Текст книги "Том 9. Хлеб. Разбойники. Рассказы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 35 страниц)
Разбойник и преступник
1
Наступивший школьный возраст надолго разлучил меня с родным гнездом, а вместе с тем прервались непосредственные отношения к разбойничьему репертуару. Раньше разбойник являлся живым человеком, вполне реальной величиной, органически связанной со всем укладом создавшей его жизни, а теперь он расплылся в общее отвлеченное представление преступника. Живя в городе, трудно понять эту разбойничью психологию в ее захватывающей полноте. Дышавший жизнью образ потускнел и разбился в ничем не связанные между собой подробности. Зачем вот этот городской «преступник» убивает, грабит и производит всяческие насилия? Когда его ловят и начинают судить, он нервничает и плачет на скамье подсудимых, как все эти темные дельцы, которые попадаются с подлогами и разными некрасивыми плутнями. Прежде всего, здесь недостает эпического спокойствия.
Такой преступник, попавший в руки правосудия, не испытывает жгучего порыва покаяться и выкупить свои разбойничьи вины тяжким наказанием, которое воспринималось за какую-то стихийную форму возмездия. Настоящий разбойник выходил на высокое место лобное, кланялся на все четыре стороны и повторял стереотипную формулу всенародного покаяния: «Прости, народ православный…» Так делали и Стенька Разин, и Емелька Пугачев. «Преступник» поступает совсем наоборот: нервничает, плачет, старается всячески увильнуть, свалить свою вину на другого и, осужденный по всем пунктам, уносит из суда озлобленное убеждение в собственной невинности. Ну, чем же он виноват, что считал убитого богатым человеком, а у него, подлеца, оказалось всего полтора рубля? Разбойник нес в себе какое-то обаяние как трагическая сила, и, как всякая крупная сила, он вне своей профессиональной деятельности являлся и добрым и любящим, а преступник – весь дрянной и дрянной по-маленькому, как бывают дрянные насекомые. Исторический «вор» удал – добрый молодец окружен известным поэтическим ореолом в сознании народной массы именно потому, что являлся настоящей крупной силой, а преступник является чем-то вроде фабричных отбросов и в большинстве случаев относится уже к области ассенизации. Преступника создала обезличивающая городская жизнь, тот индивидуализм, который не имеет оправдания даже в остроге, и такой преступник не вызывает спасительного чувства страха, а только презрение. Народная масса может все понять и простить, кроме ничтожества.
Настоящий разбойник еще продолжал жить только по глухим углам, где и проявлял себя время от времени в той или другой форме. В город он попадал только поневоле, как подсудимый, чтобы получить заслуженное воздаяние.
Помню зимний день с легким снежком. Это было воскресение. Когда мы, школяры, выходили из церкви от обедни, пронесся общий крик:
– Грешника будут наказывать… Грешника!..
Народ бежал по улице к хлебному рынку, где по воскресениям был торжок. Мы, конечно, понеслись туда же, увлекаемые живой волной. Все бежали к роковому пункту по молчаливому соглашению, как бежали и другие – деревенские мужики, городские мещане, мастеровые, какие-то безыменные бабы, а главным образом, детвора, задыхающаяся от волнения. Вероятно, так же сбегался на казнь народ и в Москве, и в древнем Новгороде, и в новом Петербурге. Жажда увидеть своими глазами эту публичную «торговую» казнь превозмогал все остальные добрые инстинкты, известную совестливость и прямое физическое отвращение при виде чужих страданий. Может быть, психологической подкладкой здесь являлся необъяснимейший факт массовой жестокости, когда люди превращаются в диких зверей. Особенно характерно это проявляется на женщинах, достигающих последней степени неистовства.
Мне особенно запомнилась одна благочестивая старушка, которая бежала прямо из церкви к площади и на ходу крестилась. В левой руке она держала заздравную просвиру, завернутую в платок.
– Помяни, господи, царя Давида и кротость его… – бормотала старушка, изнемогая от старческого бессилия.
Площадь уже была забита народом, так что нам стоило большого труда пробиться поближе к черному квадрату эшафота. Пощады не было – мы толкали всех, и нас все толкали. Затрещины и подзатыльники в счет не шли. У меня перед глазами стояла красным пятном рослая фигура палача Афоньки. Издали казалось, что этот заплечный мастер ходит по головам сбившейся в одну стену публики. Афонька являлся героем дня, на нем сосредоточилось жадное внимание трехтысячной толпы.
– Вот он, Афоня, каким орлом расхаживает! – с восторгом говорит молоденький купеческий приказчик в бараньей шубе.
– Ой, господи, батюшка… – вздыхает благочестивая старушка с просвирой, каким-то чудом пробившаяся прямо к эшафоту. – И што только будет?.. Никола милосливый…
– Не дребезжи! – сурово оговаривает ее мещанин с красным носом. – Нашла, о чем вздыхать… В четырех душах грешник-то, а она – Никола милосливый. Отпетый человек.
Заплечный мастер – исторический герой. О нем складываются целые легенды. Он живое олицетворение наказующей руки. Да, он тут, высокий, широкоплечий, с окладистою рыжею бородой, с подстриженными в казацкую скобку волосами и с голыми по локоть руками. В одной руке у него плеть, а в ругой – стакан с водкой. В качестве премьера готовящегося представления он рисуется, принимает театральные позы и с изысканною небрежностью оглядывает толпу налитыми кровью глазами.
– Палач… палач!.. – слышится сдержанный шепот толпы и сейчас же смолкает, когда заплечный мастер оглядывается.
2
Я видел наказание грешника уже во второй раз, видел того же Афоньку и все-таки сильно волновался.
– Везут! Везут! – пронесся ропот по толпе.
Да, эта толпа ахнула и замерла, как один человек. Страшным контрастом явился звон медных пятаков, редким дождем посыпавшихся на эшафот. Это была традиционная умилостивительная жертва заплечному мастеру.
Издали уже показались высокие сиденья позорных колесниц, а на них, спиной к публике, мотались жертвы карающего правосудия. Эти страшные преступники казались такими маленькими и жалкими, что зависело и от позорной высоты, на которой они сидели, и от арестантских серых халатов, облегавших грешные тела такими тощими складками.
– Вон на второй колеснице Голоухова везут, – объяснял купеческому молодцу стоявший рядом мещанин, от которого пахло сыромятной кожей. – Значит, в четырех душах повинился… С каторги бежал два раза. А сколько еще несчитанных у него душ, в которых и повиниться некому… его, Голоухова, три года ловили.
Страшные колесницы были уже совсем близко. На эшафоте появляется толстенький священник, который волнуется и оглаживает окладистую бороду. Афонька торопливо собирает валяющиеся на эшафоте пятаки. В толпе народа уже пробита целая улица, но колесницы двигаются с расчетливой медленностью, и за ними улица смыкается живою стеной.
– А за Голоуховым бабенку везут, – сообщает мещанин. – Она трех мужей стравила… Афонька-то, гли, как насторожился… Я его как-то в кабаке видел – водку так ароматным стаканом и хлещет.
– О, господи милосливый… – молится вслух старушка с просвиркой, вынимает копеечку и неловко бросает ее прямо в священника.
– Молчи ты, старая кожа!.. – ворчит неизвестный голос. – И к чему только подобных старушонок пущают… Сидела бы на печи да грехи замаливала. Туда же лезет…
– А ты бы помолчал, так в ту же пору, – огрызается озлившаяся старушка. – Ох, угодники-бессребренники… Парасковея-пятница…
Меня толпа притиснула к самому эшафоту. Когда колесницы остановились, Афонька встряхивает жирно смазанными волосами и каким-то театральным шагом спускается с эшафота. Так ходят только знаменитые тенора, которые уверены в своей благосклонной публике. Он привычной рукой отвязывает с первой колесницы какого-то тщедушного и малорослого старика и ведет его под руку на эшафот. Преступник заплетает ногами в халате и неловко кланяется на обе стороны.
– Простите, православные… – шепчут белые губы. – Простите…
Он с трудом поднимается на эшафот, каким-то испуганным взглядом окидывает толпу и опять начинает кланяться. Афонька сдергивает арестантскую серую шапку, и все смотрят на эту обритую наполовину арестантскую голову.
– Это в друх душах… – слышится шепот. – Тоже из каторги бегал… Жену родную зарезал… Настоящий, природный разбойник, хоть и глядеть не на кого.
На эшафоте столпилось какое-то начальство, заслоняющее от нас преступника. Все обнажили головы – значит, священник совершает напутствие. Потом начальство раздается, и Афонька с каким-то азартом схватывает свою жертву, ведет по ступенькам и привязывает к позорному столбу. На груди у преступника висит черная дощечка с белой надписью: «убийца». Он теперь на виду у всех. Бритая голова как-то бессильно склонилась к левому плечу, побелевшие губы судорожно шевелятся, а серые большие остановившиеся глаза смотрят и ничего не видят. Он бесконечно жалок сейчас, этот душегуб, и толпа впивается в него тысячью жадных глаз, та обезумевшая от этого зрелища толпа, которая всегда и везде одинакова.
Выступает вперед какое-то начальство и неверным голосом читает приговор дореформенного суда. Слышатся обрывки каких-то деревянных, казенных фраз, жестких и безжалостных, как те веревки, которыми привязан сейчас преступник к столбу. Снег продолжает падать мягкими хлопьями и своей невинной белизной покрывает черное пятно эшафота. Это придает всей картине какую-то трагическую простоту. Голова преступника склоняется совсем на грудь к концу чтения приговора, и только потом, когда Афрнька подходит к столбу, она поднимается и смотрит своими остановившимися глазами. Афонька театральным жестом отвязывает его, на ходу срывает арестантский халат и как-то бросает на черную деревянную доску, приподнятую одним концом, – это знаменитая «кобыла». Афонька с артистической ловкостью захлестывает какие-то ремни, и над кобылой виднеется только одна бритая голова.
– Берегись, соловья пущу, – вскрикивает Афонька, замахиваясь плетью.
Я не буду описывать ужасной экзекуции, продолжавшейся всего с четверть часа, но эти четверть чеса были целым годом. В воздухе висела только одна дребезжащая нота: а-а-а-а-а!.. Это был не человеческий голос, а вопль – кричало все тело…
Впрочем, Афрнька, как объяснил потом всеведущий мещанин с запахом сыромятной кожи, не наказывал, а только мазал, сберегая силы для следующего номера, составлявшего гвоздь всего представления.
Выведенный на эшафот Голоухов держал себя с отчаянной смелостью и привязанный к столбу, смотрел на толпу смелыми темными глазами, чем сразу всех подкупил. Он красиво раскланялся на все четыре стороны, прежде чем лечь на «кобылу», и вообще «форсил» до последней минуты. Это был здоровенный и рослый детина средних лет.
Опять предупреждающий окрик палача, страшный свист плети и ни звука в ответ…
– Молодец! – крикнул какой-то голос из толпы.
Но довольно…
3
«Наказание грешников» послужило темой для разговоров на целую неделю. особенно волновался хозяин того дома, в котором мы квартировали школьниками. Это был типичный мещанин, по фамилии Затыкин. Чем он существовал – трудно сказать, и меньше всего, вероятно, мог бы объяснить он сам. По временам он пропадал, потом таинственно возвращался с подбитым глазом или подвязанной щекой. Иногда являлась полиция и уводила его, но через некоторое время Затыкин неизменно возвращался на свое пепелище и почему-то считал необходимым, в виде очистительной жертвы, исколотить жену. Он чем-то приторговывал, комиссионерствовал, пел по воскресеньям на клиросе, принимался за все в качестве специалиста и, между прочим, принимал ближе всего к своему сердцу кровавую работу палача Афоньки. Для Затыкина этот заплечный мастер был идеалом всяческого геройства и неистощимой темой для разговоров. конечно, Затыкин бегал на каждое наказание «грешника» и глазом спортсмена следил за каждым движением своего идола. Он по первому взгляду определял приблизительный исход экзекуции, что зависело, прежде всего, от настроения Афанасия Иваныча.
– Как левую руку заложил за спину – шабаш. Пиши вперед поминанье… А ежели, напримерно, потряхивает Афанасий Иваныч головкой – ну, тогда счастье грешнику. Ведь он что угодно может сделать плетью: положи лист почтовой бумаги на спину грешника, размахнется со всего плеча, ударит – и лист целешенек останется, а в другой раз пополам может расшибить, ежели растравится. Он плетью-то как на скрипке играет. Сам Афанасий-то Иваныч из настоящих природных разбойников. Любовницу зарезал…
Случай с Голоуховым, который не издал звука под плетью Афанасия Иваныча, произвел на Затыкина самое горестное впечатление. звезда Афанасия Иваныча как будто померкла… Это был еще первый случай, что грешник всенародно осрамил чистую работу знаменитого заплечного мастера. И в самом деле обидно: Афанасий Иваныч полысает плетью со всего плеча, а грешник молчит. С другой стороны, геройство грешника сильно подкупало Затыкина, и подкупало против его воли, так что он целый день скреб у себя в затылке и ругался в пространство.
– Да, вышла ошибочка… – бормотал Затыкин.
Затыкин принимался для успокоения за целый ряд дел – что-то строгал, таскал какие-то веревки, приволок откуда-то жердь и кончил тем, что совсем рассердился, плюнул на все, вышел за ворота, сел на скамеечку и стал выжидать, на ком бы сорвать свое сердце.
По нашей улице делал ежедневную прогулку седой старичок – доктор из ссыльных поляков. Он ходил зиму и лето, держа шляпу в руке, повторял каждую фразу и слыл за человека тронутого. Уличные мальчишки дразнили его одним словом: «Палочки! палочки!..» Молва говорила, что несчастный помешался, присутствуя по обязанности в качестве врача при наказании шпицрутенами. Он частенько останавливался у наших ворот и разговаривал с Затыкиным. Старик впадал в старческую болтливость. Завидев доктора, Затыкин встрепенулся.
– Вашему высокоблагородию сорок одно.
– А, здравствуй… – добродушно поздоровался доктор. – Да, здравствуй.
Потом он достал из кармана старинную черепаховую табакерку с портретом какой-то дамы и любезно предложил Затыкину, который с ожесточением курил, нюхал и даже жевал табак. Сделав самую отчаянную понюшку, точно в носу у него была спрятана пожарная машина, Затыкин сейчас же начал коварный разговор.
– Афанасий-то Иванович, ваше благородие, как сегодня острамился… дда-а!..
– Какой Афанасий Иваныч? Какой Афанасий Иваныч?
– А палач наш.
Докор только хотел присесть на лавочку рядом с Затыкиным, как одно слово «палач» заставило его вскочить, и добродушное лицо доктора приняло такое жалкое и испуганное выраение.
– Палач? Да, палач… – растерянно бормотал он. – Нет, не нужно… Пожалуйста, не нужно.
Но Затыкин был неумолим. Он взял старика за борт его ветхого осеннего пальто и заставил выслушать всю историю сегодняшнего наказания грешников, услащенную спортсменскими комментариями. Доктор весь съежился и даже закрыл глаза.
– Не нужно, не нужно…
– Нет, вы мне объясните, ваше благородие, как это самое дело могло случиться? Ведь у Афанасия Иваныча ручка-то… дда! А Голоухов даже не пикнул. Я так полагаю, что не иначе это дело, что Голоухов слово такое знает: Афанасий Иваныч его полосует, а Голоухов свое слово говорит. Опять же и то, что настоящий природный разбойник, а не дрянь какая-нибудь, слякоть.
– Оставьте меня, оставьте меня… – умолял доктор.
Доктор кое-как вырвался от Затыкина и торопливо зашагал по деревянному тротуару, на ходу отмахиваясь рукой, точно старался кого-то отогнать от себя.
– Ваше благородие, ведь вы еще при зеленой улице состояли дохтуром и можете вполне соответствовать! – крикнул вдогонку Затыкин.
Старик остановился, весь затрясся и начал браниться. В этот момент мы окружили его целой гурьбой и с мальчишеской жестокостью затянули хором:
– Палочки!.. палочки!.. палочки!..
Мы были свидетелями предшествующей сцены, и все наши симпатии были на стороне Затыкина. Мы уже давно прониклись философией настоящего разбойника и настоящего заплечного мастера.
– Палочки!.. палочки!..
Нужно было видеть, что делалось со сморщенным и желтым лицом старика. Недавний гнев сменился опять страхом, потом страх перешел в сожаление, потом… потом случилось то, чего мы никак не ожидали.
– Подойдите ко мне, детки… – с глухими слезами в голосе заговорил он. – Сюда, ближе… Вы были там… да?.. Видели палача, и разбойника, и плети?
У него перехватило дух, но он собрал последние силы и задыхающимся голосом проговорил:
– Дети, вы видели величайшее зло и позор… да… Но ваши дети этого уже не увидят… Может быть, будет хуже… очень может быть… Но свою жестокость люди не будут выносить на площадь, а будут творить ее тайно… И это великое дело, когда люди уже стыдятся явной жестокости… Да, великое… Вот вы уже не увидите того, что я видел, а ваши детки не увидят того, что вы видели, а дети ваших детей, быть может…
Доктор махнул своей шапкой и зашагал от нас, не досказав, что могут увидеть дети наших детей.
Рассказы 1902–1907
Ийи
Святочная фантазия
[текст отсутствует]
Ответа не будет
[текст отсутствует]
Мумма
[текст отсутствует]
Комментарии
Хлеб *
Впервые роман был напечатан в журнале «Русская мысль», 1895, ЭЭ 1–8, за подписью: «Д. Мамин-Сибиряк».
«Хлеб» – последний роман Мамина-Сибиряка в ряду крупных его произведений («Приваловские миллионы», «Горное гнездо», «Дикое счастье», «Три конца», «Золото»), отображающих в жизни Урала эпоху «шествия капитала, хищного, алчного, не знавшего удержу ни в чем» («Дооктябрьская „Правда“ об искусстве и литературе». 1937, стр. 166). В нем с большой художественной силой нарисована правдивая картина пореформенного обнищания и разорения трудящихся одного из сельскохозяйственных районов Зауралья вследствие развития капитализма, с его крупной хлебной торговлей, винокурением и банковскими операциями.
Материал для романа писатель начал собирать примерно с 1879 года (см. письмо к А. Н. Пыпину от 21 октября 1891 года, хранится в Государственной публичной библиотеке им. M. E. Салтыкова-Щедрина). Еще во время работы над «Приваловскими миллионами» (1872–1883) писателя интересовала проблема «рациональной организации» хлебной торговли (этот вопрос составляет существенную часть «положительной» программы Сергея Привалова).
С целью глубокого изучения жизни населения сельскохозяйственных районов Урала и Зауралья Мамин-Сибиряк совершил в эти места ряд длительных поездок в 1884, 1886, 1887, 1888 и в 1890 годах. Он посетил, в частности, один из самых крупных по тому времени центров хлебной торговли на Среднем Урале – Шадринск, который затем изобразил в романе «Хлеб» под названием – Заполье.
Кроме того, писатель тщательно изучал литературу о состоянии сельского хозяйства на Урале и в Зауралье в пореформенный период; в его бумагах сохранились многочисленные выписки из книг и газет: Красноперов, «25-летие Пермского края со времени отмены крепостного права», изд. 1887 г., Смышляев, «Источники и пособия для изучения Пермского края», изд. 1876 г., Ремизов, «Очерки из жизни дикой Башкирии», изд. 1887 г., корреспонденции из газеты «Екатеринбургская неделя» и др.
По мере накопления материала Мамин-Сибиряк использует его в отдельных своих произведениях, создававшихся еще до написания романа «Хлеб». Так, в очерках «С Урала» (1884), как и в романе «Хлеб», описывается голод в Зауралье, как «совершенно органическое явление, развивавшееся неуклонным поступательным движением в течение последних пятнадцати лет», ввиду проникновения в этот край крупного капитала, развития хлебной торговли, появления банков и купцов новой, капиталистической формации. В рассказе «Дешевка» (1885) изображается ожесточенная конкуренция виноторговцев в голодающем крестьянском районе, продающих водку по «бросовым» ценам, подобно тому как это делают герои романа «Хлеб» Май-Стабровский и Прохоров.
Мамин-Сибиряк понимал, что капитализм несет голод и разорение крестьянству. Ленин писал, что «только усиливающийся гнет капитала в связи с грабительской политикой правительства и помещиков довел его (русского крестьянина. – Ред.) до такого разорения» (В. И. Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 252).
В рассказе «Попросту» («Саратовский дневник», 1887, Э 230 и след.) Мамин-Сибиряк рисует картину обнищания и разорения населения уездного города Пропадинска (крупного центра хлебной торговли), вследствие проникновения туда миллионных капиталов, организации банков, развития ростовщичества. Писатель выводит в рассказе ряд персонажей, которые впоследствии под теми же именами, но с значительно расширенными характеристиками войдут в «Хлеб» (Кочетов, Кацман, Бубнов, Голяшкин и др.).
В 1891 году во многих районах России, в том числе и на Урале, разразился голод. Страшное народное бедствие глубоко взволновало писателя. Узнав, что губернатор не включил Пермскую губернию в число голодающих губерний, он с возмущением писал матери: «Мерзавец губернатор о своей шкуре заботится больше всего, чтобы в его губернии было все благополучно» (письмо от 22 сентября 1891 г. – ЛБ).
Тема будущего романа представлялась писателю в это время настолько актуальной, что он 25 мая 1891 года вступает в переговоры с редакцией журнала «Наблюдатель», обязуясь доставить первые части романа к концу октября. Редактору-издателю этого журнала А. П. Пятковскому он пишет:
«…Я хотел предложить вам роман на 1892 год. Роман будет о хлебе, действующие лица – крестьянин и купец-хлебник. Хлеб – все, а в России у нас в особенности. Цена „строит цены“ на все остальное, и от нее зависит вся промышленность и торговля. Собственно, в России тот процесс, каким хлеб доходит от производителя до потребителя, трудно проследить, потому что он совершается на громадном расстоянии и давно утратил типичные переходные формы от первобытного хозяйства к капиталистическим операциям. Я беру темой Зауралье, где на расстоянии 10–15 лет все эти процессы проходят воочию. Собственно, главным действующим лицом является река Исеть, перерезывающая благословенное Зауралье. Это единственная в России река по своей населенности и работе; на протяжении трехсот верст своего течения она заселена почти сплошь, на ней восемьдесят больших мельниц, два города, несколько фабрик, винокуренных заводов и разных сибирских „заимок“. Бассейн Исети снабжал своей пшеницей весь Урал и слыл золотым дном. Центр хлебной торговли – уездный город Шадринск – процветал, мужики благоденствовали. Все это существовало до того момента, когда открылось громадное винокуренное дело, а затем Уральская железная дорога увезла зауральскую пшеницу в Россию. На сцене появились громадные капиталы – мелкое хлебное купечество сразу захудало. Хлебные запасы крестьян были скуплены, а деньги ушли на ситцы, самовары и кабаки. Теперь это недавнее золотое хлебное дно является ареной периодических голодовок, и главными виновниками их являются винокурение и вторжение крупных капиталов» («Русская старина», 1916, декабрь).
Сохранилась записная книжка Мамина-Сибиряка (собрание Б. Д. Удинцева), относящаяся к началу 1891 года. В ней имеются записи, содержащие перечень действующих лиц, название упоминаемых в романе населенных пунктов, заводов, мельниц. Намечены также некоторые эпизоды и определены взаимоотношения действующих лиц. Здесь же начерчен план окрестностей города Шадринска. Стремясь полнее отобразить быт, нравы, язык зауральского населения, писатель заносил в записную книжку пословицы, поговорки, присказки, отдельные меткие народные словечки и выражения, которые использует затем в романе.
23 июня 1891 года Мамин-Сибиряк сообщил матери, что он пишет роман о хлебе для «Наблюдателя» (ЛБ). Но, видимо, достигнуть договоренности с А. П. Пятковским ему не удалось, так как писатель 20 октября того же года обратился с предложением о публикации романа к одному из редакторов журнала «Вестник Европы» А.Н.Пыпину, который 23 октября 1891 года ответил, что редакция «Вестника Европы» может судить о романе только после прочтения рукописи (ЛБ). Мамин-Сибиряк предлагал свой роман и журналу «Русская мысль», что видно из его письма к M. H. Ремизову от 7 сентября 1892 года (ЦГАЛИ). Острая социальная направленность романа, видимо, пугала либеральных редакторов.
Мамин-Сибиряк продолжал упорно работать над романом, одновременно заканчивая другие произведения («Золото», «Охонины брови»). Наиболее интенсивно работа протекала с осени 1894 до середины 1895 года, когда роман был закончен (письма к матери от 4 декабря 1894 и от 25 июня 1895 годов. – ЛБ).
Мамин-Сибиряк работал над романом в общей сложности около шестнадцати лет. Сложность темы и замысла потребовала от писателя большого труда. В основу важнейших событий романа легли подлинные факты. Так один из важнейших эпизодов романа – конкурентная борьба между Прохоровым и Май-Стабровским – основан на действительно имевших место мошеннических проделках известного в то время на Урале монополиста-виноторговца Альфонса Фомича Козелло-Поклевского, который организовал своеобразный «синдикат» винокуренных заводчиков. Образ Михея Зотыча Колобова также создавался на основе тщательно изученной автором биографии талантливого самородка Климента Ушкова.
Роман был опубликован в период идейной борьбы В.И.Ленина с либеральным народничеством и имел большое общественное значение. Мамин-Сибиряк показывал в своем романе, что со времени реформы 1861 года капитализм глубоко проник в деревенскую жизнь и что он беспощадно ломает ее патриархальные устои.
С подлинным художественным мастерством он изобразил моральное уродство людей, вступивших на путь капиталистического стяжательства. Май-Стабровского, Ечкина, Штоффа, Мышникова, Драке и других, людей, различных по характеру, происхождению и положению, объединяет одна общая черта – беспощадное хищничество, хотя на словах они и ратуют за цивилизацию и культурное развитие страны. Выходцы из народа – Михей Колобов и его сын Галактион, по мере вовлечения в буржуазное предпринимательство, тоже превращаются, каждый по-своему, в бесчестных дельцов. Бывший волостной писарь Замараев, открыв «банкирскую контору», становится ростовщиком, разоряющим голодных крестьян.
Отношение Мамина-Сибиряка к представителям либеральной интеллигенции (Кочетов, Харченко) выражено словами Устеньки: «Хороших людей много, но все они такие бессильные. Все только на языке, в теории, в области никогда не осуществимых хороших чувств».
Выдающиеся художественные достоинства романа, его острая социальная направленность привлекли к себе внимание читателей сразу же, как только роман начал печататься в журнале. Так, обмениваясь с А. С. Сувориным последними литературными новостями, А.П.Чехов писал 23 марта 1895 года: «Мамин-Сибиряк… прекрасный писатель. Хвалят его последний роман „Хлеб“ (в „Русской мысли“); особенно в восторге был Лесков. У него есть положительно прекрасные вещи, а народ в его наиболее удачных рассказах изображается нисколько не хуже, чем в „Хозяине и работнике“» (А. П. Чехов, Полное собрание сочинений, т. 16, стр. 229).
Н. С. Лесков сообщал корреспонденту газеты «Новости и биржевая газета»: «Вот я сейчас читаю в „Русской мысли“ роман Мамина-Сибиряка под заглавием „Хлеб“. Что это за прелесть!» («Русские писатели о литературе», т. II, 1939, стр. 305–306).
В письме от 27 мая 1895 года редактор журнала «Русская мысль» В. А. Гольцев писал Мамину-Сибиряку: «Я объедаюсь твоим „Хлебом“. Умно и талантливо выпечен!.. Беседовал о „Хлебе“ с Скабичевским… Мои почти восторженные рассуждения возражений не встретили» (ЛБ).
В печати о романе появилось также много положительных отзывов («Русские ведомости», 1895, ЭЭ 30, 88, 153, 246, «Литературное обозрение», 1895, ЭЭ 16, 20, 37, 38, «Мир божий», 1895, декабрь и др.). Рецензенты реакционных газет и журналов, в большинстве своем не отрицавшие отдельных достоинств романа, подвергали критике именно те сцены, в которых автор раскрывал эксплуататорскую сущность капитализма. Так, П. А. Ачкасов в статье «Письма о литературе» («Русский вестник», 1896, январь) утверждал, что у Мамина-Сибиряка «шаткие понятия о природе и душе человека».
Из более поздних выступлений о романе следует отметить критический разбор его в статье В. Альбова «Капиталистический процесс в изображении Мамина-Сибиряка» («Мир божий», 1900, ЭЭ 1–2). Критик правильно писал, что в «Хлебе» автор показывает, как «на развалинах двух ветхозаветных миров» – крестьянства и купечества периода крепостного права, – «так тесно связанных друг с другом, выросла крупная и мелкая буржуазия и ее необходимое дополнение – земледельческий пролетариат». Особенно удачным критик признавал образ Галактиона Колобова, в котором, по его мнению, писатель талантливо изобразил, как «мучительно умирал простой русский купец с его несложной психологией и складывался новый человек», тип крупного капиталиста, окончательно терявший «сознание разницы между промышленным добром и промышленным злом», считавший, что «мир создан специально для них, а также для их же пользы существуют и другие людишки».
Первое отдельное издание романа, с незначительными стилистическими исправлениями, вышло в 1896 году в издании «Русской мысли». В 1901 году роман, с новыми поправками, был переиздан М. В. Клюкиным.
В настоящем собрание сочинений текст романа печатается по изданию 1901 года, с исправлением опечаток по предшествующим публикациям.
А.В.Романов