355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Николс » Сто тысяч раз прощай » Текст книги (страница 2)
Сто тысяч раз прощай
  • Текст добавлен: 18 апреля 2020, 06:00

Текст книги "Сто тысяч раз прощай"


Автор книги: Дэвид Николс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

– Ну, здравствуй, Эмили.

– Вы чем тут занимаетесь?

– Вуайеризмом, – ответила Хелен.

– Это как?

– Да просто подглядываем, – объяснил я.

– А видал, как Марк залез Лайзе под юбку?

– Нет, к сожалению, упустили, – ответила вместо меня Хелен. – Но мы засекли, как они целовались. Это было нечто. Ты когда-нибудь видела, Эмили, как сетчатый питон заглатывает молочного поросенка? Наши двое, наверное, челюсти вывихнули, пока тут…

Эмили досадливо сощурилась, глядя на Хелен:

– Что?

– Я спросила, случалось ли тебе видеть, как сетчатый питон заглатывает молочного…

– Слушай, ты сюда танцевать пришел или что? – раздраженно выпалила Эмили и двинула мне по коленной чашечке.

– Я вам не помеха, – вставила Хелен.

Наверное, я надул щеки и выпустил воздух.

– Ладно уж, – сказал я и спрыгнул.

– На блевоте не поскользнитесь, сладкая парочка, – бросила Хелен нам вслед: мы уже выходили на танцпол.

Медляки

Я вытянул руки, и на мгновение мы, как пенсионеры на танцевательном вечере «Для тех, кому за…», остановились, отведя в сторону сцепленные пальцы. Эмили меня поправила: положила мою руку себе пониже спины, и, когда мы начали первый круг, я закрыл глаза и попытался разобраться в своих ощущениях. Искусственный свет звездного неба навевал романтический настрой, а хрип саксофона, ощущение девичьего лобка и застежка бюстгальтера под ладонью должны были воспламенить желание, но единственным чувством, которое мне удалось распознать, было смущение, а единственным желанием – скорейшее завершение этой песни. Любовь и желание слишком тесно переплетались с издевками; неудивительно, что подпиравший стену Ллойд похотливо дразнил меня языком, а Фокс, повернувшись спиной, оглаживал свои лопатки. Я передвинул правую руку, выставив средний палец, остался доволен своим остроумием, и мы, кружась, стали удаляться под стон саксофона. «Скажи мне что-нибудь»

Первой заговорила Эмили:

– От тебя мужиком тянет.

– Ох… Ну да, это старые спортивные шмотки. Других не нашлось. Извини.

– Все нормально, мне нравится. – Она уткнулась мне в шею, и я почувствовал какую-то сырость – то ли поцелуй, то ли тычок мокрой тряпицей.

До этого я целовался (бабушки не в счет) только два раза; впрочем, те события точнее будет назвать столкновениями лицом к лицу. Первый случай произошел на экскурсии по римским развалинам, во время просмотра видеофильма. Умение целоваться не даровано человеку от природы – равно как и умение кататься на сноуборде или отбивать степ; да и наблюдение со стороны не прибавляет мастерства, но Бекки Бойн выросла на сказочных мультиках Диснея: она сложила губы в тугой сухой бутон, который запрыгал по моему лицу, как птица, клюющая семечки. Кино, помимо всего прочего, научило нас, что беззвучный поцелуй вообще не считается, а потому каждый клевок сопровождался кратким чмоканьем, таким же неестественным, как «цок-цок», изображающее лошадь. С открытыми глазами или с закрытыми? Я-то глаза не закрывал (на тот случай, если нас застукают или атакуют) и читал тексты на экране. Узнал, например, что римляне первыми стали использовать у себя в домах полы с подогревом, а тем временем «тюк-тюк-тюк» становилось все жестче и настойчивей, словно кто-то пытался разблокировать степлер.

А с Шерон Финдли все было с точностью до наоборот: эта напала на меня бешеной акулой и злобно, с разинутой пастью вдавила в диванные подушки. У Харпера в подвале дома была своя берлога: этот бетонный бункер снискал дурную славу – там каждый пятничный вечер напоминал разнузданные вечеринки в особняке Хью Хефнера, издателя «Плейбоя». Здесь Харпер устраивал для избранных щедрые диско-пати, на которых раздавал пиво фамильной торговой марки с растворимым аспирином – ну прямо мартини с оливкой, хоть через соломинку пей; нам вставило так, что мы завалились за диван, где стали целоваться среди клочьев пыли и дохлых мух. Я впервые отчетливо понял, что язык – это мускул, сильный мускул, подобный лучу морской звезды, только без шершавой кожи, и когда мой язык боролся с языком Шерон, они толкались, как пьяные, не способные разойтись в коридоре. Стоило мне рыпнуться и поднять голову, как ее вжимали обратно в пыль с такой силой, какой бы хватило, чтобы выдавить сок из грейпфрута. Еще мне запомнилось вот что: от каждой отрыжки Шерон Финдли у меня раздувались щеки, а когда мы наконец отвалились друг от друга, она вытерла рот всей рукой, от пальцев до локтя. После таких упражнений сводило челюсти и всего меня трясло, в уголках рта образовались трещины, уздечка языка тоже чуть не лопнула, к горлу подступала тошнота от стакана (по самым скромным прикидкам) чужой слюны. Но не покидало меня и странное возбуждение, как после катания на экстремальных аттракционах, когда не знаешь, зайти сразу на второй круг или никогда в жизни к ним не приближаться.

От этой дилеммы меня спасло то, что Шерон тем вечером переметнулась к Патрику Роджерсу. Сейчас мы дрейфовали мимо них в танце, а они пожирали друг друга под зеркальным диско-шаром. Я уловил очередную примочку на шее, а потом какой-то бубнеж, неразличимый в грохоте музыки.

– Что-что?

– Я сказала… – Но она вновь уткнулась мне в шею, и я разобрал только «в ванне».

– Не слышу…

Опять «бу-бу-бу-в-ванне», и я заподозрил, что она советует мне почаще мыться в ванне. Хоть бы музон этот приглушили.

– Прости, еще разок?

Эмили забормотала.

– А можно, – сказал я, – последнюю попытку?

Отлипнув от моей шеи, Эмили испепелила меня неподдельной злостью:

– Глухой, что ли? Я сказала, что думаю о тебе в ванне!

– Ой. Правда? Большое тебе спасибо! – зачастил я, но этого мне показалось недостаточно. – А я – о тебе!

– Что?

– Что я о тебе думаю?

– Не ври! Просто… ладно, забудь. О господи!

Она застонала и снова пристроилась к моей шее; теперь наш медленный танец плавился от ярости, но, к взаимному облегчению, песня закончилась. Засмущавшись от внезапной тишины, парочки, вспотевшие и ухмыляющиеся, стали расходиться.

– Ты потом куда? – спросила Эмили.

– Еще не решил. Наверно, к Харперу загляну.

– В эту берлогу? Ну-ну. Давай. – Она ссутулилась, выпятила нижнюю губу и сдула со лба челку. – Меня к нему в притон еще не заносило, – добавила она, и я, возможно, позвал бы ее с собой, но у Харпера на входе был безжалостный и непреклонный фейсконтроль.

Момент был упущен, и она с силой толкнула меня в грудь:

– Вали.

Я обрел свободу.

– Леди и джентльмены! – К микрофону вернулся мистер Хепбёрн. – Кажется, у нас еще осталось время для одного, самого последнего танца! Я попрошу вас, всех до единого, всех без исключения, выйти на танцпол! Готовы? Не слышу! Напоминаю: не наступайте, пожалуйста, на опилки. Поехали!

Песня Blondie «Heart of Glass»[7]7
  «Стеклянное сердце» (англ.).


[Закрыть]
была для нас примерно такой же древностью, как «In the Mood», но вполне еще цепляла: на танцпол повалили все – и драмкружок, и задумчивый кружок гончарного мастерства, и даже Дебби Уорик, выжатая как лимон, бледная, еле стоявшая на ногах. Техники высыпали последний сухой лед, мистер Хепбёрн под общий радостный гвалт врубил звук на полную, и Патрик Роджерс, в экстазе сорвав через голову рубашку, стал ею размахивать, как флагом, чтобы завести толпу, но, когда обломался, поспешил таким же манером одеться. Что было в новинку: Ллойд зажал рот Фоксу, словно пытаясь его задушить. Коротышка Колин Смарт, единственная в драмкружке особь мужского пола, предложил в танце разбивать оказавшуюся рядом пару, а Гордон Гилберт, разрушитель тромбонов, взгромоздился на плечи к Тони Стивенсу, схватился за зеркальный шар, как утопающий – за буек, и, когда Тони Стивенс шагнул в сторону, так и остался болтаться у всех над головами, а уборщик Парки тыкал в него палкой от швабры.

– Смотрите! Смотрите! – раздался чей-то голос, когда Тим Моррис начал откалывать брейк-данс: упав на пол, он в бешеном темпе ввинчивался в смесь опилок и хлорки, а потом вскочил и принялся как безумный отчищать штаны.

Мне на бедра легли чьи-то руки – это оказался Харпер, который кричал нечто вроде «Люблю тебя, дружок», а потом принялся смачно целовать меня в каждое ухо – чмок-чмок, но тут вдруг кто-то повис у меня на плечах, и мы все повалились на пол: Фокс и Ллойд, мы с Харпером, а потом и еще какие-то малознакомые парни; все смеялись шутке, которую никто не слышал. Мысль о том, что эти годы были лучшими в нашей жизни, вдруг показалась и вполне убедительной, и трагичной; оставалось только сожалеть, что школьные годы не всегда проходили именно так – в обнимку, под знаком какой-то хулиганской привязанности – и что я слишком мало общался с этими ребятами, так и не найдя для каждого свой особый голос. Почему мы задумались об этом только сегодня? Слишком поздно, песня почти окончилась: уу-уу, оо-оо, воу-оу, уу-уу, воу-оу. Мы взмокли, одежда липла к телу, пот разъедал глаза и капал у каждого с кончика носа; выбравшись из этой кучи-малы, я на миг заметил Хелен Бивис, которая с закрытыми глазами танцевала в одиночку и, по-боксерски опустив плечи, напевала уу-уу, а потом у нее за спиной возникло какое-то движение – и вдруг резко распахнулись двери пожарного выхода. В зал хлынула ядерная вспышка, будто свет космического корабля в финале «Близких контактов третьей степени». Ослепленный Гордон Гилберт свалился с зеркального диско-шара. Музыка резко смолкла – и все закончилось.

Время было еще детское – без пяти четыре пополудни.

Мы пропустили обратный отсчет и теперь стояли черными фигурами на свету, незрячие, моргающие, а персонал, вытянув перед собой руки, подталкивал нас к выходу. Переговариваясь сиплыми голосами, вспотевшие, мы поеживались от свежего воздуха, прижимали к груди нехитрые пожитки – хоккейные клюшки, самодельную керамику, затхлые коробки для ланча, мятые диорамы, рваную спортивную форму – и беженцами брели по двору. Девчонки пускали слезы, обнимаясь с подружками, а из-под навеса для велосипедов летела весть, что в последнем бессмысленном акте мести кто-то всем проколол шины.

У школьных ворот выстроилась очередь к пикапу с мороженым. Свобода, которую мы праздновали, почему-то предстала ссылкой, парализующей и непостижимой, и мы топтались на пороге, не решаясь сдвинуться с места, как зверята, раньше срока выпущенные во враждебную дикую природу и стремящиеся назад в клетку. На другой стороне улицы я увидел свою сестру Билли. Мы с ней теперь почти не разговаривали, но я помахал. В ответ она улыбнулась и пошла своей дорогой.

Наша четверка в последний раз брела по домам, превращая этот день, пусть еще не оконченный, в забавный эпизод. У железной дороги, в серебристой березовой роще мы увидели облако дыма и оранжевое свечение ритуального костра, который развели Гордон Гилберт и Тони Стивенс для кремации старых папок, школьной формы, пластмасс и нейлона. Нечеловеческие вопли и гиканье нас не остановили. Но у переезда, где наши пути обычно расходились, мы замешкались. Наверное, нам стоило как-то обозначить нынешнее событие, произнести какие-нибудь слова. Обняться? Но мы избегали сантиментов. В небольшом городке разбежаться намного сложнее, чем постоянно видеться.

– Ну, пока, что ли.

– Созвонимся.

– В пятницу, ага?

– Ну, пока.

– Ладно, давай.

И я поплелся к дому, где теперь мы жили вдвоем с отцом.

Бесконечность

Было время – меня преследовал неотвязный сон (навеянный, думаю, тем, что я слишком рано посмотрел фильм «2001: Космическая одиссея»), как я плыву без привязного фала сквозь бесконечное пространство. И тогда, и впоследствии сон этот приводил меня в ужас, но не из-за того, что я в нем умирал от удушья или от голода, а из-за ощущения беспомощности, когда нет возможности ни ухватиться, ни оттолкнуться, а есть только бездна, и паника, и убеждение, что это – сама бесконечность.

Похожее ощущение преследовало меня летом. Мог ли я надеяться хоть чем-нибудь заполнить бесконечную вереницу дней, из которых каждый бесконечен? Все последнее полугодие мы строили планы – как будем совершать набеги на Лондон, чтобы пошататься по Оксфорд-стрит (исключительно по Оксфорд-стрит), а также этакими простачками с рюкзачками, под Тома Сойера, наведываться в Нью-Форест и на остров Уайт, предварительно затарившись пивом. Это у нас называлось «пешком с пивком», но и Харпер, и Фокс нашли себе халтуру на полную ставку – подрабатывали за наличные на стройке у папаши Харпера, и наши планы накрылись медным тазом. Без Харпера мы с Ллойдом только переругивались. А потом я и сам нашел подработку, где тоже платили наликом: время от времени стоял за кассой на местной бензоколонке.

Но таким способом получалось убить только двенадцать часов в неделю. Остальное время уходило у меня на… что? На роскошь поваляться в кровати по будням? Но она вскоре приелась из-за тоскливой дерготни солнечных пятен за шторами, а впереди – тягучий, ленивый, вялый день, за ним – еще один и еще, и каждый из этих дней перетекал в блеклую, блевотную блямбу безделья. Из научной фантастики (ясное дело, не из научного лепета на уроках физики) я знал, что в разных точках Вселенной время течет по-разному, так вот: на нижней койке шестнадцатилетнего человека в конце июня тысяча девятьсот девяносто седьмого года оно текло куда медленнее, чем в любой другой точке мироздания.

Мы обосновались на новом месте. Вскоре после Рождества нам пришлось съехать из своей половины «большого» дома, по которому я очень скучал: он весь, как детский рисунок, состоял из квадратов и треугольников, там были перила – катайся не хочу, отдельная спальня у каждого, парковочная площадка перед входом, сад с качелями. Отец приобрел то жилье в непонятном приливе оптимизма; помню, как он впервые привел нас туда, стучал костяшками пальцев по стенам, демонстрируя качество кирпича, и с восторгом опускал ладони на каждую батарею парового отопления. В том доме была даже комнатка с эркером, где я устраивался с комфортом, как юный лорд, чтобы наблюдать за дорогой; и что самое примечательное – над парадной дверью светился маленький квадратный витраж: восход солнца в золотисто-желто-багряных тонах.

Но «большой» дом от нас уплыл. Мы с отцом перебрались в район застройки восьмидесятых годов, который носил название Библиотечный, поскольку для укрепления культурной памяти все улицы в нем были названы в честь великих писателей: Вулф-роуд упиралась в Теннисон-сквер, авеню Мэри Шелли пересекалась с Кольридж-лейн. Мы жили на изгибе Теккерей-кресент; хотя творчество этого классика прошло мимо меня, оно вряд ли наложило свой отпечаток на здешние кварталы. Современные бледно-кирпичные строения с плоскими крышами отличались дугообразными стенами как снаружи, так и внутри; из самолетов, круживших над аэропортом, эти корпуса наверняка смотрелись скопищем жирных гусениц. «Какаш-татуаж», как выражался Ллойд. Когда мы сюда переехали (нас еще было четверо), отец заявил, что его пленили эти изгибы: мол, их свободная джазовая форма куда больше отвечала духу нашей семьи, чем помещения-коробчонки старого дома. Здесь – как в маяке! Пускай «Библиотечный» уже не производил впечатления футуристического района, пускай садики размером с обеденный стол утратили былую ухоженность, пускай по широким молчаливым тротуарам порой грохотала магазинная тележка – мы вписывали новую страницу в историю своей семьи, а вдобавок обретали душевное спокойствие, какое дает жизнь по средствам. Да, нам с сестрой отводилась одна спальня на двоих, но двухъярусная койка – это же здорово, да и потом, это ведь не на всю жизнь.

Прошло полгода; мы по-прежнему спотыкались о нераспакованные коробки, которые невозможно было ни придвинуть вплотную к выгнутым стенам, ни разместить на опустевшей верхней койке моей сестры. Ребята больше ко мне не заходили: все тусовались у Харпера, в доме, похожем на резиденцию румынского диктатора, где были две стереосистемы, гребные тренажеры, квадроциклы, гигантские телевизоры, самурайский меч и целый арсенал помповых ружей, пистолетов и финских ножей-выкидух – этого хватило бы для отражения атаки зомби. А у нас в доме только и было что мой ненормальный отец да горы редких джазовых пластинок. Мне и самому не улыбалось там находиться. А тем более жить. Главной задачей того лета было не сталкиваться с папашей. Для этого мне требовалось распознавать его настроение по звукам, которые он издавал, а я, как охотник, улавливал. Стены в квартире были не толще японской ширмы, и, покуда он себя не обнаруживал, я мог беспрепятственно зарываться под одеяло, лишь бы не втягивать носом комнатную затхлость, подобную застойной воде аквариума. Если до десяти утра никакого шевеления не слышалось, значит у отца включался «постельный режим» и я мог спуститься на нижний этаж.

В далекие благополучные годы, которые подпитывались банковскими кредитами, отец по объявлению в газете купил компьютер величиной с картотечный шкаф, причем в бакелитовом корпусе. Если папаша валялся в постели, я охотно прожигал утренние часы в коридорах и шлюзовых камерах «Квейка» и «Дума», готовый при малейшем скрипе лестницы вырубить монитор. В дневное время «стрелялки» вызывали у отца запредельную ярость, – можно подумать, я стрелял в него.

Но в большинстве случаев он начинал ворочаться около девяти, а потом шаркал в уборную, которую отделяла от моего лежбища только хлипкая перегородка. По силе воздействия никакой будильник не мог сравниться с отцовской струей, которая била прямо у меня над ухом; я пулей выскакивал из-под одеяла, натягивал вчерашнюю одежду и беззвучно, как ниндзя, мчался вниз – проверить, не оставил ли он там курево. Если в пачке болталось не менее десятка сигарет, можно было смело вытащить одну штуку, мигом заныкать в карман рюкзака и застегнуть молнию. Потом я успевал стоя сжевать тост у кухонного «острова» (взгромождаться на высокий кухонный табурет быстро осточертело) и выскользнуть за дверь, пока не спустился отец.

Но стоило мне замешкаться, как он – еще со слипшимися глазами на помятом лице – был тут как тут, и начиналась неловкая толкотня между чайником и тостером, сопровождаемая неизменным диалогом.

– Ну и как это называется? Завтрак или обед?

– Наверное, зобед.

– Глубокомысленно. Время – к десяти…

– Кто бы говорил!

– Я не мог заснуть, потому что… тебя не учили есть с тарелки?

– Я ем с тарелки.

– А почему крошки по всей…

– Потому что я не успел…

– Для тех, кто не понял: возьми тарелку!

– Вот тарелка, вот она, у меня в руке, тарелка, моя тарелка…

– И убери за собой.

– Я могу доесть?

– В раковине тарелку не оставляй.

– Никто не собирался оставлять тарелку в раковине.

– И это правильно. Не оставляй.

И т. д., и т. п., плоско, без юмора, с подначками, с потугами на сарказм – не разговор, а езда по ушам. Меня задолбала такая манера, но, чтобы ее изменить, требовался собственный голос, которого ни у него, ни у меня не было, из-за чего в кухне повисало молчание, и тогда отец включал телик. Может, когда-то и сквозило в этих перепалках некое хулиганское удовольствие, но если ты от них уходишь, то тем самым даешь понять, что тебе есть куда податься, а у нас с отцом таких возможностей не было. Свалить из дома я спешил именно потому, что отец не выносил одиночества.

Днями напролет я гонял на велосипеде, хотя и без всяких современных примочек. На мне были джинсы, а не трусы-велосипедки из лайкры. Старый гоночный велик отличали руль типа «баран», ржавая дребезжащая цепь и громоздкая, тяжеленная рама, похожая на сварные строительные леса. Пригнувшись к рулю, я патрулировал Библиотечный район и, лениво разворачиваясь в тупиках, наведывался к Теннисону и Мэри Шелли, от Форстера направлялся к Киплингу, дальше вдоль по Вулф и кругом по Гарди. Инспектировал состояние качелей и горок на игровой площадке, чтобы при случае поделиться с кем-нибудь из приятелей. Колесил по пешеходным зонам и вилял зигзагами по широким пустым улицам, которые вели к магазинам.

Чего я искал? В одном слове не выразишь, но искал я каких-нибудь великих перемен; это был мой квест, мое, так сказать, приключение, где можно испытать себя и сделать выводы на будущее. Но какой интерес устраивать квест на знакомой улице и приключение для одного? Наш городок на юго-востоке страны, слишком большой, чтобы называться поселком, и слишком плотно застроенный, чтобы сойти за островок природы, находился чересчур далеко от Лондона, чтобы считаться пригородом. У нас не было ни железнодорожной станции, которая могла бы обеспечить бесперебойное сообщение с большими городами, ни хваленого процветания, которое традиционно приписывается этой местности. Основу городского хозяйства составляли аэропорт и всякие частные лавочки: копицентры, фирмы по установке стеклопакетов, мастерские по ремонту компьютеров и любой бытовой техники. На центральной улице, которая так и называлась – Центральная улица, стояло несколько сооружений, претендующих на звание достопримечательностей: бревенчатая избушка-чайная «Домашний каравай», газетно-журнальный павильон в георгианском стиле и аптечный – в тюдоровском, средневековый крест на рыночной площади, манивший к себе любителей сидра – из числа тех, кого не смущали выхлопные газы и пыль транспорта, проносившегося вдоль узких тротуаров, где жались к витринам прохожие. «Прошвырнуться по магазинам» – это была излюбленная форма досуга местных жителей, но тот, кто вертел головой, высматривая благотворительную лавку, чтобы сдать туда пальто, рисковал свернуть себе шею. Здание кинотеатра, которое безостановочно переходило из рук в руки и застряло во временнóй петле, приспособили под склад ковровых изделий. До живописных мест было двадцать минут езды на машине, до сассекских пляжей – еще полчаса, и весь городок замыкался внутри кольцевой дороги, окружавшей нас не хуже надежного забора.

Когда годы спустя мне доводилось слышать, как знакомые сентиментально и лирично отзываются о родных местах и рассказывают о влиянии Нортумберленда или Глазго, Озерного края или полуострова Виррал на становление их личности, я ловил себя на том, что завидую любым, даже самым банальным, стереотипным признакам так называемых корней. У нас не было чувства общности, не было даже отличительного акцента: отдаленное подобие кокни, заимствованное из телесериалов, накладывалось на ленивый провинциальный говорок. Не испытывая неприязни к своему городу, я все же с трудом представлял себе лиричное или сентиментальное отношение к пожарному водоему, отделению полиции или скудным зарослям, где под ветками ежевики выцветали страницы порножурналов. Для нас общеизвестным местом прогулок служил сосновый парк «Собачьи кучи» в лесополосе «Злодеева роща»; насколько мне известно, под такими названиями эти места значились на картах государственной топографической службы и никого не вдохновляли на сонеты.

Потому-то я и слонялся вдоль по Центральной улице, вглядываясь в витрины, чтобы засечь кого-нибудь из знакомых. В газетном павильоне, купив только жвачку, читал компьютерные журналы, пока гневный взгляд киоскера не выгонял меня за порог, к велосипеду. Наверняка у меня был вид одиночки, хотя мне меньше всего хотелось производить такое впечатление. Скука сделалась нашим привычным состоянием, но тема одиночества оставалась под запретом, и я напускал на себя вид индивидуалиста, бунтаря, непроницаемого и самодостаточного, мастера езды без рук. Но косить под индивидуалиста, когда ты один на всем свете, и одновременно изображать счастье, которого нет в помине, – для этого требуются немалые усилия. Это как удерживать стул вытянутой рукой; когда мне становилось не под силу создавать иллюзию легкости, я выезжал за черту города.

Путь до местности, хотя бы отдаленно напоминающей загородные просторы, лежал по эстакаде, под которой тревожно, как водопад, грохотала автомагистраль, а потом – через необъятные желтые поля пшеницы и рапса, через горбики тоннельных парников, снабжавших супермаркеты клубникой, и через окрестные холмы, взявшие нас в окружение. Я не был большим любителем природы, не увлекался ни рыбалкой, ни наблюдением за птицами, не писал стихов, не припомнил бы названия дерева, даже если бы оно рухнуло мне на голову, не отмечал для себя полюбившихся панорам или пестрых лужаек, но здесь, вдали от города, одиночество становилось менее постыдным, даже приятным, и я с каждым днем гнал себя все дальше от дома, расширяя круг знакомых мест.

Так прошла неделя, вторая, третья, и как-то раз, в четверг утром, я очутился над городом, на диком лугу, в высокой траве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю