Текст книги "Собака"
Автор книги: Дина Рубина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Рубина Дина
Собака
Дина Рубина
Собака
Он прощался всегда намеренно небрежно и не позволял ей провожать себя. Считал – не стоит привлекать внимание Судьбы к этим прощаниям, чтобы, чего доброго, той не пришло в голову поставить под одним из прощаний свой беспощадный росчерк.
Судьбы он боялся и никогда не строил планы дальше, чем на завтрашний день, – боялся, что Судьба обозлится на него за легкомысленную самоуверенность. Может, это было единственным, чего он боялся в жизни...
А в этот раз даже не смог забежать к Ирине перед поездкой – с матерью случился очередной сердечный приступ, и после вызова "скорой" он просидел весь вечер дома – неловко было оставлять мать одну. Ирина ждала его, конечно, волновалась, надо было позвонить, и он долго приготавливался к этому звонку – выкурил две сигареты, написал ответ на деловое письмо, которое валялось уже месяц на холодильнике, посмотрел по телевизору мультик. И от того, что звонить надо было непременно, и от того, что он знал заранее ее слова и интонацию, с которой эти слова будут произнесены, в нем возникло и завибрировало раздражение, как частенько случалось в последний год, зудящее раздражение на мать, на Ирину – на этих двух женщин, делающих жизнь его непереносимой.
Набирая номер и глядя исподлобья на экран телевизора, где копошилось на стволе диковинного растения какое-то диковинное сумчатое, он подумал: ее можно понять, она, конечно, устала...
– Ира! – бодренько начал он. – Тут такое дело, понимаешь. Я никак не смогу сегодня. У мамы приступ был, "скорая" только уехала... Ну, ты сама понимаешь...
– Понимаю, – спокойно сказала Ирина. Но он-то знал подкладочку этого спокойствия. Да, подумал он, конечно, устала за эти годы. И я устал. Но что же делать, что же делать... – Ну, до завтра обойдется, я надеюсь, продолжал он. – А утром Андрей заедет за мной.
– Ага... – рассеянно, как ему показалось, ответила Ирина. И это его насторожило.
– ...За мамой здесь тетя Люба присмотрит. А я дней через пять назад... Может, и раньше... Посмотрим, как там сложится.
– Ясненько, – ровно проговорила она, и он понял, что весь этот тон, разумеется, – протест.
– Ирина! – крикнул он. – Ну, что такое?!
– Езжай, ради бота, – сказала она сломавшимся, как перед плачем, голосом и повесила трубку.
Он схватил пачку сигарет и пошел на балкон – покурить. Мать спросила вслед:
– Мадам в претензии?
– Оставь меня в покое! – огрызнулся он.
– Бедняжка! Никак не может дождаться моей смерти! – когда речь шла об Ирине, мать всегда переходила на патетический тон, у нее это хорошо получалось, она всю жизнь вела драмкружок во Дворце пионеров.
Он стоял, облокотившись на перила, и смотрел, как внизу, во дворе, Славик моет новые "Жигули". Он так любовно протирал тряпочкой помидорно-красную крышу машины, что хотелось, как в шкодливом детстве, стряхнуть на эту идеально лаковую гладь пепел от сигареты.
Мать, лежа на диване, продолжала что-то говорить. Он вздохнул, придавил окурок о перила и толкнул в комнату балконную дверь.
– ...и пересидит, переждет, конечно... И захапает тебя! – торжествующе закончила мать. Монолог был неизменный, с незначительными вариациями.
– Лежи, пожалуйста, спокойно, – миролюбиво сказал он. – Тебе нельзя волноваться. – Но не выдержал, процедил сквозь зубы. – И не трогай Ирину, сколько можно просить тебя!
За Бричмуллой они свернули на узкую пыльную дорогу и долго еще петляли по ней, поднимаясь все выше. Андрей остановил "ниву" на небольшой поляне
– Ну вот, – сказал он. – Доползли. Как тебе здесь – глядится?
Внизу горбились горушки, окрашенные в охру, от темной до золотистой, с желтыми и зелеными пролысинами, над горами вздымались красновато-бурые скалы. Над всем этим дыбилось жаркое пустое небо.
– Что, нормально... – сказал он и выбрался из машины.
Поляна, на которой они остановились, заросла травой и кустарником. Повсюду торчали огромные фиолетово-чернильные шапки чертополоха, узорчатые желтые шапочки бессмертника.
Он огляделся вокруг и, закрыв глаза, глубоко вдохнул воздух, напоенный хрупкими тянущимися запахами.
– Лимонник... шалфей... – узнавал он. – Что еще? Мята... душица...
Чуть поодаль сбились в хилую рощицу дикие яблони. Над рощицей в скалу уперлась огромная арча, выгнутая саксофоном.
– Смотри, саксофон, – кивнул он Андрею.
– Ага, я по нему ориентировался... – ответил тот, доставая из машины сложенную палатку и тугие бокастые рюкзаки. – У нас тут дневка была в прошлом году, когда без тебя ходили...
Андрей возился с палаткой, искал в машине запропастившиеся колья, чертыхался, а он стоял и молча оглядывал такое огромное и все-таки тесное пространство, загроможденное скалами.
Со студенческих лет они сплавлялись на катамаранах по горным рекам, ходили с ребятами в походы по два-три раза в году – казалось бы, и привыкнуть можно, – но каждый раз он вновь тихо изумлялся этим громадам и задыхался, жадно глотая этот воздух.
– Виктор, подержи! – позвал Андрей.
Он встрепенулся и пошел помогать другу ставить палатку.
Давно уже он признался себе, что завидует Андрею. Тому, как сдержанно и спокойно властвует Андрей в своей жизни. Тому, как преданно заглядывают в глаза ему Вера и мальчишки. Да и в деле своем – не с наскоку, а верно и основательно забирался Андрей все выше – недавно его назначили главным инженером крупного завода. А одногодки, между прочим, одногодки... Что там говорить! – Андрей был человеком удачи. И сильнее всего Виктор завидовал его семейной жизни. Как-то сумел Андрей вылепить себе половину, не сломав женщину, не повредив ее достоинство. Здесь даже не скажешь – повезло. Нет, сам сделал, сам – Верка была в институте безалаберной и дурашливой девчонкой. И не полезешь ведь в душу, не спросишь – что и как.
Взять нынешнюю вылазку: решили без женщин идти – Вера спокойно, молча сложила мужу рюкзак; если бы в последний момент Андрей велел ей собираться собралась бы за десять минут так же спокойно и споро. Не было в их союзе междоусобиц из-за какого-то дурацкого самолюбия. Самолюбие растворялось в любви и безоговорочном доверии друг к другу.
А у Ирины ее самолюбие – бастион, не подступишься.
"Да... – подумал он, забивая камнем кол в мягкую землю. – Да, все дело в безоговорочном доверии... Как же они договорились об этом? С самого начала? Или вовсе ни о чем не договаривались?"
– Сильнее натягивай, – привычно командовал Андрей. Он умел погружаться целиком в дело. Худощавый, жилистый, с всклокоченной шевелюрой – сейчас он был поглощен устройством жилья.
Палатка была двухместная, отрадно-желтенькая – хорошая палатка, польская, купили в складчину для таких вот вылазок вдвоем.
– Перекусим, да? – спросил Андрей, стягивая майку и энергично вытирая ею потные грудь и спину. – Посмотри, что там Верка в рюкзак натолкала.
– Ого, чего тут только нет! – удивился Виктор, доставая из рюкзака пакеты. – Это что? Курица? Яйца. Огурцы. Сало... Чего-то непонятное в бумаге.
– А, это ценная вещь, – заметил Андрей, заглянув в рюкзак через его плечо. – Пирог с капустой. Вершина творчества. Ты пошарь, там и грибочки в банке должны быть.
– Эх, черт, и куда я смотрел в институте! – воскликнул Виктор. Обычная шутливая реплика, дежурный застольный комплимент талантам Верки. Андрей на эту реплику неизменно промалчивал. Произошел с ними непонятный такой случай лет пять назад.
...Весной, набрав отгулы, решили вчетвером пройти по Чаткалу на катамаране. Андрей – командиром, как всегда. Дима и Сурен шли второй раз всего, а речка сердитая была, с характером. Порогов этих, водоворотов, камней! Да, гордая речка, горная, ее оседлать непросто.
Помнится, на второй день похода у него лопнул ремешок от шлема, но до сих пор не вспомнить – почему Андрей-то без шлема оказался. Спасательные жилеты были, верно, да только от них мало толку на этих горных речках. Течение бешеное – пошвыряет башкой о камни, и никакой жилет не спасет.
Андрея вышибло из катамарана неожиданно, стволом сухого дерева, низко наклоненного с берега над водой. Виктор сидел вторым, за Андреем, и когда того выбило в воду, вдруг увидел, что Андрей-то без шлема, и бросился за рыжей шевелюрой, крутящейся в водоворотах между камней. Прыгнул, не вспомнив о собственной незащищенной голове. Андрей плавать не мог, вот в чем было дело. И по сей день не научился плавать, урбанист чертов.
Здорово побило их обоих, пошвыряло вдоволь, наглотались; но Андрея полуживого, он – полуживой, все-таки выволок.
Ребят – Диму и Сурена – отнесло дальше, они растерялись, неопытные.
Андрей просил Вере о приключении не говорить. Но уже в городе, когда ждали автобуса, Дима позвонил из автомата жене и случайно проболтался. Та, конечно, немедленно позвонила Верке: мол, встречай своих героев покалеченных...
Инвентарь – скатанные катамараны, палатки, весла – хранился всегда у Андрея в кладовке, после походов первым делом вваливались к нему, это уже традицией стало. Так что свидетелями сцены в прихожей были все.
Позвонили. Верка за эти полчаса, видно, успела наплакаться – открыла дверь зареванная, с набрякшими веками, и, когда увидела его перевязанную руку, вдруг завыла и бросилась, да не к мужу, а к Виктору – обняла за шею, прижалась, больно налегая на поврежденную руку. Он растерялся и даже испугался, когда поверх ее припавшей головы увидел незнакомое, какое-то гипсовое лицо Андрея.
– Вера, я – вот он, – хрипло, спокойно сказал Андрей... Сурен выручил засмеялся; воскликнул с кавказским акцентом:
– Правильно, женщина! В ноги кланяйся! – Сурен редко пускал в ход этот акцент, но всегда кстати. – Он тебе кормильца спас, отца твоих детей!..
...Месяца три после этого странного случая он не появлялся у Андрея, и тот не приглашал. Потом чей-то день рождения подкатил, нельзя было не встретиться – и сгладилось, выровнялось... Но изредка он вспоминал лицо Андрея, каким было оно в тот миг – бескровным, смертельно-спокойным, – и осторожная мысль пробегала: а может, Андрей не так уж и счастлив, как представляется?
...– Слушай, это какая-то дивная курица, – заметил он, обгладывая смуглое крылышко. – Это не курица, а райская птица.
– Да, Верка ее с майонезом делает, с орехами...
– Сациви называется, кацо...
– Нет, это по-другому, в духовке кажется. А тебе не все равно? Ешь, Андрей выломал куриную, перламутровую от майонеза, ногу и протянул ему. Женись, тебе Ирина тоже приготовит.
– Даже самая дивная курица не стоит такой жертвы, – отшутился Виктор.
...Когда мылись, поливая друг другу воду из канистры, Андрей еще раз настойчиво спросил:
– Чего не женишься, бобыль?
– Отстань, – отмахнулся он, снимая с плеча Андрея полотенце. – Дай хоть здесь пожить спокойно.
– Нет, правда?
– Я тебе сто раз говорил: не могу я мать оставить, она больной человек! – он начал раздражаться. – А вместе они не уживутся.
– Сам виноват.
– Может быть... – он вздохнул. – И потом, Илюшка растет, возраст у него сейчас самый противный – четырнадцать... Он отца помнит хорошо... Знаешь, временами я такие его взгляды на себе ловлю...
– Еще бы не глядеть ему! Парень видит, как маме весело живется... Смотри, останешься когда-нибудь и без жены и без матери.
– Значит, судьба такая, – усмехнулся он.
– Не судьба, а ты – дурак, – спокойно сказал Андрей, взял из рук его полотенце и пошел к палатке. Крикнул оттуда:
– Я – пас! Лезу дрыхнуть.
...Солнце стояло еще высоко, трава звенела, тренькала, жужжала и зудела, и все это сливалось с теплым ветром в ровно дышащее молчание гор. И в густоте насыщенного звуками молчания раздавалось то далекое ржание пасущегося коня, то лай чабанской собаки. Он накинул рубашку и сказал:
– Андрей, я прогуляюсь...
Тот не ответил, – наверное, уснул. Он подумал, что Андрей и вправду устал сегодня – все-таки за рулем, по горной дороге.
Через рощицу диких яблонь он вышел к подножию большого холма, на волнистом гребне которого паслись тонконогие кони, медально отпечатываясь на фоне акварельно промытого неба.
Он стал неторопливо взбираться, стараясь ничего не пропустить по пути, – ни корявого деревца миндаля, ни ящерки, мелькнувшей по камню; вдохнуть в себя прогретую солнцем пахучую благодать воздуха и не думать ни о чем отбросить на эти пять дней тягостный бред своей городской жизни.
Навстречу ему на шоколадной лоснящейся кобыле спускался человек с ружьем за спиной. Подъехав, остановился и вежливо поздоровался. Это был мужичок-замухрышка, в телогрейке, в кирзовых сапогах.
Виктор угостил мужичка сигаретой, тот обрадовался, слез с лошади и охотно разговорился.
– Егер я, – охотно пояснил мужичок. У него было живое простоватое лицо монголоидного типа. – Туда-сюда еду, смотрю. На кабан запрещение ест... Я егер, такой должныст строгий, смотреть нада...
Виктор объяснил егерю, что приехал вдвоем с приятелем, – во-он их палатка, желтая, ружей у них нет, стрелять не собираются ни кабанов, ни куропаток. Отдохнут дней пять и поедут... Места здесь красивые.
Егерь оживился и подтвердил, что места и вправду красивые, показал, как идти до водопада, – красавец водопад, метров двадцать высотой... Сказал недалеко, километров пять до перевала, – знаменитая березовая роща, та самая, что еще при русском царе посадили. Каждый саженец в золотой обошелся.
Его шоколадная красавица гнула холеную шею, нехотя брала мягкими губами стебельки травы и, вскинув голову, косила каштановым зрачком.
– Там что – чабаны? – спросил Виктор егеря, кивнув на гребень холма.
– Чабаны, да, – заулыбался егерь. – Приятел бери, в гости ходи... Баран резать будем, шурпа, плов варить будем.
– Ну, спасибо, придем... – и он не удержался, похлопал кобылу по теплой шее, ощутив под ладонью упругую мощь лошадиного тела.
Егерь попросил еще сигарету, впрок, и вскочил на лошадь.
– Осторожно ходи, – посоветовал он. – Сыпун много, сель бывает... Вон там – он показал в сторону, где перекрещивались покатые гребни холмов, – там десыт человек от сель погиб.
– Когда? – быстро спросил Виктор, почувствовав, как неприятно ткнулось и заныло что-то в сердце. – В семьдесят четвертом? Разве здесь?
– Издес, – подтвердил егерь спокойно, – все спартсмен был, карта маршрута был, все был... – он вздохнул и тронул пятками лоснящиеся бока кобылы: – Хоп, отдыхай...
Виктор смотрел на круп удаляющейся лошади, на ватную спину егеря и пытался совладать с непонятным смятением.
Это была группа Позднышева, десять человек, и среди них – муж Ирины, Костя Мальцов... Да, Костя Мальцов, хороший парень... Как же он временами ненавидел его, мертвого, как ревновал Ирину – к имени, к памяти, к прошлым объятиям, – к мертвому ревновал.
Может быть, слишком явственно понимал в иные минуты, что она постоянно сравнивает их, сталкивает – мертвого и живого, и едва ли живой желанней ей и дороже...
Зачем же он оказался здесь, сейчас, что за беспощадная рука привела его сюда и развернула лицом к этим пустынным холмам – вот оно, место Костиной гибели. А теперь отдыхай – то есть мучительно и тщетно старайся выкинуть из головы хоть на пять дней ссоры с Ириной, Костиного сына, так похожего на отца, тяжелый характер матери, бесконечные визиты на дом врачей, однообразные телефонные разговоры – что еще?
– Переста-ань, – простонал он негромко, не понимая сам, к кому обращается: к себе ли, к Ирине, к мертвому Косте или к тому тайному мытарю, что ведает обрывистыми тропками его судьбы, держит карту его маршрута. – Ну что ты, что ты? Почему?.. Не надо, не мучай, не мучай!
...Он повернул в противоположную сторону и долго, изматывая себя, взбирался меж камней и кустов на крутой каменистый холм и, когда взобрался наконец на гребень, почувствовал, что обессилел.
Он повалился в траву – грудью, щекой, – в этот пронизывающий запах сырой земли и нескончаемой жизни, и долго лежал так, бессмысленно изучая торчащий перед глазами кустик молодого лимонника, еще какую-то тонкую травку с фиолетовой робкой крапинкой цветка.
Он перевернулся на спину, раскинул руки, принимая на грудь это любимое, непостижимое небо, и молча заплакал... Такое с ним бывало... В одиночестве, в горах или на море, он иногда плакал от сладкой ностальгической тоски по уходящей жизни. Всегда, с самого детства, очень остро он чувствовал мимолетность своей жизни и трепетно относился к прошлому, часто перебирал в памяти, перетряхивал – берег его, как бережет хозяйка и прячет дорогие вещи в шкафу.
Он вспомнил прошлогоднюю поездку в горы, весной, с Ириной и Илюшкой, ее синюю панамку – смешную, с огромной, как у клоуна, пуговицей на макушке. Илья ушел в поселок за пивом, а они валялись в палатке, решали кроссворд и долго не могли отгадать слово "эротика", когда же наконец отгадали, то взглянули друг на друга и расхохотались, он выкатил глаза, сделал алчное лицо и повалился на нее, она же, изнемогая от смеха, отбивалась и вскрикивала: "Виктор, пусти, перестань, ну! Сейчас ребенок вернется..." А через полчаса поссорились, яростно, из-за какой-то чепухи; видели, как по склону с тяжелой авоськой поднимается Илюшка, улыбается, победно машет им бутылкой пива, и – не могли остановиться. Впрочем, Илья не раз уже бывал свидетелем остервенелых ссор, ему не привыкать...
В последние месяцы раздражение стало прочным и, как ему казалось, чуть ли не единственным оттенком отношения к Ирине. Иногда он даже спрашивал себя: "И это любовь?"
Тогда он представлял, что она умерла. Ирина. Приходят и говорят: она умерла. ...Нет, не так. Звонят. Чужой спокойный голос в трубке. Говорят: она умерла. И по тому, как хватал его паралич ужаса в эти минуты, он понимал, что обреченно любит ее...
Последний раз он видел ее неделю назад. Утром выписал на работе городскую командировку, быстро уложился с делами и к обеду уже звонил в родную дверь, обитую коричневым дерматином. Ирина, видно, выскочила из ванной – была в махровом халате, с круглой, как у ребенка, намыленной головой.
– Привет! – обрадовалась она. – Молодец, что пришел. Покрась меня, а то я не вижу сзади... – и убежала в ванную.
Он открыл холодильник, отрезал кусок сыру и так жевал, стоя у окна в кухне. Ирина вышла из ванной с полотенцем на голове.
– Не хватай сухомятку, пожалуйста! – она всегда сердилась, когда он ел стоя, на бегу, как придется. – Покрасишь меня и сядем обедать. У меня рассольник и голубцы.
– Голубец ты мой, – он глядел в окно и рассеянно жевал.
– Понимаешь, сегодня Аскарянц устраивает банкет после защиты. Не могу же я пугалом идти! Меня Илюшка всегда красит, а тут я забыла с ним договориться, и он на тренировку побежал.
– Кто оппонент у Аскарянца?
– Москвич какой-то. Интересный, в очках, с шевелюрой эдакой. Я фамилию забыла... Вот, смотри, – она уселась перед зеркалом, выдавила в чашку из толстого тюбика вишнево-бурую змейку, размешала, – вот тебе щетка. Окунай и тщательно крась каждую прядь. Особенно у корней прокрашивай. Ясно?
– Ясно, гражданка клиентка, – он встал за ее спиной, взял старую зубную щетку с растрепанной щетиной, тоже вишнево-бурой, окунул ее в раствор и приподнял прядь волос на затылке Ирины.
Почти вся прядь была седой. И это почему-то испугало его. Он привык, что Ирина молодо выглядит, он вообще привык к ней и давно уже не всматривался в ее лицо, волосы, фигуру, как не присматривался к себе. И эта, неожиданная для него, седая прядь – ошеломила.
– Ира! – воскликнул он и стал судорожно ворошить волосы на ее голове, надеясь, что это просто попалась такая прядь, что сейчас он ее закрасит и все будет о'кей .. Нет, седины было много, очень много.
Ирина засмеялась и мотнула головою.
– Ну, не балуйся!
– Ира, ты вся седая!
– Сделал открытие, – невесело улыбнулась она и вдруг, подняв глаза, увидела в зеркале его изменившееся лицо. Они молчали и глядели друг на друга и в эти секунды, казалось, понимали такое, чего не могли понять все эти годы... Он молча наклонился и прижался щекой и губами к ее шее, там, где сидела круглая родинка. Ирина молчала, не шевелясь. – Ну, давай краситься... – наконец тихо и медленно проговорила она. – Будем закрашивать нашу жизнь в красивый цвет.
...Он заметил, что вокруг много растет ревеня, поднялся и стал рвать его – из ревеня мать варила отличные кисели. Он снял рубашку, натолкал в нее ревеня, завязал рукава и перекинул через шею, как хурджун через ишака...
Горячий дневной свет понемногу линял, остывал и стекал с неба в ущелье, где загустевал в вязкие сумерки. С вершины горы открывался дневной закат: солнце, налитое, с кровавой тяжестью в брюхе, грузно оседало в клубневую гряду облаков.
Театральное действо, подумал он, любуясь закатом, и только сейчас ощутил глубокую тишину, в которой происходило это угасание дня. И сразу в тишине послышался шелест травы за спиною.
Он обернулся – шагах в пяти стояла собака, белая, в черных подпалинах, с обрубленным ухом. Стояла и молча смотрела на него желтыми глазами.
От неожиданности он вздрогнул и даже отступил на шаг. Непонятно было откуда взялась собака. Откуда и чья она? Может, чабанская?.. Она подбежала, стала молча ластиться, что было жутковато. Нет, не похожа на чабанскую. Те собаки гордые, ничего у чужих не просят.
– Ну что ты, что ты? – спросил он, потрепав ее по голове, забирая в горсть единственное тряпичное ухо. Заговорил, чтоб услышать свой голос, хоть что-то услышать человеческое в этой томительной тишине. – Ты что здесь делаешь, а? Ну, чего молчишь?
Собака глядела на него, ждала
– Ты есть хочешь? – догадался он. – Ах, бедолага... А у меня нет ничего. В палатке найдем, пошли... – он повернулся и пошел, собака потрусила за ним.
– Пойдем, пойдем, – повторял он, стараясь не смотреть в ее странные желтые глаза.
...Прошли километра два, когда он вдруг понял, что заблудился. Это обескуражило его. Обычно он прекрасно ориентировался везде – в незнакомых городах, в лесу, в горах, а тут – на тебе, заплутал.
Горы уже померкли, сизыми тенями соскальзывали по ним облака, небо загустело, налилось фиолетовым, и на окраине его всплыла сумеречно-хрупкая луна.
Собака стояла у его ног и, подняв одноухую голову, пристально смотрела. Две холодных луны плыли в ее глазах. Он отвел от собаки взгляд и огляделся, пытаясь сообразить, в какую сторону двинуться. Он искал арчу, выгнутую саксофоном. Но в сумерках, стремительно глотающих пространство, все труднее различались даже недалекие деревца.
– Хреновина какая-то, – буркнул он, повернул и пошел влево. Показалось, что за острым выступом скалы будет тропка, по которой он поднимался.
Собака бежала за ним как привязанная, и с каждой минутой ему все больше становилось не по себе. В голову полезли дикие мысли: вдруг почудилось, что не за ним бежит она, а гонит его впереди себя, как гонит пастух бездумную скотину на бойню. Два раза он оборачивался и громко заговаривал с нею, с собакой.
– Ты чего молчишь? – раздраженно спрашивал он, и собственный голос казался враждебным в этой темной тишине. – Ты скулить умеешь? А лаять? Вот так умеешь? – он остановился и залился оглушительным лаем, с подвывами, порыкивая.
Склонив голову набок, собака внимательно глядела ему в глаза. Наблюдала...
Он почувствовал, как страх цапнул коготком где-то в животе, и тихо выругался.
– Пошла! – крикнул он собаке. – Дура, все из-за тебя! Чего привязалась? Пошла отсюда!
Собака спокойно глядела немигающими желтыми глазами.
Он повернулся и побежал. Она – за ним, неторопливо, размашисто, словно была уверена, что никуда он не денется.
– Ах, ты так! – пробормотал он сквозь зубы, подобрал камешек и швырнул в нее. Собака отпрянула, мотнула головой и опять спокойно стала приближаться боком.
"Да какая это, к черту, собака! – смятенно подумал он, – никакая это не собака!" – попятился, не решаясь повернуться к ней спиною, подался назад, и вдруг нога его скользнула вниз, зашуршали камни, он упал навзничь и, чувствуя спиной и затылком перебор мелких камешков, стал сыпаться, сыпаться вниз по склону.
Он понял, что попал в сыпун и катится в пропасть. Перевернулся на живот, стал тормозить локтями, коленями, хватаясь за что попало, но безуспешно – медленно катился и катился вниз.
Собака тоже попала в сыпун, катилась за ним следом. Сыпались камни... Один крупный угодил в собаку; она завизжала пронзительно, задергала лапами, беспомощно пытаясь подняться и время от времени сваливаясь ему на спину.
Повезло с этой рубашкой, набитой ревенем, – дурацкая прихоть, а как повезло! Она, как подушка на шее, смягчала падение и слегка тормозила и защищала голову от падающих камней. Несколько раз ему удавалось застрять на минуту, уцепившись за колючий сухой кустик, и он лежал, почти бессознательно отмечая, как сплывала, съезжала по камням собака, как замедлены, расщеплены ее движения. Наконец она прикатывалась к нему, он с ней разговаривал.
– Думала, доконаешь меня? – хрипло спрашивал он, заглушая гулкие, дробные удары сердца и слыша, как колотится о его спину сердце собаки. Я-то понял – кто ты... Да уж не молчи... скажи сразу – конец, что ли? облизнул запекшиеся, распяленные в напряжении губы, подумал: а ведь и вправду – конец! – застонал, дернулся и покатился вниз, и долго, бесконечно долго катился, пока не уперся ногами в валун.
Несколько мгновений он лежал, глядя в сочное, чернильно сгущенное небо, боясь пошевелиться. Валун качался, впереди внизу чернела пропасть, пасть ее дышала холодом.
– Приехали, – омертвело выдохнул он. Сверху прикатилась собака, она молчала и тяжелым кулем давила на спину, дергалась, истекала кровью – парные струйки крови бежали по его шее, груди, спине. Майка намокла и неприятно липла к телу.
Он уже привык к собаке, привык катиться с нею по бесконечному пути в пропасть. Она была вечным спутником, товарищем по смерти. Собака была Судьба. Его собственная Судьба с желтыми глазами, от которой он столько раз уворачивался.
– Вот ты где меня достала, – сказал он собаке. – Ну, ладно... сейчас полетим... сейчас... Да не дрыгайся, ты, дура... Все уже кончено.
Он подумал вдруг, что Ирина сейчас в усталой горечи, в досаде и бедная – не знает, что все кончено, что он погиб, его уже, в сущности, нет. Все кончено, и какая чепуха их ссоры, и мелкие и крупные, их жалкая грызня все эти годы, когда нужно было – так просто! – любить и любить друг друга. И как ясно это теперь и как хочется жить, а надо гибнуть... Надо гибнуть, да не все ли равно – теперь уж все кончено и жить осталось две-три минуты, и те в темени, как и вся жизнь.
Боже ты мой, как бездарно жито-прожито, и чего хотел, и за чем гонялся? По каким рекам опасным убегал от нее, какую такую жалкую волю оберегал столько лет! На, давись теперь своей волей, захлебнись ею – собачьей кровью...
Да, меня уже нет, а она не знает, бедная моя, не знает ничего и ничего не понимает, лелеет свою горькую усталость, пестует ее – свою обиду, а меня-то уже нет...
Его тошнило, тянуло в пропасть. Дрожащей рукой он стянул с шеи хурджун с ревенем и выпустил.
Несколько секунд, раскинув полные рукава, рубашка летела вниз, и это слишком напоминало человека.
Краем глаза он увидел соседний валун, повыше. Пришла вдруг странная мысль: избавиться от собаки, раздвоиться с нею, уйти – от нее.
Одной рукой он уперся в валун, другой поднял собаку (она оказалась тяжелой), напрягся и перебросил за тот, соседний, камень.
– Ну вот... – пробормотал он. – Лежи... Ты теперь сама по себе...
Тут он заметил – слева, вверх по скале, насколько видно было в густеющей темени, – выдаются щербатые уступы. И он решился. Подтянул колени, перевернулся на живот и, ухватившись пальцами за первый уступ, пополз по скале.
Он полз медленно, осторожно, по одной подтягивая ноги, нащупывая ими пройденный руками выступ, и тогда приникал к еще не остывшим от дневного жара камням, отдыхал. Один раз обернулся: собака молча глядела вслед ему желтыми, лунными в темноте глазами.
– Прости, – сказал он ей. – Прости, так получилось...
Она молчала.
– Скажи хоть – за что? За Ирину?
Собака молчала...
Он отвернулся от ее глаз и стал карабкаться дальше...
Он полз по скале над пропастью, руки и ноги напряженно дрожали, мыслей не было, а все какая-то глупая шелуха крутилась в голове, как мусор в речном водовороте: что вот мать все точила его, просил прописать свою внучатую племянницу Галю, а он тянул, тянул, непонятно почему, и, пожалуйста, дотянул. Или являлась вдруг перед глазами, залитыми мутным потом, белая эмалированная кастрюля, в которой мать варила кисели; мучительнее всего донимала родинка, одинокая и беззащитная родинка на плече Ирины, вернее там, где плечо поднимается в шею. Это была любимая его родинка, и сейчас она просто не выходила из головы, сидела там, будто гвоздь, вбитый по самую шляпку.
Наконец ему крупно повезло – он наткнулся на площадку, размером с табурет, выполз на нее, лег животом и долго лежал так, пока не понял, что сорвется, если не будет карабкаться дальше...
Теперь, когда за камнем он оставил свою желтоглазую Судьбу с обрубленным ухом, ему казалось, что он уползает от смерти. Но нет, он полз вровень с нею, и она зорко следила своим желтым оком за каждым его движением, как следит озорник за мечущимся тараканом в ловушке умывальной раковины... Продлевает, сука, подумал он, забавляется. Его вдруг охватила жгучая ярость, желание немедленно оборвать это жалкое копошение, это трусливое уползание от смерти: группировать тело и ринуться вниз, в клубящуюся сизым дышащим туманом пропасть, как прыгал он не раз с вышки в бассейн; но представил этот последний полет, острые камни внизу и опомнился, крепче ухватился за крошащийся под рукою выступ...
Отдохнул он на небольшой площадке, загаженной орлами. Так обрадовался, когда взобрался на нее, оскальзываясь в свежем птичьем помете, что сел, подобрав колени и жалобно засмеялся. Пришла даже мысль дождаться здесь утра, ведь наверняка Андрей уже мечется, ищет его...
Черное небо дышало и роилось звездами – крупными, зеленоватыми и дрожащими, и мелкими – колючими булавочками. В небе происходила дальняя жизнь – что-то помигивало, шевелилось, перемещалось, срывалось и падало, и эта жизнь казалась враждебной, как и жизнь ночных гор. Он сидел на площадке, а сверху и вокруг тянулись холодные и непостижимые пространства.
С полчаса он сидел, дрожа от холода и напряжения, боясь поскользнуться – площадка была слегка поката – и понял: надо ползти дальше. Его гнало неотступное ощущение погони, какой-то невидимой, но жестокой травли, и спасение было – в движении.
Внимательно осмотревшись, насколько позволял осмотреться мерклый свет луны, он заметил совсем рядом торчащие из трещины в скале сухие корешки, а ниже, один за другим, – выступы, прочные на вид; и решил спускаться вниз, в ущелье, по этой отвесной скале.







