которой спал в ночь накануне Аустерлица и Маренго, и тело покрыли тем же серым плащом, который он тогда носил.

Мертвое лицо его было спокойно, как будто не умер, а спал. На губах улыбка; только в левом углу рта «саркастический смех».

Похоронили тут же, на Св. Елене, в Долине Гераниумов, близ родника, под двумя плакучими ивами, где он любил сидеть.

Гудсон Лоу и маршал Бертран[31]31
  Бертран Анри Гратье (1773–1844) – французский военный инженер, генерал, друг Наполеона; дважды был вместе с ним в ссылке.


[Закрыть]
заспорили о надгробной надписи:

«Наполеон Бонапарт» или просто «Наполеон»? Так и не могли согласиться, и могила осталась безымянною.

III

«Поверьте, мой милый, когда мы умерли, мы в самом деле умерли (quand nous sommes morts, nous sommes bien morts)… Да и что такое душа? У ребенка, у спящего, у помешанного – где она?.. Когда, бывало, на охоте передо мною свежевали оленя, я видел, что внутренности у него такие же, как у человека… Электричество, гальванизм, магнитизм – вот где великая тайна природы… Я склонен думать, что человеческий мозг, как насос, всасывает эти токи из воздуха и делает из них душу… Я знаю, что это противно религии, но таково мое убеждение: мы все только материя».

Магометанство выше христианства, потому что победило половину земного шара в 100 лет, а христианству понадобилось 300 лет. «Мы, магометане» (nous autres Mahométans), – говорит он полушутя.

«А папа-то! во Христа верует… по-настоящему!» – удивляется искренно.

И все-таки:

«Надо быть сумасшедшим, чтобы сказать наверное, что умрешь без покаяния. Столько на свете вещей, которых мы не знаем и не можем объяснить!»

Его отношение к религии соответствует его отношению к революции. Кажется, именно тут, в этом соответствии – ключ ко всей загадке. Отталкивание от революции и от религии – следствие одной и той же трансцендентной силы или немощи.

«Он – сын революции, но сын, который только о том и думает, как бы задушить свою мать», – замечает лорд Роузбери.

Отвращение Наполеона к революции – нравственное, умственное, метафизическое и в то же время физиологическое, плотское, кровное. Он слишком близко видел ее, испытал на собственной шкуре.

Малейший бунт для него страшнее проигранной битвы. Кучки голодных рабочих он боится больше, чем 200-тысячной армии.

Обладает в высшей степени тем даром внезапного мужества, которое сам называл «мужеством 3-х часов ночи». В огне сражений, под пулями и ядрами, невозмутим; но вот слышит о бунте – и бледнеет. Это страх физический, «мороз по коже», как от прикосновения гада, и вместе с тем суеверный, мистический, как от привидения.

Никогда не мог забыть, как во время революции Людовик XVI, стоя на балконе тюльерийского дворца, раскланивался с чернью, сняв красный фригийский колпак.

После Ватерлоо, слыша из того же дворца крики мятежной толпы, которая умоляла его, Наполеона, стать во главе ее, отошел от окна, пожимая плечами с брезгливостью:

«Чем эти люди мне обязаны? Я нашел их нищими и оставляю нищими».

«Быть царем сволочи» (roi de la canaille), – все существо его при этой мысли возмущается. Нет, лучше все, лучше Св. Елена!

В Дрездене, в разговоре с Меттернихом, в припадке бешенства, отчасти притворного, но не совсем, он грозит:

– Мой трон может пасть, но я похороню мир под его развалинами! – т. е. под всемирной анархией, всемирной революции.

– Отделите, отделите его от якобинцев! – повторял Александр I на Венском конгрессе с вещим ужасом. Кажется, он один из всех союзников понимал как следует эту опасность; понимал, что спасение Наполеона – сделаться снова тем, чем он уже раз был: воплощенной революцией.

Понимал ли это сам Наполеон?

На Св. Елене он мечтает о союзе с якобинцами. Но мечты эти праздные: если бы дошло до дела, едва ли бы он с собою справился, не отпрянул ли бы от «гада».

Лорд Роузбери объясняет ненависть Наполеона к революции династическими планами: революция будто бы могла сделать его только диктатором, а он мечтает о наследственной монархии. Но, кажется, причина глубже, трансцендентнее.

Что Наполеон – в действии, то Гёте – в созерцании. И вот у обоих одинаковое отталкивание от христианства и от революции вместе; от христианства – по той же причине, как от революции. Говоря языком Ницше, довольно, впрочем, условным и двусмысленным, в Наполеоне, в Гёте – начало «аполлоновское», определяющее, principium individuationis (по Шопенгауэру), а в христианстве, в революции – начало «дионисовское», беспредельное. То, что здесь, в отрицании, оба начала соединяются, есть великое знамение, которое до сих пор так трудно понимается.

Наполеон – железный тормоз революции: затормозить, остановить хаос – вот «безвестное веление», с которым он послан в мир.

 
Лук звенит, стрела трепещет, —
И, клубясь, издох Пифон,
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон.
 

Еще раз, хотя совсем иначе, нежели в христианстве, он сказал: власть от Бога.

– Бог мне дает ее; горе тому, кто к ней прикоснется! (Dio mi la dona, guai a chi la tocca!), – произнес он во время венчания, указывая на ломбардскую железную корону.

Древнеримское и варварское железо, которым средневековое государство было скреплено, давно перержавело и в огне революции расплавилось, распалось окончательно, а нового не было. И вот Наполеон открыл новую руду железа – воли, власти, приказания и послушания. В этом смысле вся современная европейская государственность, – хорошая или дурная, иной вопрос, – но вся она – его создание. Под ее камнями – его железо.

Людям нужна свобода, но нужен и порядок. Быть свободным – значит быть послушным. Без послушания, без порядка свобода – хаос. Космос вечно борется с хаосом и побеждает его. Одна из этих побед – Наполеон.

Порядок значит разум. В разуме, даже человеческом, только человеческом, есть трансцендентное, «демоническое», как любит выражаться Гёте, т. е. «божественное». В Наполеоне и воплотилась эта «демоничность», «божественность» человеческого, только человеческого разума.

Разум всемирен: истинный разум – не разум одного из народов, а всего человечества. Вот почему государственная идея Наполеона – идея всемирная. В этом смысле он больше всех современных великих людей государственных, от Гарибальди до Бисмарка:[32]32
  Бисмарк Отто фон Шенхаузен (1815–1898) – первый рейхс-канцлер германской империи в 1870 – 1890-е гг.


[Закрыть]
те за деревьями не видят леса, за народами – человечества; он один увидел его, один преодолел национализм, захотел соединения всемирного.

И вот почему можно сказать, что люди, умиравшие за Наполеона, умирали недаром: воистину было за что умереть.

Мы уже за это не умрем: мы хотим иного соединения. Мы с Наполеоном боремся и преодолеваем его.

Преодоление Наполеона есть преодоление рационализма. Если человеческий, только человеческий разум – все, то с Наполеоном бороться нельзя. Но мы теперь уже знаем или, вернее, опять узнали, вспомнили, что разум не все; что воля и чувство проникают в существо мира так же глубоко, а может быть, глубже, чем разум.

Преодоление рационализма, отвлеченного, самодовлеющего разума, есть и преодоление индивидуализма, уединенной, самодовлеющей личности.

«Глядя на себя одного, ты ослеп и открыл глаза другим», – говорит Байрон Наполеону и мог бы сказать себе самому да и всем вообще «одиноким», вплоть до сегодняшних русских самоубийц.

«Я не такой человек, как все: законы морали не для меня писаны», – говорил Наполеон.

«Есть кое-что на свете умнее самого Наполеона: это – общественное мнение», – сказал Талейран. Умнее и благороднее. Наполеон слишком презирал людей; думал, что мир основан только на расчете, себялюбии, корысти, на душевной низости, – и ошибся.

Будь, человек, благороден! – это ведь тоже ens realissimum, реальнейшая сущность мира. Понял ли он на Св. Елене, что презрение из всех человеческих чувств – самое презренное?

Вечный, страшный символ индивидуализма, самодовления личности – умирающий Наполеон, которого тошнит, рвет черною рвотою и который все-таки царапает концом перочинного ножика на золотой табакерке N.

«Будь я человеком религиозным, я не мог бы сделать того, что сделал», – признался он однажды, и это из всех его признаний глубочайшее. Да, будь он человеком религиозным, не мог бы он сделать того, что сделал. Но не нам его за это судить. Он все-таки сделал то, для чего был послан в мир.

АЛЕКСАНДР I

Знание есть любовь. Не имея любви к предмету, можно иметь о нем сведения, но нельзя иметь знания. Только любящий взор проникает в сущность, в сердце вещей. Кто мало любит, мало знает. Нелюбовь – незнание, невежество, и ученое невежество – злейшее. Иметь о предмете сведения, осязать, ощупывать и видеть его извне – значит ничего еще не знать о нем как следует. Знать о предмете можно только увидев его изнутри. Таким внутренним видением, ясновидением обладает сочувственный опыт, опыт любви. Сердце сердцу весть подает: сердце познаваемого сердцу познающего. Истинное знание есть дело не одного ума, но и воли, чувства, всех духовных сил человека. Совершенное знание – совершенная любовь.

Если это верно для других областей знания, то больше всего для истории. Во всех других – познающий имеет дело с тем, что есть; в истории – с тем, что было и чего уже нет. Предметы всех других знаний современны познающему; предмет истории отделен от него временем. А бездна времени глубже, безвозвратнее всех бездн пространства. То, что было вчера, в известном смысле дальше от нас, недосягаемее, чем то, что происходит сейчас, хотя бы на другом конце мира. Бездна времени – бездна смерти: чтобы перелететь ее, нужны крылья любви, «крепкой как смерть». Предмет истории – то, что жило и умерло и будет снова жить вечно, воскреснув в нашем познании. История есть воскрешение мертвых – последнее чудо знания, чудо любви.

Пусть же нелюбящие не подходят к истории <…>.

Вот что я думал, когда читал «Опыт исторического исследования» велик. кн. Николая Михайловича «Император Александр I».

Незнающий, потому что нелюбящий приговор автора над личностью и деятельностью императора Александра I принят был с доверием, поспешным и незаслуженным. Истинное значение исторических документов доступно не многим; «объясняющий» текст понятен всем. «Опыт» имел большой, хотя и слишком легкий успех злорадства.

«Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал как мы, он мерзок как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так, как вы – иначе!» («Письма» Пушкина).

Александр I – не «высок» и не «могущ»; он – средний, слабый человек. Но разве слабые, средние люди менее достойны уважения, чем великие и могучие?

«Мы затрудняемся дать верную оценку этого психоза, приближавшегося скорее к какому-то общему сумбуру разума и мыслей, чем к иной форме мышления, – говорит автор „Опыта“. – Ссылки на Библию, на Апокалипсис, на Послания апостола Павла к римлянам поражают, как плод болезненного мечтания нравственно расстроенного человека». Все это «походит на бред сумасшедшего». И далее, по поводу влияния Аракчеева[33]33
  Аракчеев Алексей Андреевич (1769–1834) – государственный деятель, генерал; в последние годы царствования Александра I участвовал в управлении государством.


[Закрыть]
на Александра: «Вот до каких пределов дошли результаты мистицизма и религиозного экстаза». И по поводу влияния Меттерниха:[34]34
  Меттерних-Виннебург-Байлштайн Клеменс Венцель Непомук Лотар, Фурст (принц) фон (1773–1859) – австрийский политический деятель, министр иностранных дел, консерватор; способствовал объединению разных стран против Наполеона I.


[Закрыть]
«Вот к чему привели приступы меланхолии, как результат занятий с разными экзальтированными проповедниками, мистиками, неуравновешенными лицами женского пола и всякими духовными мечтателями». Беседы государя с французским писателем Шатобрианом «дают будто бы верную ноту (извиняюсь за неуклюжий язык автора) того духовно-политического сумбура, в котором пребывал, к сожалению, русский царь». О тяжелом душевном состоянии последних годов Александра автор замечает: «Он отдался всецело зловредному мистицизму в области недостигаемого на земле блаженства, а отдавшись религиозно-мистическим утопиям, не мог уже заниматься делами». «Началось проявление полного маразма, и обнаружилось это настроение в стремлении к уединению и в постоянных молитвах».

Болезненные мечтания, нравственное расстройство, духовно-политический сумбур, бред сумасшедшего, – откуда же все это взялось? А вот откуда.

В молодости Александр был неверующим. Однажды, по просьбе князя Голицына,[35]35
  Голицын Александр Николаевич (1773–1844) – князь, государственный деятель.


[Закрыть]
прочел он Евангелье, и оно ему так понравилось, что он каждый день стал прочитывать по одной главе; прочел всю Библию, «впал в мистицизм» и повредился в уме, по русской народной примете: кто Библию прочтет – с ума сойдет.

Это нехитрое объяснение – общее место русских историков, в том числе и Пыпина, на которого великий князь не преминул сослаться: по словам Пыпина, «мистический пиетизм проложил в уме Александра дорогу к совершенной реакции».

Немудреному позитивисту шестидесятых годов такое упрощение извинительно. Но в наши дни отделываться от объяснения религиозных судеб какой бы то ни было исторической личности такими словами, как «сумбур», «бред сумасшедшего», – неизвинительно. Кое-что произошло в нашем религиозном сознании, что делает для нас столь быструю и легкую расправу невозможною.

Существует ли какая-либо ясная граница между «бредом сумасшедшего» и подлинно религиозным чувством, между «духовно-политическим сумбуром» и смятением человеческой совести перед мучительнейшим вопросом всего христианского человечества – вопросом об отношении Евангелья к общественности, церкви к государству, религии к политике? Если граница эта существует, то почему автор не указал ее; а если не существует, то почему он делает одного Александра ответственным за то недоумение, в котором находится все христианское человечество?

Надо же говорить серьезно о серьезных вещах. А христианство – серьезная вещь. Кто знает, может быть, благая весть Евангелья о царстве Божием на земле, как на небе, – вовсе не «утопия в области недостигаемого на земле блаженства», а вечная истина? В таком случае Александр не «сумасшедший», как это кажется автору.

 
Wer den Dichter will verstehen,
Muss in Dichters Lande gehen.
 

«Кто хочет понять поэта, должен побывать в земле поэта», – советует Гёте. Можно бы этот совет расширить: кто хочет понять лицо историческое, должен побывать в стране, где жило это лицо. Автор не понял Александра, потому что не бывал в стране, где тот жил, – в религии. Нельзя судить о религиозном человеке, не зная, что такое религия.

Главная религиозная мысль Александра – христианство как правда не только личная, но и общественная; Евангелие как основа жизни не только человека, но и человечества. Он первый увидел с неотразимою ясностью, до какой степени в этом смысле христианство «не удалось»; до какой степени государственность и общественность так называемых «христианских» народов вся насквозь не-христианская, антихристианская. Первый и единственный из государей не только в России, но и в Европе, за два, за три последних столетия, отнесся он бесконечно серьезно к бесконечно серьезному, к этим словам молитвы Господней: да приидет царствие Твое. Пусть неумело, неуклюже, необдуманно, непоследовательно, но все же искренне пытался он осуществить религиозную мысль, в которую верил: отречение от всякой власти человеческой во имя власти Божьей – Боговластие, Теократия – такова была безумная мечта его, в самом деле безумная, если принять в расчет условия исторической действительности. Он потянулся к мечте своей, как маленькие дети тянутся к луне. Вся его политика – ставка на христианство как на силу миродержавную. Он проиграл; но, может быть, лучше так проиграть, чем по-иному выиграть.

В этом религиозная правда его, а религиозная ложь – в том, что он связал дело религии с делом реакции. Тут в самой исходной точке его религии начало противоречий или, как выразился о нем Пушкин, «противочувствий», начало двойственности, которая кажется двуличностью.

 
Недаром лик сей двуязычен;
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.
(Пушкин – «К бюсту Александра I»)
 

С одной стороны, христианство как теократия, боговластие, отрицание всех властей человеческих во имя власти Божьей, т. е. величайшая революция; с другой – то же христианство как освящение и оправдание всех существующих порядков, всех «алтарей и престолов», хотя бы самых безбожных и кощунственных, т. е. величайшая реакция. А если религия есть реакция, то революция есть антирелигия, антихристианство, дух революционный – «дух антихристов».

«Принцип разрушения привел к революции в трех странах – Испании, Португалии, Неаполе – и грозит распространиться по всей Европе, – пишет Александр в 1821 году князю А. Н. Голицыну. – Принципы разрушения, как враги престолов, направлены еще были против христианской религии… С тех пор, как они (революционеры) убедились в том, что правительства руководятся христианством, все общества и секты, основанные на антихристианстве, на философии Вольтера и ему подобных, поклялись отомстить правительствам… Вся адова преисподняя обрушилась на нас».

С этой точки зрения, главное дело жизни его – борьба с Наполеоном – есть тоже борьба с духом революционным, духом антихристовым, потому что Наполеон – порождение этого духа, «зверь из бездны», чудовище, выброшенное океаном революции.

Нам теперь кажется безумной надежда спасти христианство, подменив волчий зуб Марата[36]36
  Марат Жан Поль (1743–1793) – французский революционер, вождь якобинцев.


[Закрыть]
и Робеспьера[37]37
  Робеспьер Максимильен (1758–1794) – якобинец; возглавил революционное правительство.


[Закрыть]
лисьим хвостом Талейрана и Меттерниха. Но нам через сто лет легко быть умными; люди вообще крепки задним умом, особенно в делах всемирно-исторических.

Не глупее нашего был современник Александра, граф Жозеф де Местр[38]38
  Местр Жозеф Мари де (1753–1821) – французский политический деятель, публицист; с 1802 по 1817 г. посланник короля Сардинии в Петербурге.


[Закрыть]
а ведь и он так же смешивал религию с реакцией, так же видел в революции явление «духа сатанинского». И в 30-х годах Карлейль,[39]39
  Карлейль Томас (1795–1881) – английский философ-идеалист.


[Закрыть]
человек не только ума гениального, но и ясновидения пророческого, высказывал почти тот же взгляд на революцию. И в 1848 году умнейший из русских славянофилов, Тютчев, говорит словами Александра: «Революция прежде всего враг христианства; антихристианское настроение есть душа революции».

Если все это – «духовно-политический сумбур», то сумбур в уме не только одного Александра, а всей России, всей Европы. Да и полно, мы, теперь поумневшие, так ли уж ясно и точно отделяем религию от реакции? Не от этого ли «сумбура» и мы сейчас погибаем?

Объяснения реакции, наступившей в последние годы Александрова царствования, ищут во внутреннем душевном состоянии государя. Кажется, вернее наоборот: объяснения внутреннего душевного состояния его искать в наступившей реакции, не русской, а общеевропейской, потому что русская – только отражение общеевропейской, только волна этого отлива всемирно-исторического. Не Александр поднял волну, а он сам был поднят ею. Его трагедия не личная, а всечеловеческая.

И надо удивляться не тому, что реакция овладела им, а тому, что она не потушила в нем света религиозной правды окончательно. Вот один из лучей этого неугасимого света.

В путешествии по югу России в 1818 году сопровождал государя, в числе других лиц свиты, статс-секретарь В. Р. Марченко. «В Киеве, когда государь уже садился в коляску, отправляясь в дальнейший путь к Варшаве, – повествует Марченко, – предстали перед ним до 30 мужиков с просьбой. Спеша отъездом, государь приказал мне переговорить с ними, а сам уехал. Это были посланные от молокан[40]40
  Молокане – одно из направлений в духовном христианстве.


[Закрыть]
и духоборцев,[41]41
  одна из разновидностей духовного христианства.


[Закрыть]
которые поселены на Молочных Водах, в Таврической губернии, между ногайцами и колонистами. Они жаловались на притеснения генерал-губернатора, графа Ланжерона. По приезде в Варшаву я доложил государю обо всем и представил опасения мои насчет развития вредных правил духоборцев.

– Я давно знаю о них, – сказал государь, – и потому поселил их между ногаями и немцами: там они не могут никого совратить. Их учение вредно и опасно; но я не хочу порабощать совесть. Они отреклись признавать во мне государя, – я им дозволил это, – только бы исполняли обязанности гражданские. Они отреклись присягать, – я велел брать с них одно честное слово…

Между тем бумаги, поступившие от графа Ланжерона, подтвердили, что он, по настоянию духовенства, действительно хотел принудить духоборцев к повиновению церкви и государственным постановлениям. Поэтому государь повелел сообщить Лонжерону, чтобы духовные власти и земская полиция не вмешивалась в дела духоборцев».

Суд по-дурному – неправедный и невечный суд; вечный и праведный – только по-хорошему. Если положить на одну чашку весов всю реакцию Александрова царствования, а на другую эти слова о свободе совести, то еще неизвестно, какая из двух чаш опустится.

Прошло почти сто лет, как слова эти сказаны, а то, что в них России завещано, все еще не исполнилось. Давали, давали, а все-таки не дали так, как он хотел и мог бы дать.

Для русского народа, религиозного по преимуществу, свобода совести – начало всех свобод. Без освобождения религиозного нет России путей к освобождению политическому. Александр не начал русского освобождения религиозного, потому что времена еще не наступили; но огненный язык откровения, которым начинаются все свободы – откровения о свободе совести – уже загорался над ним. Вот вечная слава его, вечный венец, и вот за что добром помянет его русский народ.

И уже поминает: легенда о Федоре Кузьмиче – поминание народное. Какая нужна была любовь не к царю и герою, а к человеку, чтобы создать такую легенду, едва ли не прекраснейшую из всех легенд за последние два-три века русской истории!

Но автор «Исследования» проходит с такой же нелюбовью мимо этой легенды, как мимо всей исторической правды об Александре.

«В серьезной исторической работе такие гипотезы лишь смущают и могут порождать легенды, не имеющие ничего общего с историей», – замечает он по поводу намеков Шильдера на возможное тождество императора Александра I и старца Федора Кузьмича. И, приступая к опровержению легенды, заявляет: «Мы вообще не признаем в исторической науке догадок и предположений, которые уместны разве в романах, а предпочитаем опираться на факты, засвидетельствованные документами». Где же, однако, история, которая без догадок обходится? «Опыт» самого автора наполнен догадками, и притом весьма неудачными. Когда подсовывают нам вместо живого человека, деревянную куклу, которая на ногах не стоит, – это ведь тоже легенда, и притом самая невероятная.

Легенды не история, как облака не горы; но иногда за легендой – высшая правда истории, как за облаками – вершины гор. Душа народов – предмет истории. Что для души человека сновиденья, то для души народа легенды. Скажи мне, что тебе снится, и я скажу тебе, кто ты; скажи мне, какие у тебя легенды, и я скажу тебе, какой ты народ.

Тщетно доказывает автор то, чему явно противоречат все документы, – что Александр никогда не помышлял об отречении от престола.

«Князь П. М. Волконский[42]42
  Волконский Петр Михайлович (1776–1852) – князь, министр императорского двора; генерал-адъютант.


[Закрыть]
полагает, что покойному государю действительно приходило на ум отречение от престола, – сообщает в дневнике своем князь А. С. Меншиков.[43]43
  Меншиков Александр Сергеевич (1787–1869) – светлейший князь, адмирал; с 1827 г. возглавлял морское ведомство.


[Закрыть]
– Ежели бы кончина императрицы Елисаветы Алексеевны последовала при жизни его, государь не только отрекся бы от царствования, но в состоянии был удалиться в монастырь». Кажется, ясно, яснее нельзя. Почему же мы должны больше верить «догадкам» автора, чем князю Волконскому. Вот один из тех случаев, когда отрицание легенды само становится легендою.

Отвращение от власти, ужас перед властью, как перед грехом смертным, жажда искупить этот грех великим страданием, смирением, унижением, подвигом – такова религиозная мысль легенды о Федоре Кузьмиче, о русском царе, от царства отрекшемся и принявшем «рабий знак», «ушедшем в народ».

 
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
 

Это не «легенда», а вечная правда русской совести. Тут сердцу Александра ответило сердце народное: он так не сделал, но мог бы, должен бы сделать так, как Федор Кузьмич. Это – самое вечное, верное, подлинное, что есть у нас у всех. И кто этого не знает, не любит – тот ничего не знает, не любит в России.

«По рассказам старца (Федора Кузьмича), его, как бродягу, на пути в Сибирь подвергли телесному наказанию розгами. Ну, неужели можно допустить, чтобы такой человек, как император Александр, мог добровольно согласиться на публичное истязание?» – спрашивает автор.

Русский царь не мог согласиться, – а Царь Небесный мог? Но о Христе-то автор и забыл. Пусть же вспомнит: может быть, тогда и Александра лучше поймет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю