Текст книги "А зомби здесь тихие (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Казаков
Соавторы: Сергей Волков,Владимир Аренев,Александр Золотько,Леонид Кудрявцев,Сергей Анисимов,Дарья Зарубина,Максим Хорсун,Сергей Игнатьев,Юстина Южная,Александра Давыдова
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Решетова я увидел на второй день этого боя, когда на десяток минут затишье выдалось. Я вперед выполз, в траншею свалился, – и к ребятам на полусогнутых. Да, потому что должен был, меня комбат послал. Бегу, считаю. Ага, Сауков жив, Петров жив, этот второй взводный, как его… И пара станкачей цела, пар из пароотводных трубок хлещет. Значит, еще поживем. Ребята тяжелораненых в ближний тыл оттаскивают и убитых – просто в сторону, в отрезок траншеи. Копают сразу же, земля в разные стороны летит. Хоть на штык осыпавшуюся землю со дна хода сообщения раскидать, хоть наметить запасную позицию для пулемета – уже, может, лишнюю жизнь спасет, а она каждая сейчас на счету.
Решетов был уже совершенно такой, как все. Черный от гари и от усталости, гимнастерка аж серая уже от пыли, в корке от высохшего пота. Глаза на лице горят: красные, жуткие. Царапины на морде, костяшки пальцев разбиты.
Нашел я его, посмотрел, спрашиваю: «Что, Даниил, досталось?» – «Держимся, товарищ оперуполномоченный…» Голос хриплый, севший: пылью и гарью все горло забито, и не сплюнешь сразу. «Удержим?» – «Должны…»
Вот и весь разговор вроде бы, – а потом он помолчал и говорит мне: «Я и представить не мог…» – и замолчал снова. Я ему: «Что не мог?»
Он снова ответил не сразу. Стоял так обессиленно, одну руку с черенка лопаты свесил. Мы в траншее разговаривали… Решетов помолчал, голову поднял, посмотрел куда-то в небо. Минуту что-то там высматривал, наверное.
«Не мог, – говорит, – представить, что можно так равнодушно относиться к своей жизни. Жизнь ведь у вас одна, знаете?»
Вот тут я здорово удивился. Впервые я слышал, чтобы он такие слова сказал. Понимаешь, это мог сказать школьный учитель. Бухгалтер. Телеграфист. Но не крестьянин! И не просто в книжке умное слово прочитавший и к месту в речь вставивший, – а сказавший это правильно. Не знаю, не представляю, как объяснить такое, но это как будто сказал кто-то другой, не этот. Я кого только не навидался за войну в ротах. И бывших учителей, и бывших ресторанных поваров, и даже бывших музыкантов. Война всех в строй поставила. Я сам бывший студент был. Так вот, я абсолютно уверен, что такие слова не мог сказать наш, старый Решетов. Их сказал тот, кто сидел в нем. Кто да, уже привык к его телу, но еще не смог привыкнуть к войне. И «жизнь ведь одна» – тоже. Это ведь не просто банальность, какую какой-нибудь интеллигентствующий тип мог изречь, чтобы на него с уважением посмотрели. Он действительно не до конца был уверен, знаю ли я об этом: о том, что жизнь у нас одна. Надо же…
И еще странно: это его «у вас». У нас? То есть не у него, не у таких, как он? Ну, я-то видел, что он, фактически, по нескольку раз жить может, – но вот чтобы так, вслух, это сказать – этого я не ожидал. То есть похоже, что к этому моменту он окончательно сам в себе разобрался: при том, что в начале еще ничего сам не понимал. ( Молчит.)
К 12 сентября нам стало немного легче. Уже не по 5 атак в день, не по 4, а всего две: утром и вечером. Бронетранспортер этот подбитый так и чадил все эти дни прямо перед нашими позициями. Да, именно так и было, потому что и наши попытки отбить потерянный клин были немцами успешно отражены. По-хорошему, и пытаться нельзя было, потому что сил у нас и на оборону едва-едва хватало, не то чтобы немца теснить. Но там, знаешь, чуть пополнили батальон людьми, пару грузовиков боеприпасов подвезли к «полковушкам» – уже тебе командуют: «Вперед, давай!» Уже нужно превозмочь себя, подняться и через «не могу» попробовать отвоевать этот километр впереди. Тут уже все на карту ставили. Уже и ездовые с писарями заканчивались. Уже командир батальона сам с автоматом в рост в атаку шел. Клич этот великий: «Члены парткомиссии – вперед! Коммунисты – вперед!» Да, так было! И я в атаки поднимался: как все, так и я. Не больше других жить хотел, и не меньше. С одной своей рукой, с наганом и с матами в четыре колена… Со стоном буквально заставлял себя… А сейчас вот думаю: а может, так и надо было? Может, и я дурак, что со своей вышки генералов сужу. Может, если бы ребята не лезли в огонь после каждой передышки, если бы командование сидело сиднем, силы копило, как богатырь на печи, – может, и немцы подкопили бы сил, да и вмазали бы нам еще и посильнее? Так что не знаю. В конечном итоге это мы в Берлине оказались, а не они в моем Новосибирске. До дома моего только пленных довезли, хе-хе. Родители потом рассказывали.
В общем, черт его знает. С одной стороны, вот я сказал «немного легче». С другой: меньше половины нас в живых осталось, когда почувствовали: да, чуть затихает, не тот у них напор. Выстоим на этот раз. Но еще день бой шел: по-разному, уже не все время тяжко, но почти непрерывная перестрелка шла. Именно тогда, когда уже легче стало, и ранило командира нашего батальона; в командование вступил начштаба. И убило комсорга. Я непрерывно мотался вперед-назад, потому что посыльный – это одно, а я – другое. Свое дело я тоже не забывал, не думай. Но мне работы в те дни не нашлось: ни мысли ни у кого не было, чтобы своих оставить, шкуру поберечь. Решетова этого я видел пару раз за день, но только мельком, на бегу. Или лежит, стреляет куда-то, или навстречу мне бежит, согнувшись.
13-го уже совсем вроде затихло. Раненых эвакуировали, даже питание на передовую привезли. Полковник появился: с новым комбатом говорил. Со мной он не разговаривал, не до того ему было. Чего еще? Я по-быстрому донесение написал, и в полк отправил. Все окапывались как безумные. Все понимали, что передышка будет короткая. Немецкий разведчик пролетел, но высоко, не по нам, а дальше в наш тыл, в сторону Приваловки. Помню, оказалось, что у лейтенанта Петрова медаль прямо на груди пополам перерубило: то ли пулей, то ли осколком, – и он жутко ругался. Мелочь вот в голову лезет… Убитых мы хоронили. Над комсоргом ребята аж плакали: его любили у нас. А Решетов пропал…
С.А.:Что?
И.А.:Пропал, говорю. Без вести. И судя по всему, после боя уже. Я всех, кого мог, опросил, можешь не сомневаться. Почти по часам себе в блокнот записывал: вот столько-то на часах – минометный обстрел, трое раненых в 1-й роте: такой, сякой, третий. Вот столько-то – опять обстрел, и опять трое раненых да один убитый. Записи эти у меня не сохранились, но они точно были настолько полными, насколько это в принципе было возможно. Не на каждого пропавшего комполка в 42-м году такое составляли, а на красноармейцев вряд ли на кого еще. Пропасть без вести – это на войне обычно дело, в общем. Кого в траншее так глубоко засыпало, что и не нашли. Кто в атаке или при прорыве окружения позади остался убитый. Кого в плен увели да замучили. Кого вообще… Всякое бывало. Совсем всякое. Но здесь ни на что из этого не похоже было. Как оно и бывало с этим Решетовым с самого его второго появления у нас как уже «лишнего», уже до этого списанного вчистую бойца.
Закончил я первый опрос, почесал голову. По второму кругу пошел. Еще раз напомню: пропал он уже после окончания боя. Соответственно, в перекличке участвовал: бойцы и комвзвода видели, что он жив, слышали, как он отозвался. Отсюда: те пустые пятна, которые, конечно, были в моих записях в отношении хода боя, не могли иметь большого значения. Погибшие ничего не могли рассказать, унесенные в тыл тяжелораненые тоже. Хотя кое-кто потом вернулся, и я отдельно их расспрашивал: просто для очистки совести уже. Так вот, последняя серьезная атака немцев захлебнулась в 16 с копейками: будем считать, в 16.20. Минут десять после этого еще перестрелка шла, – те своих раненых и убитых оттаскивали с нейтралки, наши добавить им пытались. Их минометчики за дело взялись, чтобы мы совсем уж жизни не радовались: это были средние 81-мм минометы. В общем, к 16.35–16.40 последний разрыв осел, и все, почти тишина: только самые лучшие стрелки еще хлопать куда-то пытаются. И в этот конкретный момент Решетов еще был на своем месте. Его помнили соседи по траншее, с обеих сторон. Правее Решетова в нескольких метрах был младший комвзвода сержант Ивановский с ручным пулеметом ДП. Он заменил выбывшего первого номера расчета, но второй его номер остался в строю и был там же, рядом с Ивановским. Это был красноармеец, фамилию которого я сейчас забыл, но лицо помню. Рябой такой. Он был у нас недолго и погиб довольно скоро. Левее Решетова, опять же в нескольких метрах, был красноармеец по фамилии Бейбог – вот такая редкая фамилия. То есть сразу трое Даниила видели, он был целый. Когда Петров по траншее пробежал влево-вправо, сам он тоже его видел: на бегу ему буркнул что-то, тот отозвался.
И по крайней мере, несколькими минутами спустя он тоже был на месте. Тогда уже шевеление началось. Кто за лопату взялся бруствер понадстроить, кто дружка бежит проверять, кто санитару помогает. Кто, извини, за естественной надобностью за поворот хода сообщения торопится, чтобы не под ноги себе валить. Петров, опять же, его видел. И он, наверное, последним был. Больше Решетова не видел никто: ни соседи справа, ни сосед слева. Никто. И винтовка его пропала, и обмундирование. «Сидор» вот в землянке остался. Вещмешок с тем добром, какое у красноармейца могло быть. Я смотрел – обычные дела. Две смены ношеного белья, бритва, зеркальце, пара сухарей в тряпице. Это, и все. Место, где Решетова видели последним, я посмотрел. Ничего там не было: ни следов каких, ни воронки. Ни крови. Стреляными гильзами дно траншеи засыпано, половина сапогами в землю втоптана. Штук сорок я насчитал. И все. На этом все. Вот так вот. (Молчит.)
Хм, ты думаешь, мне не видно, чего ты ждешь сейчас? Видно, не сомневайся. Ждешь, что вот сейчас я скажу: «И тут, мол, мне принесли записку. Пишет красноармеец Решетов, и все объясняет. Так и так, я сообщаю товарищу оперуполномоченному», – и вот сообщает мне что-то такое, от чего все становится понятно. Или вообще, хлопаю я себя по лбу и кричу тут, рассказываю тебе: «И тут-то меня и осенило! Вон оно как, оказывается! А я и не понимал! А дело-то просто было!»
Ждешь? А этого не будет. Потому что я сказал правду: на этом с Решетовым было все. Он просто исчез со своей винтовкой и не объявился больше нигде. Мне, в общем, уже поровну стало. Было такое ощущение, что вот, закончилось оно уже все, что не надо больше искать. Сзади поспрашивал на всякий случай, дальше в тыл: нет, не видел никто. На этом я и замолчал.
Документов никаких не оформляли. Еще одного «пропал без вести», – зачем? Три недели, как был Решетов убит в бою и похоронен. Только-только, наверное, похоронка до его деревни дойти должна была. Зачем еще что-то писать? Никто это и не обсуждал: новый комбат на Саукова посмотрел, я на него, потом отвернулись и по своим делам пошли, – вот и весь разговор. Так что получается, что эти три недели он на довольствии состоял неправильно. Но на это сквозь пальцы посмотрели, не до того было.
А что я сам думаю… Да так и не знаю, что решить. Это не был пришелец с Марса или Венеры. Это не был какой-то пришелец из будущего. Ни из нашего времени, ни из того будущего, которое впереди. Не леший, уж конечно. С винтовкой-то… Просто кто-то чужой. Кто именно – не знаю я, и никогда не узнаю, вот как. Так что пусть оно так и будет.
Ну а что еще тебе сказать? Потом, после долгих месяцев обороны Воронежа мы начали наступление, вышли к Старому Осколу и вновь на долгие месяцы встали в оборону: на этот раз под Сумами. Чем Курская дуга для немцев закончилась, все помнят: с августа 43-го мы шли вперед уже почти неостановимо. Впрочем, это мне сейчас так кажется, – а тогда было очень тяжело. Очень тяжелые потери наш полк понес под Вышгородом, – так мы тогда и не удержали этот первый днепровский плацдарм. Нас перекинули севернее, на лютежский, и вот там, несмотря на всю тяжесть ситуации, мы удержались. Именно этот плацдарм потом решил судьбу Киевской операции, так я думаю. В ноябре 43-го под Фастовом меня легко ранило при бомбежке, в правое плечо. Мне даже смешно было: вот, мол, немцы, промахнулись. В одну и ту же руку мне бьют, дураки.
В конце ноября 1944 года в боях за чешское село Собранце случайно погиб руководитель СМЕРШа нашего 520-го полка, и меня назначили на его место, хотя я был тогда всего лишь старшим лейтенантом. На этой должности я и закончил войну.
С.А.:Где вы встретили Победу?
И.А.:В пригородах Праги, столицы Чехословакии. Потом, уже в мирное время, меня перевели в Белоруссию. Мне хотелось все же быть поближе к паровозам, и по моему рапорту меня направили в распоряжение Управления охраны МГБ железных дорог. В Управлении я и служил потом много лет. Так сложилось, что в 50-х я имел отношение к строительству космодрома Байконур, а позже и к созданию одной из служб так называемой системы «специального транспорта». Но об этом и сейчас незачем особо трепаться, так что ладно.
Женился: на руку жена и не посмотрела. Детей мы вырастили. В отставку вышел подполковником. Из наград военного времени – два ордена Красной Звезды, медали «За отвагу», «За освобождение Праги», «За Победу над Германией». Еще меня наградили чехословацким орденом «За Свободу». Остальное уже послевоенное, в том числе орден «Отечественной войны». Вот такой вот моя жизнь была… Вот такой…
Но знаешь, что я еще скажу, на прощанье? Там, когда мы были в Воронеже в 86-м, меня сыны в школу отвели. Она стоит на бывшей северной окраине города, где у нас осенью 42-го года был передовой пункт приема раненых. Там у них какие-то летние занятия шли, – для двоечников, что ли? Я камни потрогал, обернулся, – и вот стоят человек десять пацанов и смотрят на меня с такими лицами! Господи, вот тогда я понял: нет, не зря все было. Все наши жизни, молодых, красивых ребят, то, как нас убивали бомбами, снарядами, как мы в атаки поднимались. Все это стоило того. Это не было лишним. Мы дали людям 60 лет мира. Уже больше, чем 60. Большого, настоящего мира, понимаешь? И если я купил хотя бы один час мира для всех этих пацанов своей рукой, своей молодостью, своей убитой мечтой о чертежах и железных рельсах, ведущих через тайгу, – нет, я не продешевил. Ты понимаешь?
Мария Гинзбург
Мертвецы и крысы
Иногда мне кажется: вот в чем вся наша беда – слишком много людей занимают высокие места, а сами трупы трупами.
Курт Воннегут. Колыбель для кошки
1
Имме была не замужем, и ей разрешили вести группу продленного дня у своих же учеников. Сегодня последним остался Эрнест, и забирать его пришел Генрих Талик, его отец. Он радостно подкинул сына на руках. Когда Эрнест мягко приземлился ему на руки, Генрих ловко и почти незаметно вырвал зубами кусок мяса из его шеи. Скользко заблестела кровь на губах. Эрнест даже не вздрогнул. Имме не смогла сдержаться и поморщилась. Генрих быстро и деликатно проглотил откушенное и поставил сына на пол. В руках у Генриха уже был универсальный заживляющий бактерицидный пластырь «Талика».
В Тотгендаме потребляли больше пластыря, чем молока. Марк Талик, отец Генриха и владелец фабрики, на которой производились пластыри, был самым богатым человеком в городе. И, по случайному стечению обстоятельств, занимал пост бургомистра последние десять лет.
Генрих заклеил сыну рану на шее, помог надеть портфель и добродушно хлопнул Эрнеста по плечу.
– Подожди меня во дворе, – сказал он сыну. – Мне нужно узнать у твоей учительницы, хорошо ли ты себя ведешь.
Наверное, он хотел, чтобы в темных глазах сына что-нибудь отразилось. Страх, например. Или чтобы малыш выдавил из себя улыбку, показывая, что понял шутку. Однако в глазах Эрнеста не отразилось ничего. Он не улыбнулся, не кивнул отцу. Он молча повернулся и вышел из класса.
Возможно, потому, что Эрнесту было нечего бояться – на уроках он был тих и послушен. Сам отвечать не вызывался – Имме не помнила, чтобы за весь учебный год он хотя бы раз поднял руку – но всегда, когда она спрашивала его сама, Эрнест оказывался готов к уроку. Контрольные писал на твердые четверки, а то и на пятерки.
Но иногда Имме казалось, что восьмилетний Эрнест уже мертв. В Тотгендаме установление факта окончательной смерти человека вызывало определенные сложности. Про того, кто выглядел по-настоящему мертвым,говорили, что он « готов прогуляться в карьер». У Эрнеста был такой вид, словно ему стоило совершить прогулку в карьер еще год назад. И это при том, что на лице и руках Эрнеста никогда не было следов долга уважения к родителям, в то время как его сосед по парте Рихард приходил, бывало, с неровным горбиком пластыря вместо носа. Но над Эрнестом почти всегда витал сладкий запах меда и горьковатый аромат еловой смолы. Так пах заживляющий суперэффективный бальзам «Талика». Если бы Имме не знала, как пахнут целые дети, то вполне уже могла бы считать аромат бальзама собственным запахом мальчика.
Имме была уверена, что Генрих не заметил ее гримасы, так как был занят своим сыном. Но Генрих оказался очень востроглазым и теперь, видимо, собирался выяснить, неужели учительница не одобряет методов воспитания детей, освященных вековыми традициями Тотгендама?
Или же он собирался сделать кое-что совсем другое.
Лицо Генриха выражало самую предупредительную любезность. Но неписаные правила поведения не рекомендовали молодым свежим женщинам оставаться с мужчинами наедине даже в школьном классе. Имме украдкой подумала о своем шиле, которое лежало в шкафу около двери. Она направилась было к шкафу. Генрих одним движением оказался совсем рядом и между прочим преградил ей к путь к выходу.
– Вы зря беспокоитесь, – пробормотала Имме. – Ваш Эрнест очень старательный и прилежный мальчик.
Генрих приблизил губы почти к самому уху молодой учительницы. Имме ожидала, что ее окатит волна вони полуразложившегося трупа, естественного для взрослых мужчин Тотгендама. Но вместо этого она ощутила аромат фиалок и окопника – «Настоящего мужчины», самого дорогого одеколона в производимой Таликами линейке парфюма для мужчин. Одеколоны с ароматом кедра, сосны и кофе, а также дезодоранты на основе березового дегтя для тех, кто победнее, были второй по доходности статьей фабрики Талика. Однако «Настоящий мужчина» не мог полностью заглушить едкий запах формалина. Чувствовался он, впрочем, только когда Генрих стоял вплотную к собеседнику. Имме знала, что это означает. «Что же, Талики могут себе это позволить», – подумала она. От шила, всегда спасавшего Имме от охотников за свежей плотью, в этот раз могло не оказаться никакого проку. «Почему я не купила бутыль кислоты, – подумала Имме в отчаянии. – А ведь Серени предлагала, и недорого».
Серени, подруга Имме, была хозяйкой самого дорогого косметического салона Тотгендама. Еще сто лет назад женщину, владеющую такой большой химической лабораторией, сожгли бы на костре как нечестивую ведьму. Но тотгендамцы шли в ногу со временем и уже не верили в бабушкины сказки про страшные колдовские зелья, превращающие людей в жутких монстров. Этими зельями теперь пользовались, чтобы чистить и омолаживать кожу. Но зелья по-прежнему годились не только для этих невинных целей.
– А почему вы тогда поморщились? – осведомился Генрих.
Имме отодвинулась от него и оказалась у шкафа, где лежало заветное шило. В конце концов, лучше шило в руках, чем гнилой член в жопе, как говаривала Серени.
– Вы же знаете, – сказала она. – Не стоит усердствовать в воспитании таких маленьких детей.
– Он уже не ребенок, – возразил Генрих. – Годен для школьной скамьи, годен и для воспитания!
На слове «воспитания» он привычно ловким движением схватил Имме за талию. Она отпрянула. Он наклонился, чтобы насладиться прелестями ее свежей груди прямо сквозь строгую блузку. Генрих еще успел процедить сквозь зубы:
– Да не рыпайся ты, как цел…
Рука Имме скользнула за стопку учебников, стоявших на полке. На мгновение ей показалось, что шила там нет, и она приглушенно вскрикнула. Генриха это только раззадорило. Он решил, что Имме кричит от страха, и это было как раз то, чего он хотел и ожидал услышать. Круглая янтарная ручка шила легла в руку Имме. Она отработанным движением ткнула Генриха в живот. Имме с ужасом ожидала, что острие скользнет по твердой, как дерево, мумифицированной поверхности. Раздался чавкающий звук. Шило прорвало ткань и плоть – к большому облегчению Имме, еще не обработанную консервирующим раствором. Генрих закричал и отшатнулся. Волна гноя выплеснулась на юбку Имме и на пол. Генрих несколько мгновений смотрел на зеленовато-черную зловонную лужу. Растерянность на его лице сменилась злостью. Имме, прижавшись спиной к шкафу и крепко сжимая в руках шило, ждала, что будет дальше. Генрих перевел взгляд на нее и сказал раздраженно:
– Дура. Отец наш. Шагни, ну и дура же ты!
Рука Имме с шилом нервно дрогнула. Генрих издевательски засмеялся.
– Сегодня, – произнес он сухим, официальным тоном. – Совет почтенных горожан нашего города обсуждал закон, который уже давно пора было принять. Об утилизации женщин старше двадцати пяти лет, не выполнивших своего священного долга. Как известно, после этого возраста вы становитесь настолько гнилыми, что уже и не можете его выполнить. И значит, не приносите никакой пользы городу.
Имме шумно выдохнула.
– Я проголосовал «за», – продолжал Генрих, глядя на нее в упор. – Исключение будет сделано только для тех женщин, кого обследует специальная комиссия в моем лице. Если я приду к заключению, что вы, фройляйн Имме, уже не в силах выполнить ваш священный долг, вам придется прогуляться в карьер. Запасы черножизни иссякают, а экспорт черножизни, как вам наверняка известно, является основой экономики Тотгендама. Мы готовы принять самые жесткие и непопулярные меры для решения этого вопроса.
Он направился к выходу из класса. У дверей он остановился. Пятно гноя на его белоснежной рубашке выглядело отвратительно.
– Сегодня вечером комиссия посетит вас, – сказал Генрих. – Подготовьтесь.
И покинул класс.
Имме опустилась на колени и разрыдалась.
* * *
Тотгендам не всегда был отрезан от суши. В древности этот большой остров, расположенный почти в центре крупного озера, соединялся с материком песчаной косой. Она была очень узкой и причудливо извивалась, словно пуповина. Между материком и островом было не больше пятнадцати лиг чистой воды, но если двигаться по косе, пришлось бы пройти все двадцать. Предки жителей города пришли по косе, спасаясь от бушевавшей в ту пору бесчеловечной войны. Годы изменили многое, и в том числе и перерезали пуповину, связывавшую Тотгендам с внешним миром, – коса скрылась под водой, и теперь немногие старики помнили о том, что раньше на материк можно было добраться и посуху.
Но эта весна выдалась жаркой, и коса показала из воды свою горбатую спину. Казалось, что под водой затаился хищный ящер, и только торчащие наружу шипы на хребте выдают его. Он был готов броситься на прибрежный луг, заполнить его своим чешуйчатым телом, но пока не делал этого. Возможно, его сдерживали развалины башни, которые рыжели на холме, словно спящий боевой мамонт. Некогда веер стрел, раскрытый лучниками из бойниц сторожевой башни, сметал с берега вражеские отряды. Потом, насколько знал Гийом, в башне хранились магические снадобья для поддержания защитной сферы над островом. Жители Тотгендама не жаловали гостей, как людей, так и некоторых животных и насекомых. Позднее в башне находился храм. А затем башню оставили.
Жители Тотгендама все еще помнили имя своего истинного создателя. Но жили по заветам того, кто ненавидел их с момента появления на свет.
Границу городских владений издревле обозначали два почерневших каменных столба. Они стояли в том месте, где некогда коса утыкалась в мягкое брюхо острова. Но сейчас из высокой травы торчал только один клык, да и он был сильно раскрошен дождями и ветром. Гийом оглянулся, ища второй. Столб лежал в траве и был почти незаметен из-за покрывавшего его буйного мха. Весенние ручейки вывернули его из земли и стащили вниз, почти к самой воде. Гийом вздохнул. Не мох должен был покрывать клыки, и не от времени они почернели. Густо замешанные на черножизни чары пропитали столбы насквозь. Только поэтому магическая защита острова продержалась еще – Гийом чуть склонил голову, прикидывая – да, еще лет десять после того, как жители Тотгендама перестали выполнять обряды, от которых зависела их жизнь. Теперь дорога на остров была открыта не только людям, но и всем тварям, которым по вкусу гнилая и не очень плоть.
У Гийома были очень широкие взгляды на то, что стоит считать жизнью. А вот у высокого мужчины в белой хламиде, неторопливо гулявшего по глади воды в бухточке, совсем другие. И в очищении земли от грязи он не брезговал никакими средствами. Сейчас он поджидал санитаров, на создание которых он пустил не только чары, но даже некоторую часть собственной плоти. Мужчина приблизился к берегу, заметил Гийома и презрительно скривился.
– И ты здесь, – процедил он.
Гийом усмехнулся и кивнул.
– И не надоели они тебе, – сказал мужчина.
Гийом двинулся ему навстречу. Тот попятился. Гийом вошел в заросли камышей, срезал один из них. Когда он вышел на берег, мужчина уже сидел на поваленном столбе. Гийом сел на дальний его край и принялся делать из камыша дудочку.
– Как всегда, – пробормотал мужчина. – Но ведь они – плоды твоей ошибки. Разве тебе не хотелось бы, чтобы они исчезли и перестали напоминать о том, что однажды ты оступился?
Гийом отрицательно покачал головой.
– Не понимаю я ваших, – сказал мужчина. – Любая женщина стирает пятно грязи на полу, чтобы оно не повредило ее репутации безупречной хозяйки! Ты не заботишься о своей репутации?
Гийом рассмеялся, не разжимая губ, и снова отрицательно покачал головой. Его собеседник вздохнул, отвернулся и стал смотреть на другой берег. Трава на нем сильно колыхалась, словно от ветра. Но на водной поверхности не было ни морщинки. Гийом закончил, убрал нож и встал.
– До встречи, Гейб, – сказал он вежливо и двинулся к развалинам.
Гейб проводил его мрачным взглядом. Затем пошевелил пальцами так, словно собирался играть на рояле, и разминал руки.
Трава на другом берегу пошла волнами.
* * *
Генрих постучал еще раз, хотя уже понял, что дом пуст. Хорошенький, небольшой дом, утопающий в цветах, которые развела еще мать Имме. Хуана была с другого берега. Она принесла рассаду с собой в Тотгендам, когда вышла замуж.
Генрих повернулся, окинул взглядом окрестности, что-то прикидывая. Эта полоумная – но такая свежая, аппетитная Имме – решила поиграть с ним. Что же, он не против. Было только одно место, куда она могла пойти. Генрих усмехнулся. Многие девушки питали нелепую убежденность, что в развалинах на лугу их никто не сможет найти. Но их всегда находили там, и он найдет там Имме. Он повалит ее в траву, вкусит наконец ее свежей плоти, которую она так старательно оберегала.
Генрих направился на луг. Вечерело, от травы тянуло сыростью. Он поежился. Сырость плохо влияла на жителей Тотгендама. Генрих не был исключением. По дороге он размышлял о родителях Имме. Почему они так преступно подошли к воспитанию дочери? Чета Хайссов всегда была тихой и незаметной. Кто бы мог подумать, что в их доме творится такое! Как они могли не воспитать в ней уважения? «Как же они жили? – невольно задумался Генрих. – Чем питались?»
У четы Таликов было двое детей. При экономном подходе к ежедневному рациону им вполне хватило бы уважения к ним старшего, Франка, который в этом году заканчивал школу. Но, как было известно каждому жителю Тотгендама, у Генриха были большие аппетиты во всем. Обычно Генриху хватало ума сдерживаться или хотя бы не воспитывать Эрнеста при посторонних. Эта лицемерка Имме была права – чрезмерное усердие при получении долга уважения от маленьких детей не одобрялось. Дошкольников вообще было запрещено воспитывать традиционными средствами, поскольку в таком случае они часто не доживали до поступления в первый класс. А рождаемость в Тотгендаме последние пятьдесят лет неуклонно падала. Власти винили в этом женщин, которые вступали в брак все позже и позже, когда уже были сильно подгнившими. Сей прискорбный факт не мог не сказаться не только на качестве исполнения ими супружеских обязанностей, но и на способности к деторождению. Таковы были причины появления закона, который был принят сегодня в ратуше большинством голосов.
* * *
Вот уже лет двадцать торговля с внешним миром велась через паром, стоянка которого находилась с другой стороны острова. Но мать среди прочих полезных тайн поведала Имме о перешейке, что некогда связывал Тотгендам с материком, и о том, где находится брод.
Имме нагнулась, закатала подол. «Детей нужно учить везде, – в сотый раз повторила она себе. Проверила, надежно ли завернуты в вощеную бумагу документы, и ступила в воду. После духоты сегодняшнего не по-весеннему жаркого дня вода показалась Имме приятно прохладной. Жители Тотгендама любили холод. На жаре тела разлагались быстрее, и тут уж ничто из снадобий Таликов не могло помочь. Последние несколько лет выдались необычайно теплыми. Грядущее лето, судя по всему, будет таким же. Пастор Люгнер объяснял, что в потеплении климата виноваты колдуны, живущие на материке. Это их грязная магия иссушает землю и добела раскаляет небо. Они погрязли в грехах, и Тотгендам с его жителями, чистыми душой и верными традициям, был для них как бельмо в глазу.
– Там дети забыли об уважении к родителям! – гремел пастор, обличающе указывая на запад (а иногда и на восток, что не меняло сути дела – благочестивый Тотгендам со всех сторон был окружен врагами). – Если родители пытаются преподать своим детям урок, который они заслужили, то нечестивые власти отбирают у них детей!
Имме знала, что правды в словах пастора редко бывает больше, чем мяса в пирожке с соей. Люгнер сам удивился бы, наверное, узнав, что в этот раз он нечаянно сказал правду. Хуана, мать Имме, ни разу за всю свою жизнь не укусила дочку.
Имме тряхнула головой, отгоняя ненужные воспоминания. Она сделала второй шаг на пути из Тотгендама – уже гораздо более уверенный и широкий, чем первый.
Кто-то грубо схватил ее за плечи и поволок назад, на берег.
Черная ярость отчаяния ослепила Имме. Она с ловкостью ящерицы вывернулась в руках того, кто ее тащил. Имме была уже готова сделать то, чего не делала никогда. Хотя, если бы кто-нибудь узнал об этом, над ней долго смеялись бы. В короткой мгновенной вспышке перед ней мелькнула мать. Время стало очень медленным…
Фрау Хуана любила после обеда посидеть в саду, в своем любимом кресле-качалке. Имме обычно располагалась рядом со своей вышивкой. Вторым обязательным атрибутом этих томных, теплых вечеров была трубка в руках Хуаны. Как-то, выпустив причудливый клуб дыма, Хуана сказала дочери: