355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Эвакуатор » Текст книги (страница 3)
Эвакуатор
  • Текст добавлен: 9 апреля 2021, 11:30

Текст книги "Эвакуатор"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

– Я тебя отвезу.

– Лежи.

– Нет, что ты… – Он уже встал и натягивал джинсы.

– Я тебя серьезно прошу, останься тут! Не хватало мне еще в дороге мучиться, а потом в подъезде переключаться… Я пока буду ехать, как раз от тебя отойду.

– Слушай, мне так не нравится. Ты будешь ехать, я буду тут представлять, как ты едешь, и сходить с ума.

– Ну представлял же ты раньше, как я еду…

– Дура, то ведь раньше! А теперь совсем другое. Теперь я чувствую все, как ты. У вас что, не так?

– Нет, у нас не так. У нас если бы было так, то половина населения чувствовала бы одинаково, потому что все со всеми.

– Почему, это же потом проходит. Это только пока любовь, а потом ж-жах – и все. И не чувствуешь. Как лампочку выкрутили. Это значит – прошло.

– Нет, Игорь. Нет. Ну пожалуйста, сделай ты раз в жизни, как я говорю, – она сама не заметила, как употребила любимое выражение нашего мужа: он всегда это говорил, настаивая на чем-то.

– Ты завтра позвонишь? – спросил он, когда она, не стесняясь его, быстро мазалась перед единственным зеркалом, в ванной.

– Позвоню, естественно, куда же я денусь. Мы, земные женщины, страшно привязчивы.

– А я боюсь, что ты теперь пропадешь и больше не появишься. Вы, земные женщины, ужасно роковые.

– Игорь! – Она закрыла косметичку и влезла в пальто, которое он и не подумал ей подать, так и стоял столбом, загораживая вход в комнату. – Я тебе клянусь всем святым, что никогда тебя не покину по доброй воле. Вот честно. Вы все, инопланетяне, ужасные дураки. Вы думаете, что женщина может злиться только на вас. Пойми ты, я с ума схожу, будь моя воля – я бы вообще никогда не ушла отсюда. Здесь все совершенно как мне надо. Я не на тебя сержусь, ты понял?

– Понял, понял. Но ты правда позвонишь?

– Ты сам можешь позвонить совершенно спокойно…

– Я сам теперь боюсь.

– Ну и правильно. А то наши земные мужчины после этого думают, что уже все можно, – она быстро поцеловала его в щеку.

– А кровать будет тобой пахнуть.

– Ну вот видишь, моя радость. Считай, что я частично тут.

– У тебя есть на такси?

– Не хватало еще деньги с тебя брать за сеанс.

– Ну давай, – он повозился с замками и открыл дверь.

Изгнание из рая совершилось, причем вполне добровольно. Внизу собачник уже выгуливал эрделя, господи, ведь в самом деле четверть десятого! В метро попался вагон, в котором ехали одни монстры: так бывает, причем именно тогда, когда мы особенно уязвимы. Особенно ужасна была пара уродов, с узкими, вытянутыми черепами, с фанатичными черными глазами, оба в рубище, в пропыленных тряпках цвета советских тренировочных штанов, она еще застала такие. Оба мрачно смотрели вперед, крепко держась за руки, – вероятно, брат и сестра, жертвы пьяного зачатия; ну правильно, что ж – уроды должны держаться вместе, крепче хвататься друг за друга, откуда нам взять другую опору? На «ВДНХ» вошли отец с дочерью, ей лет двадцать, ему под пятьдесят, он толстый, и она толстая, бородавчатая, в мужских ботинках, вся в него, несчастная, деться некуда, всем некуда деться. Достали книжки, у него первый том Марининой, у нее второй. На «Проспекте Мира» почему-то была закрыта пересадка – она не сумела перейти на кольцо, пришлось ехать до «Октябрьской», в вагоне никто даже не зароптал – несчастные, приплюснутые люди, кол им на голове теши – слова не скажут, все так и надо. Доехала до «Профсоюзной», схватила такси, грузин попался молчаливый, печальный и с виду даже рыцарственный – знала она эту рыцарственность, сплошной винно-шашлычный перегар под ветшающей оболочкой национального колорита, – и все время, пока они ехали мимо темных тополей улицы Вавилова, мимо спешно разбираемого Черемушкинского рынка, оголенный остов которого жалобно торчал слева, она спрашивала себя: и что теперь будет, и как теперь будем жить?

– И как теперь будэм жить? – обреченно спросил грузин.

Она уставилась на него с внезапной благодарностью: нет, все-таки в них есть какая-то восточная чуткость.

– Попробуем как-нибудь. – Катька попыталась улыбнуться и даже подмигнула. – Не такое бывало, в конце концов…

– Нэт, такого еще нэ бывало.

Прямо мысли читает, ужаснулась она.

Только тут Катька осмелилась включить мобильник: Сереженька, вероятно, уже обзвонился. Сообщений от него не было. Она позвонила домой – как-то самортизировать неизбежный скандал, невинным голосом объяснить, что задержалась, но обнаружила, что кончились деньги; вот так всегда, в самый неподходящий момент.

– Связь у многих нэ работаэт, – сказал грузин.

– Да, черт-те что творится… У вас тоже что-то случилось?

– Нэт, – грустно улыбнулся он, – ничего сверх абычного. Всё, что у всэх.

– Ну, если у всех, то как-нибудь.

– Как-нибудь, как-нибудь… Вы не с Востока сама?

Из-за черных волос и некоторой смуглости, особенно заметной в сумерках, ее, случалось, принимали за гречанку или турчанку, – курносый российский нос, конечно, путал карты.

– Нет, нет. Я из Брянска вообще.

– А… Ну, сейчас время такое, что не смотрят. Могут и из Брянска…

– Что могут?

– Всё могут, – мрачно сказал он. Видимо, у него был тяжелый опыт отношений с милицией.

Лифт не работал, Катька взлетела на свой пятый, некоторое время переводила дыхание перед дверью, искала внутренний выключатель – действительно, вот бы кнопка, Ури, Ури, где у него кнопка! – наконец решилась и открыла дверь. Кто бы думал, что на нас так подействует первая измена; что значит пять лет добропорядочности. Наш муж, наш Котенька, как называли мы его в хорошую минуту, наш Сереженька сидел перед телевизором и мрачно смотрел российский боевик: менты с овчарками, руины торгового центра в Сокольниках, штук двадцать машин скорой помощи.

– Котя! – крикнула Катька с преувеличенной бодростью. – Кот, ты не представляешь, какая красота! Я так нагулялась… прямо как в детстве…

– Я тут с ума схожу, – произнес наш муж мрачно, не поворачивая головы. – Ты хоть позвонить могла?

– Кот, честно, деньги кончились, а карты там нигде не купишь… Ну что такое, в конце концов, всего десять…

Тут только она взглянула на любимые настенные часы и поняла, что идет не боевик – показывали десятичасовые новости; с тех пор как сцены насилия с семи утра до десяти вечера были запрещены, имело смысл смотреть только десятичасовые, потому что во всех остальных выпусках ни о терактах, ни о захватах не говорили, шла сплошная молотьба и дружественные визиты. С десяти прорывало – на Первом поменьше, на России посервильнее, на НТВ поэксклюзивнее, а тарелки у них не было: за тарелку теперь полагалось платить пять тысяч в месяц, и хорошо, что рублей.

Торгового центра «Сокольники» больше не существовало. Дом был отчетливо виден в разрезе, со второго этажа свисали синие тряпки – Катька, ужаснувшись, узнала форменную одежду продавцов. Внизу, перед входом в спортивный отдел, обычно торговали белорусскими велосипедами, и теперь справа от входа громоздилась груда изуродованных, восьмерками выгнутых колес.

– Суббота, – сказал муж. – Все с детьми пошли… Рассчитали, сволочи.

– Слушай, когда это?!

– Перед закрытием, в семь. Я звоню тебе, звоню, связь не работает… Во всем городе, говорят, проблемы с мобилами.

– Ну и кто сделал? Что хоть говорят-то?

– Что они говорят… Говорят, что тридцать человек погибли и пятьдесят ранены. Ты можешь себе представить, сколько там на самом деле?

Разборок не будет, с облегчением подумала Катька, он слишком занят другим, – но тут же мысленно закатила себе оплеуху: сволочь, о чем ты думаешь?!

На самом деле до нее просто никак не могло дойти, что произошло. Теракты случались в последнее лето чаще обычного, в августе все спецслужбы встали на уши, чтобы не оправдалась примета насчет рокового месяца, – и до двадцать пятого все было тихо, но потом случился захват Маклаковской АЭС, чудом не приведший к всеобщему бенцу только потому, что не сработало взрывное устройство (сказали, естественно, что были учения, – а город подумал, шахиды идут). Убрали Патрушева, разогнали «Огонек», попавший под раздачу без всяких причин. Сентябрь прошел относительно тихо, она уже думала – очередная волна не скоро, но оказывается, это они набирались сил.

– Ответственность взял кто-нибудь?

– Говорят, какой-то псих из Турции разместил на сайте… Его проверили – вроде ничего нет. Я боюсь, теперь Сеть вообще закроют к фигам…

– Ну, всю-то не закроешь.

– Ты говорила, что и рынки не закроешь.

– Господи, господи! – Катька вгляделась в экран. – Сколько же там рвануло?

– Говорят, было четыре бомбы на двух этажах. По пятьсот грамм.

– Слушай, кто у нас живет в Сокольниках? Конышев, кажется?

– Конышев на даче, у него автоответчик.

– Черт… Что же будет…

– Не знаю, что будет. Валить отсюда надо, вот что. – Он встал, и Катька не могла не заметить, какой он маленький. – Валить к чертовой матери. Еще раз рванет – вообще разговаривать запретят. Я не могу, чтобы у меня ребенок рос в этом аду.

– Ну и куда ты свалишь?

– Хоть в Африку, хоть в Антарктику. К черту лысому. Не можете ни хрена, кроме как свой же народ пугать, – все, не обижайтесь, если одни останетесь.

Он тер затылок – затекла шея – и отчего-то не смотрел на нее, а все в пол. Может, чувствует что-то? Впрочем, что теперь…

– Катя! – сказал он с внезапным пафосом. – Я тебя очень прошу! Никуда не ходи одна! Сама видишь, время такое, черт-те что может случиться…

– Да куда я хожу, кроме работы? Гулять иногда…

– Я не знаю, куда ты ходишь. Я вообще не претендую знать, куда ты ходишь.

– Кот! Ну Кот! Ну что ты заводишься, честное слово…

– Я завожусь? Это я завожусь? Я, кажется, вообще ни слова… Я только хочу сказать, что сейчас не время. Понимаешь? Не нужно сейчас надолго уходить из дома. Я свинья, конечно, тебе со мной скучно, я занят только собой и все понимаю. Честное слово, я постараюсь…

«Еще бы не хватало, чтобы ты сейчас занялся мной», – подумала она обреченно, уходя в кухню. Но он занялся. Весь вечер ныл, а ночью – видимо, странным образом возбудившись на фоне общего испуга – полез на нее, и не было никаких отмазок. Вероятно, счастливая в любви женщина испускает флюиды, приманивающие самцов. Невыносимо было не только то, что досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и Богу (только Бог медлил, но, судя по динамике, скоро приберет): невыносимей всего было то, что полунасильственным соитием с мужем начисто уничтожалось впечатление от инопланетного волшебства, невоспроизводимого, конечно, ни с кем другим. Становилось вообще непонятно, зачем люди живут вместе, – как после тонны графомании, прочитанной где-нибудь в Сети или в современном журнале, перестаешь понимать, так ли уж хорошо «Я помню чудное мгновенье…». Чудное мгновенье растянулось минут на двадцать, муж старался. Катька лежала как бревно, но он и не нуждался в реакции. Вскоре после решительного момента вошла, пошатываясь, испуганная Подуша: ей приснился кошмар.

Пришлось заново укладывать, успокаивать, петь. Сереженька храпел. Катька спела дочери «Было время, процветала в мире наша сторона…». Дочь во сне была похожа на Сереженьку. И было еще что-то, важное и неприятное, о чем надо было подумать.

«Семь часов, – вспомнила она. – Что мы делали в семь часов?»

III

Так началась для Катьки жизнь, которую она не могла бы назвать ни райской, ни адской – и которая напоминала скорей улей и сад из финала любимой повести; а того верней – садик товарища Сталина, под почвой которого клубился адский жар, а на грядках благоухали радужные розы. Рай и ад спелись, сплелись и создали идеальную среду для беззаконной любви. После взрыва в Сокольниках понеслось: то ли последний и решительный штурм, к которому готовились все эти годы, то ли первая атака объединенного ислама, то ли – и эту догадку было уже не отогнать – хаотическое осыпание самой системы, и тут уже радикальный ислам был не виноват ни сном ни духом.

Бабахало по два-три раза в неделю, то в Москве, то в области, то на южных окраинах, то в Сибири, то на Дальнем Востоке, в непредсказуемых местах и без всякой логики. Всего ужасней были традиционные внутренние репрессии в ответ на внешние атаки – словно паралитик не в силах был отогнать ос и лупил самого себя по тем местам, до которых мог дотянуться. Зрелище было не столько пугающее, сколько жалкое. Никто уже не сомневался, что государство недееспособно, обречено и рухнет в самом скором времени – тем более что взрывать оказалось на диво легким делом. Взрывчатки хватало, шахиды уже не требовались – радиоуправляемый заряд в сумке срабатывал в час пик, на концерте, в музее, среди ночи падал жилой дом, в Ульяновске причиной взрыва называли утечку газа, а в Братске – тектонический сдвиг из-за внезапного таяния мерзлоты; случалась двух-трехдневная пауза, и бабахало опять, на этот раз в троллейбусе, и вот что мучило вдвойне – люди научились с этим жить, приспосабливаться; человек опять доказал свою исключительную адаптивность – из обреченных домов вдруг среди ночи, за час до взрыва, высыпали жильцы, иногда даже успевали вызвать милицию, найти и обезвредить взрывчатку; в заминированный троллейбус садилось меньше народу (интервью со счастливцами, избежавшими судьбы, почти ежедневно печатала «Вечерка» – «И тут-то я и почувствовал: нехорошо! Ну его, думаю, пойду пешком. Надо бы мне, конечно, в милицию – но кто бы поверил?!»). Народным бунтом не пахло, хотя в иное время двух таких терактов с лихвой хватило бы для низвержения власти, – но Россия вновь доказывала свою неодолимую природность: в иное время довольно было крошечного толчка, чтобы обрушить всю конструкцию, – теперь же все словно спали, и конструкция медленно гнила, обваливаясь по частям. Если бы вся она сгорела в одночасье, что-то стальное в ней могло уцелеть, – но в болоте перегнивает любое железо. Не было не только революции, но и сколько-нибудь заметного ропота; для ропота был не сезон, и никакие взрывы не могли ускорить время, как не может взрыв или пожар на волжском льду ускорить приход весны.

Островки нормальной жизни среди всего этого сохранялись – магазины торговали, хотя ассортимент стремительно скудел и еда все чаще попадалась гнилая, порченая; кое-где платили зарплату, кто-то качал нефть (и ни один нефтепровод еще не взорвался, подтверждая конспирологическую теорию о том, что все это «из-за нефтянки», хотя при чем нефтянка – никто объяснить не мог). Самое же странное, что продолжал выходить «Офис», из-за чего Катьке все чаще приходило в голову, что журнал как-то связан с террористами, может, служит им крышей, мало ли, потому что прочие издания лопались с той же скоростью, с какой плодились в девяностые. Дольше других продержался глянец, и это было по-своему логично – в гибнущей стране все наоборот, законы переворачиваются, и наиболее жизнеспособным оказывается никому не нужное. Катька прислушивалась к гулу гибели, и не сказать, чтобы этот звук ей вовсе не нравился.

В конце концов, только так она и могла быть счастлива. Нелюбимый ребенок с коллекцией незаживших душевных язв, она резонировала только с катастрофой – и надо было случиться, чтобы разгар катастрофы совпал с первой и последней любовью, с месяцем бурного счастья, на фоне пышного увядания и вулканического жара! Наш муж, в одночасье лишившийся работы и совершенно потерявшийся (часами лежал на диване, вцепившись в Подушу, – няньку рассчитали, на нее уже не хватало), каждое утро начинал с разговора об отъезде, не признаваясь даже себе, что отъезд давно немыслим – вот уж две недели, как введено чрезвычайное положение, выезд только по специальной визе, куча разрешений от МИДа, Совбеза, ФСБ, уважительная причина, профессиональная необходимость… Разом свернулись все обменные программы, в два дня обанкротились турфирмы («Офис» порядочно потерял на этом – реклама туроператоров шла в каждом номере), а главное – никто не мог объяснить, за каким чертом понадобилось возводить этот занавес на руинах. Все было тем абсурдней, что действовал так называемый принцип обыска – всех впускать, никого не выпускать; въезд в страну оставался совершенно свободным, и любой шахид мог попасть в нее без проблем, – власть словно заботилась о том, чтобы было кого взрывать: обидно же восточному гостю приезжать на пустое место.

Поначалу родители звонили из Германии через день, потом реже – они долго не могли взять в толк, как такое может продолжаться неделями и никто ничего не в силах остановить; им все еще казалось, что к ситуации приложимы нормальные критерии. В конце концов, в Германии тоже бывало, и не один раз, но чтобы вот так, лавиной… Мать умоляла Катьку не спускаться в метро – она и в Нюрнберге жила брянскими мерками, будучи уверена, что в Москве можно всюду добраться автобусом, а то и пешком, к подземке же прибегают исключительно для быстроты. Отец недоумевал, чем занято правительство и почему молчат демократы, в особенную влиятельность и западные связи которых он свято верил с самой перестройки; Катька лишний раз убеждалась, что перестроечные представления оказались феноменально живучи – это была последняя и самая сладостная волна государственной пропаганды, ибо государство, проповедующее распад, обладает удвоенной силой, освящая своим авторитетом давно желаемое. Распад, как выяснилось, был тайной мечтой почти всего населения, потому что созидать давно было незачем, нечем и, в сущности, себе дороже. Может, все потому и сносили нарастающий террор так покорно, что в глубине души с самого начала были уверены в заслуженности происходящего, в естественности именно такого развития событий; каждый знал за собой тайную вину. С той же покорностью сносили ведь и посадки, и разорения, и обманы – начиная робко возмущаться, лишь когда гнет слабел. Слабый гнет как бы сомневался в своем праве – и робкой власти ставилось в строку всякое лыко, тогда как сильной прощалось и вдесятеро большее. Теракты терпели потому, что за ними чувствовали мощь, с которой не пошутишь. С каждым новым взрывом всё уверенней обвиняли власть и всё охотнее сочувствовали противнику – ибо противник казался опасней; Катька давно знала, что истинное свободолюбие заключается в выборе сильнейшего врага и переходе на его сторону. Власть порывалась, конечно, доказать и свою силу – посадили пару химиков, передавших Китаю подшивку институтской газеты двадцатилетней давности, – но даже если бы начали сажать за курение на улицах, ввели налог на русский язык и выслали из Москвы всех гагаузов, иррациональность уже не обернулась бы величием.

Страннее же всего было то, что происходило с самой Катькой. На нее навалилась необъяснимая глухота: ни страха за собственную жизнь, ни скорби по отнятой чужой уже не было. Проще всего было сказать, что превышен болевой порог, а на войне как на войне: каждого оплакивать – никаких слез не хватит. На войне, однако, есть хоть то утешение, что наносишь ответный удар, посильно бьешь противника – здесь же и противника не было видно, только Шамиль слал по Интернету ехидные письма; отвечать было некому и некуда, и это придавало смертям в метро и в спящих домах анонимность и неотвратимость Божьей кары. Не Богу же было мстить – но то, что он это допускал, обесценивало любую молитву. Взрывы были ответом на силу и слабость, ультиматумы и переговоры, угрозы и признания вины; взрывы не имели прикладной, низменной цели вроде шантажа, устройства переговоров или чьей бы то ни было независимости. Шла война на уничтожение, без условностей и условий, – и оказалось, что обреченных жалеть нельзя. По законам военного времени к скорби должно было примешиваться новое чувство – жажда мести. Без этого скорбь обесценивалась, перерождаясь в безвыходное раздражение, в тоскливую мольбу: «Скорей бы». У тех, кого приговорил Бог или столь же незримая сила, есть лишь обреченность да глухое чувство давней вины, за которую пришла наконец очередь расплатиться. В чем вина – не взялся бы сказать и самый пристрастный историк, но без ее бремени нельзя было бы влачить такую жизнь и принимать такую смерть.

Каждое утро Катька просыпалась в невыносимой тоске, в центре которой, как сладкий комок мороженого среди черной кофейной горечи, все-таки была мысль об Игоре, и она хваталась за эту мысль, но тоска по контрасту делалась только горше. Особенно невыносимо было с утра, еще в тумане, тащить Подушу в детсад, куда ее пришлось в конце концов устроить, несмотря на все протесты нашего мужа. Катька вообще ненавидела просыпаться раньше девяти, куда проще ей, как всякой сове, было бодрствовать до четырех утра за срочной работой, – а тут в семь надо было срочно отрывать голову от подушки, прыгать под горячий душ (по средам горячей воды не было – начали по случаю террора внезапную профилактику, черт бы их драл, при чем тут профилактика, где террор, а где трубы?!), расталкивать сонную Подушу, одевать ее, несмотря на рыдания, тащить за собой в гору, к детсаду, – хорошо еще, в нем нашлись места после того, как комитет детсадских матерей потребовал выгнать всех «черных», включая одного действительно негра, отпрыска чьей-то любви со студентом института Лумумбы. Куда дели этих восточных детей, никто не знал, родители забрали их безропотно, опасаясь худшего.

С утра, с раннего пробуждения, с бессмысленного насилия над собой (кто придумал эти детские сады с восьми утра?!) начиналось отвращение ко всему. Сереженька порывался встать, помочь, сварить кофе – но ронял голову и засыпал опять. Из него в последнее время будто вынули позвоночник – воли нашего мужа не хватало даже на то, чтобы принять душ перед сном. Катька, однако, не завидовала его праву оставаться дома – до вечера он был теперь предоставлен себе, накручивал круги по квартире, выходил попить пива с мужиками, сидел перед телевизором, бессмысленно глядя непрекращающиеся «Фабрики звезд», которые, в порядке борьбы с ксенофобией, вели Дадашева с Кушанашвили, и чем смотреть все это в тупом ожидании худшего – а ждать лучшего перед таким телевизором не приходилось, – предпочтительней было оттаскивать дочь в сад, верстать никому не нужный «Офис» и по вечерам три часа в сутки окончательно сходить с ума, потому что ясность рассудка возвращалась только на эти три часа, когда она была с Игорем, и тогда она понимала, куда все катится.

Катька оставляла злобной воспитательнице ноющую Подушу, шла к остановке, и взгляд ее падал на новые и новые приметы распада. Около дома напротив появилась полупарализованная собака, шпиц, кем-то выброшенный из-за болезни и старости, – этому шпицу дети построили в кустах картонный домик, выносили ему туда объедки… На всех прохожих, кроме этих детей, он отчаянно, визгливо лаял, откуда силы брались, – лаял на собственную смерть и бессилие, и звучало это так жалко, что Катька всякий раз думала: вот так и страна, в картонном убежище, в полупараличе, среди объедков, рррав-тяв-тяв! Около другого дома уже года три ржавел старый «запорожец» – хозяин, вероятно, умер, а наследникам машина была не нужна, и Катька, проходя мимо него еще до встречи с Игорем, всякий раз думала, что вот и она как тот «запорожец» – хозяин умер, это чувство смерти хозяина тайно сопровождало ее каждое утро после отъезда родителей, а кроме хозяина, она никому особо не нужна; теперь этот «запорожец» взломали и доламывали по частям, продавливая крышу, отрывая руль, внутрь нанесло листвы… Однажды утром Катька чуть не разревелась, увидев на кусте забытую детскую варежку. Страшно было подумать, что начнется зимой, когда все это беззащитное убожество будет стыть на ледяном ветру.

Но среди всего этого был Игорь, к которому она ездила теперь уже ежедневно, не заботясь о том, чтобы выдумывать объяснения для мужа; она все равно возвращалась домой каждый вечер, потому что остаться у Игоря ночевать значило внести новый вклад в общую энтропию. Объяснить она ничего не могла бы – просто знала, и все. По этой же причине нельзя было сейчас уходить от мужа, не выпадавшего из прострации, – это было бы уже полное предательство, за которое ее и всю страну должны были окончательно покарать.

Иногда, когда уж вовсе невмоготу было терпеть (да и в метро заходить было все страшнее), они брали машину до Свиблова – не так уж далеко от «Алексеевской», близ которой размещался «Офис».

– А чего ты не выучишься водить?

Они целовались на заднем сиденье, не стесняясь частника.

– Мне нельзя. У меня слишком силен инстинкт межпланетчика, космолетчика.

– Что, можешь слишком разогнаться?

– Да не в том дело. Это огромная, сложнейшая система – космолет. Обязательно нужно каждый день тренироваться, иначе навык уходит. У меня в компе тренажер.

– Покажешь?

– Никогда в жизни. Секретность.

– А машина что, сбивает навык?

– Ну конечно. Я, как только сяду за руль, буду сразу искать рядом с ним демпфекс, трансмутатор, кузельвуар… Без пумпинга вообще не могу за рулем находиться.

– Пумпинг – это такой… с пумпочкой, да?

– Почему, в последних моделях без пумпочки. Она же нужна была только для экстренного зависания над территорией, если что-то интересное внизу. А в последних моделях само тормозится, когда что-то интересное.

Мимо пронесся серебристый «мерс» – почему-то с вешалкой внутри; на вешалке красовалось минималистское вечернее платье. За рулем сидела азиатка с длинными черными волосами и яростно что-то орала в крошечный мобильник – выражение лица было самое чингисханское. Некоторое время они глядели вслед «мерсу», потом переглянулись.

– Таргет-групп проехала, – сказала Катька. – Мечта Дубова.

– Знаешь, – задумчиво произнес Игорь, – если бы у меня был АКМ… я бы сейчас доказал, что выражение «таргет-групп» имеет, помимо переносного, вполне буквальный смысл.

– Что, и не жалко?

– Да чего там жалеть. Я уверен, она внутри пустая. И свиномарку бы ей разнес к чертям собачьим…

– Как ты сказал? – Катька захихикала. – Свиномарка?

– Ну да. У вас же тут дикая путаница в языке. Есть два нормальных слова: иноматка и свиномарка. Иноматка – это источник энергии для инопланетян, мы подлетаем к ней кормиться, когда слабеем. Кстати, расположена в «Ротонде». Помнишь, там много было наших? Вот толстая тетка за стойкой – это и есть иноматка, я к ней подошел якобы расплачиваться и быстро подзарядился. А свиномарка – это тяжелый бронированный автомобиль с пятачком, в нем ездят свинтусы. Количество свиномарок в городе – критерий его готовности к уничтожению.

– И что, решение принимают у вас?

– Да зачем, господи! Просто, если количество свиномарок близко к критическому, нам надо активизироваться и искать тех, с кем должны работать эвакуаторы.

– Слушай… А весь этот кошмар как-то связан с количеством свиномарок в городе?

– Конечно. Только не напрямую. Там все сложно. Какая-то формула есть, но это прогностики занимаются. Что-то вроде, не помню… квадрат числа свиномарок поделить на три и прибавить 666, и будет точная дата окончательного конца. Где-то за неделю до нее надо собирать людей, пока паника не началась, – и туда.

– Куда?

– Ко мне домой. Куда мы, собственно, и приехали.

Иногда она психовала и у него дома, где, вообще-то, чувствовала себя в блаженной изоляции от всего окружающего ужаса, да и от себя самой – тут не надо было ничего решать и никого бояться; но бывали дни, когда она не могла сразу успокоиться. В такие дни она шестым, седьмым, двадцать пятым чувством понимала, что все дело было в них, что из-за них трещит и разламывается мир, в котором чеченцы или арабы играют лишь скромную роль исполнителей, а вот от Игоря с Катькой в самом деле что-то зависит. Все более очевидная, гнетущая второсортность окружающего – будь то продукты, журналы, телепрограммы, лица людей в транспорте и их убогие страхи – диктовалась только тем, что первого сорта мир уже не выдерживал. Ему казалось комфортнее, спокойнее так вот и соскользнуть в небытие – медленно, как бы в полузабытьи; тогда как все настоящее – хотя бы один настоящий телеканал – немедленно вспарывало гнилую, по швам ползущую ткань и ускоряло неизбежное. Все словно сговорились жить вполсилы, терпеть из милости, читать дрянь, жрать тухлятину, и стоило среди этого появиться настоящей любви, как мир немедленно пошел вразнос. Если бы они не любили друг друга, все так и сошло бы на тормозах, негромко, вполголоса, в медленном и шуршащем полураспаде, в тихом гниении, в уютной грязце… это зрелище наполняло Катьку таким омерзением, что она немедленно просилась за компьютер: не рисовать, просто поиграть, чтобы расслабиться. Он никогда не разрешал – это была одна из самых странных странностей.

– Ты же в самолете не просишь, чтобы пустили порулить.

– А что, у тебя тут… жизнеобеспечение?

– Ну конечно. Он меня поддерживает во всем. Ты одну кнопку не так нажмешь – а у меня анализатор воздуха запорется, другую нажмешь – пищеварение отрубится…

– Он же выключен.

– Это монитор выключен. А сам, видишь, мигает. Это он в спящем режиме, а в бодрствующем тебе его видеть нельзя.

– А почему клавиатура русская?

– А где я нашу возьму?

– Ну… с собой привез бы…

– Я и так до хрена с собой привез. У нас каждый килограмм на счету. Он отлично управляется и с русской.

– Ну дай я хоть в «саперчика» сыграю!

– Ты что, с ума сошла?! У нас «сапер» – одна из главных программ! Ее можно открывать, только если наверняка выиграешь.

– А если нет?

– А если нет – это самоликвидация ракеты! На чем я домой полечу?!

– И где она у тебя сейчас? – Катька заглядывала под диван.

– В надежном месте. Все тебе покажи…

…И если бы потом спросить Катьку – ну, а главным-то что было, еще тогда, в октябре? – она задумалась бы ненадолго, в своей манере, кусая нижнюю губу, а потом тем решительнее, тряхнув головой, ответила бы: счастье, счастье. Особенность любви в том, что ее не вообразишь, как нельзя вообразить, скажем, горячую ванну. Есть вещи, которые словами не описываются, и они-то наиболее драгоценны. Как описать, что в комнате включили свет? Вошли, включили, все стало уютным и жилым, появилась возможность жить, надежда, гармония… Вот так и тут – включили свет, и началась жизнь, а когда ее не было, о ней и помыслить было нельзя. Все стало подсвечено, на все страхи и обиды нашлось универсальное «а зато», включился дополнительный двигатель – демпфекс, трансмутатор, кузельвуар. Никакое воображение, даже самое сильное, никакая память, даже крепчайшая, не заменит присутствия живого человека, любящего нас. Человек, любящий нас, поил нас чаем, раздевал нас, долго и с умилением смотрел на нас. Любовь и есть, в сущности, восторг и умиление при виде другого человека, но этого-то наиболее человеческого чувства мы почему-то давно не встречали не только на собственных путях, но и вокруг. Как левые и правые у нас на родине всегда умудрялись промахиваться мимо огромного главного, с издевательской точностью попадая в десятистепенное, так и люди вокруг интересовались всем, кроме людей, хотя ничего интересного, кроме них, на самом деле просто нет. Впрочем, может быть, он так человечен потому, что сам – нечеловек, и чтобы любить меня, надо быть не таким, как я? Говорила же одна злая женщина: я не Господь Бог и не кошка, чтобы любить людей. Но нет, и это неправда – разве можно любить только высшее или низшее существо? Любить можно только равное, а где тут найдешь равных… таких же бедных…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю