Текст книги "Отнимать и подглядывать"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Изобрази Россию мне!
Изобрази ей возраст зрелой
И вид в довольствии веселой,
Отрады ясность по челу
И вознесенную главу.
Это Михайло Васильевич Ломоносов, «Разговор с Анакреоном» (1756). Вспомнилось в ходе разговора о демографии.
Почему мы так озабочены убылью населения?
Один из моих читателей написал мне: потому что мы должны сохранить уникальную российскую цивилизацию, к которой мы все прикипели душой, без которой не можем существовать.
Звучит красиво и убедительно.
Но давайте оглянемся и поищем ее, эту уникальную российскую цивилизацию. Не будем твердить банальности – дескать, всякая цивилизация уникальна по определению, по факту своего существования. Уникальная швейцарская, уникальная парагвайская и так далее. Это скучно и обидно. Пусть это политически некорректно, но мне не хочется ставить российскую цивилизацию в общий ряд, в котором большинство ничем особенным не отличилось. Так, ставили хижины (возводили небоскребы) сочиняли сказки (снимали рекламные ролики) и всё. Цивилизация Пушкина, Толстого, Достоевского, Чайковского (и т. д.) заслуживает особого места во всемирном списке цивилизаций.
Всё так. Но только какое мы теперешние имеем отношение к Пушкину? А также к сокровищам древнерусской культуры, к безумному и мудрому восемнадцатому столетию, к золотому и серебряному векам русской литературы, к раннему советскому конструктивизму и сталинскому соцреализму? И даже к закатному советизму, к эпохе Трифонова, Попкова, Свиридова и Товстоногова?
Если честно, то никакого.
Фрески Рублева писал Рублев.
Таблицу Менделеева придумал Менделеев.
Романы Достоевского сочинял Достоевский.
А не присяжный патриот, который говорит: «Мы дали миру Достоевского!» Кто эти «вы», которые «дали»?
Иногда, впрочем, говорят: «Россия дала миру (и длинный список, в котором опять-таки непременно Достоевский)». Тогда – какая Россия? Какая из Россий? И какое отношение та Россия, в которой жил и работал Достоевский, имеет к России нынешней, или прошлой, или даже позапрошлой?
Потому что Россий было много. Но об этом чуть позже.
Итак. Достоевский сам себя дал России и миру. Сел за стол и написал роман, имея в виду выразить свои заветные мысли плюс к тому заработать денег. Конечно, Достоевский творил не в пустом пространстве. Романы Достоевского были написаны в особом историческом, политическом и культурном контексте, в особой среде – человеческой, бытовой, городской, литературной, философской, какой хотите. В контексте того, что можно назвать российской цивилизацией второй половины XIX века. В ее Санкт-Петербургской версии.
Давайте не путать цивилизацию и тексты. Стихи, романы, картины, симфонии, научные сочинения. Здания и сооружения, фильмы и спектакли.
Тексты, однажды созданные, далее живут почти независимо от породившей их цивилизации. Их можно читать и изучать в любое другое время и в любом другом месте. Иногда бывает, что в другом месте им уютнее, чем дома. Так, например, произошло с русской литературой Серебряного века: в эмиграции она прожила еще некоторое время, пока на родине ее уничтожали и запрещали. Литература (книги и частично писатели, критики, журналисты, филологи еще той закваски) осталась, а цивилизация (социальная и культурная среда) радикально изменилась.
И в этой радикально изменившейся среде прежние книги (картины, спектакли, ученые трактаты) уже не просто не создавались. Они уже не понимались. Не воспринимались этой самой средой. Разве что за исключением короткого списка так называемых классиков. Которые, впрочем, понимались и интерпретировались в соответствии с задачами новой власти. Потому что «классика», Большой Канон, список лучших произведений литературы и искусства – это идеологическое изобретение, инструмент легитимации режима.
Если некто озабочен сохранением уникальной российской цивилизации, я могу дать совет и задать вопрос. Совет: читайте старые русские книги, забравшись в кресло с ногами, в любом удобном для вас городе. Что в Новочеркасске, что в Нью-Йорке. А вот и вопрос: что именно и каким способом вы собираетесь сохранять? Ведь книги и так в полной сохранности, а той цивилизации, которая отражена в этих книгах, уже нет и более не будет.
Ибо, как говорил подлый О’Брайен бедному Уинстону Смиту, «покажите мне то место, где сейчас находится прошлое». Нет такого места.
Если же всерьез говорить об уникальности российской цивилизации, то она печальна.
Уникальность в том, что Россия время от времени свирепо, но при этом планомерно и тщательно разрушала свою собственную цивилизацию. Предшествующую, я имею в виду. Российская цивилизация – это не цепь преемства, а череда разрывов.
Прекрасный, самобытный, разнообразный, культурно богатый мир удельных княжеств XIV–XVI веков, русский вариант европейского феодализма, был дотла разрушен безумцем Иваном IV и его сворой.
Потом, через сто лет примерно, царь Алексей Михайлович создал новый русский мир, совсем по-другому устроенный, как бы северную Византию.
Но уже сын его Петр Алексеевич с кровью выскреб византийское благолепие и заменил его немецким рассудком, порядком и военщиной. Вернее, попробовал заменить.
Через полвека Екатерина создала блистательную русско-французскую цивилизацию, символ которой – Пушкин и которая просуществовала аж до Крымской войны и реформ Александра II.
Вот тогда-то и возникла уже пятая по счету, самая, пожалуй, знаменитая российская цивилизация. Эпоха великого русского романа. Цивилизация чиновников и революционеров, гордых разночинцев, оскудевающего дворянства и первых шагов буржуазии. Цивилизация Толстого, Достоевского, Чехова. Которая рухнула с первой русской революцией.
Совершенно отдельной цивилизацией стал Серебряный век: все другое. Другая городская среда, другие дома, рестораны, магазины. Другие законы, да и государство тоже по-другому устроено – почти парламентская монархия. Другие вкусы, другие нравы, другие «можно и нельзя», другие взаимоотношения между читателем и писателем (более панибратские, что ли; об этом писал Горький).
Потом было еще три российских цивилизации советского периода. Авангардистская – с 1918 по 1932 год. Здесь дата довольно точная – постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций».
Социалистическая (для культуры – соцреалистическая) – с 1932 до начала 1972 года, когда Брежнев перенес тяжелейший инсульт, но остался на своем посту. Начался декаданс советчины; в широких массах царили безыдейность и наплевизм, в образованном сословии крепло желание перемен.
Эта, уже девятая по счету, российская цивилизация решительно отличалась от предыдущей двумя чрезвычайно важными вещами. Репрессивный аппарат, державший страну в страхе и повиновении, практически выдохся. Страна жила по инерции, держалась только своей громадностью и многолюдьем. И второе – самая высокая зарплата отличалась от самой низкой не более чем в пять раз; рынок труда замер, карьеры обессмысливались, никто ни к чему по большому счету не стремился. Национальной идеей стало мелкое скопидомство, обустройство садовых участков. Зато процвели литература, театр, кино. Закатная советская литература, в точности как на закате цивилизации № 4 (русско-французская имени Пушкина), стала единственной общественной трибуной. Писатели и критики стали властителями дум; «прогрессивные» журналы со «смелыми» романами и статьями рвали друг у друга из рук; «смелые» фильмы показывали на закрытых просмотрах; народ ломился на «смелые» спектакли. Кавычки я поставил по горькой необходимости. Простите.
Этот краткий курс нужен нам для того, чтобы понять: никакой единой, протяженной в веках российской цивилизации нет.
Что объединяет нас теперешних с теми, кто жил сто-полтораста лет назад?
Язык, территория и железные дороги.
А с теми, кто жил двести-триста лет назад?
Язык и территория.
А пятьсот-семьсот?
Язык.
А еще раньше?
Ничего.
Ну и ничего. Ладно.
Вопрос о российской цивилизации – вовсе не академический. Он очень актуален.
Цивилизация должна быть видна не только снаружи и издалека, но и изнутри, сейчас. Состоявшаяся цивилизация – та, насчет которой есть согласие современников и потомков. Согласие по существу, а не по оценкам. Можно хвалить законы, можно ругать их, но нельзя сомневаться, что они есть и что они именно таковы. Можно всей страной читать книгу писателя NN, можно презрительно хохотать, увидев ее на полке, но книга-то была и разошлась большим тиражом.
Сейчас мы пребываем в российской цивилизации № 10. Она же постсоветская, она же либеральная, она же глобализованная – но, в общем-то, непонятно какая.
Своей институциональной развинченностью она похожа на цивилизацию № 3 – между Петром I и Екатериной II. Своим бессмысленным изобилием литературных и философских, в основном любительских, текстов – на цивилизацию № 6, так называемый Серебряный век.
Что определенного мы можем сказать про нынешнюю российскую цивилизацию? Почти в любой век и любой год – хоть при Алексее Михайловиче, хоть при Леониде Ильиче – русский подданный, а потом русский гражданин мог сказать: у нас вот такие законы, у нас вот такие нравы, вот это делать нужно, вот это – можно, а вот это – нельзя, запрещено. А как у нас с законами и нравами, а также социальными и совестными запретами? Непонятно.
Конечно, мы сейчас очень сильно глобализовались. Кругом интернет, импорт и Голливуд.
А где же свое, незаёмное?
«Первоочередная функция всех питейных заведений во всех культурах – содействие в создании и укреплении социальных связей. Для всех питейных заведений характерна социально разнородная эгалитарная среда», – пишет английский антрополог Кейт Фокс (курсив автора).
Кейт Фокс пишет, что в барах или пивнушках собираются разные люди – соседи прежде всего. Там можно встретить сантехника и профессора, журналиста и биржевого аналитика, средней руки бизнесмена и отставного полковника. И все они, переступив порог питейного заведения, становятся просто друзьями-собутыльниками.
Когда-то и у нас такое было. Даже в СССР. «Сайгон», «Яма», «Дубки», «Казбек».
«Узбекистан», кстати. Ресторан «Центральный» на улице Горького, около Пушкинской. Демократичнейшее было место, доложу вам я.
А сейчас – сплошной фейс-контроль и строгая классовость.
Уникальная цивилизация.
Но, как говорили в социально разнородной эгалитарной среде бывших пивнушек, – дай Бог, не последняя!
Поэзия и пр.
Давно собирался написать о поэзии в контексте социальных отношений. Поэзия и правда. Поэзия и проза. Поэзия и премии. Поэзия и промоушен. Поэзия и прессинг. Наконец, поэзия и прах, в который всё возвращается. В общем, поэзия и прочее. Собирался, но как-то отвлекался на более интересные темы. Например, демография или историческая преемственность. Но, когда я опубликовал предыдущее эссе о разрывах в русской истории и культуре («Изобрази Россию мне»), я получил вдохновляющий отзыв от читателя Дениса Афанасьева:
«Денис, Вы журналист, а не историк, культуролог, философ… У Вас нет ни соответствующих знаний, ни компетенций строить такие “теории” и заниматься подобного рода “анализом” во всеуслышание. Оставьте это дело профессионалам. Если же Вы уверены в правоте своих умозаключений, пишите в авторитетные издания и защищайте диссертацию. Тогда мы задумаемся над вашими заявлениями… А так это больше походит на мысли перед сном…»
Легче всего просто посмеяться над тем, что пишет тезка Афанасьев: дескать, о сложных материях имеет право судить только сертифицированный специалист. А если у тебя нет кандидатских корочек, то будь просто журналистом. Но что это такое – просто журналист? Он пишет о политике, обществе, праве, спорте, любви, не будучи дипломированным политологом, социологом, юристом, футболистом, донжуаном и прочее.
Можно было бы обиженно отослать читателя к «Яндексу» и «Википедии», где можно узнать, что я как раз культуролог и философ, кандидат наук, написавший тучу научных статей, в том числе переведенных на иностранные языки, автор и титульный редактор монографий, главный редактор научного журнала, входящего в список ВАК, и пр.
Но все это, конечно, глупо. Потому что Денис Афанасьев по большому счету прав. Не в смысле вопроса о разрывах российской цивилизации (тут он в спор не вступает). А в смысле вопроса Паниковского – Балаганова: «А ты кто такой?»
Если ты неизвестно кто – значит, и говоришь неизвестно что.
А если ты что-то из себя представляешь, то любые твои оригинальности и нестандартности будут рассмотрены.
«Представьтесь, пожалуйста» – как говорят секретарши начальников.
Совершенно правильный подход.
Потому что истина – не внутри текста. Она снаружи, и часто довольно далеко от того, что написано в книжке. Особенно в тех областях, где нет четких правил вывода умозаключений (как в математике) и нет повторяемых и проверяемых экспериментов (как в физике, химии, современной биологии). Впрочем, там тоже свои проблемы, ну да ладно. Останемся в иллюзиях, что есть «точные науки». Это полезное заблуждение.
В гуманитарных сферах (включая литературу и литературную критику) истина – это производное от власти. От права авторитетно сказать: вот это истина, а это – ложь. Или же скептически воскликнуть: «Что есть истина?» – лучший, интеллигентнейший способ возразить против любого утверждения или мнения.
Авторитетно – вот ключевое слово. А уж как авторитет завоеван – дело десятое. Драматург Всеволод Вишневский, когда читал свою пьесу перед театральной труппой, клал на стол маузер. И все слушали, боясь дохнуть, и аплодировали после каждого акта. О наивные времена диктатуры пролетариата!
Главный (по должности главный, я имею в виду) советский эстетик 1970-х годов писал примерно так: «Достаточно взглянуть на узор жилок осеннего листа или на дерево, которое отражается в серебристом водоеме, чтобы понять – прекрасное существует в природе». Означенный эстетик вовсе не был меланхоличным наблюдателем плакучих ив и рдяных листьев. Он выполнял партийную миссию – доказывал, что прекрасное – объективно. Это было политически важно.
В те времена наши философы страдали тяжелым неврозом объективности. Наверное, они бессознательно чувствовали, а может быть, даже осознавали, что почти все проекты советской власти были отчаянно субъективны: разночинские комплексы, плюс утопические фантазии, плюс нарочитое отрицание опыта политической, хозяйственной и культурной жизни, плюс текущие задачи фракционной борьбы. Безумная идея уничтожить крестьянство, еще более безумная идея мировой революции, средневековая идея изымать вредные книги – все это субъективно до шизофрении, до острого бреда.
Конечно, лучшие советские умы это понимали. Особенно – образованные люди, читавшие Гегеля в подлиннике. Но им было страшно. Поэтому в рецензии на книгу упомянутого главного эстетика один прекрасный наш философ (не буду всуе поминать его светлое имя) яростно ругал структурализм и психологизм и прочий субъективный идеализм и столь же бешено защищал марксизм. Аргумент единственный: идеализм есть орудие антикоммунизма, а Фрейд и Леви-Стросс – его агенты.
Философский разговор переходил в политическую плоскость. Что есть политика? Целедостижение с помощью власти. Что есть власть? Редуцированное насилие, возможность отдавать обязательные распоряжения. Всё, приехали. Кто не подчиняется, будет наказан. У нас великая объективная истина, у них мелкие субъективные заблуждения, в лучшем случае. Или злостное вранье, литье воды на вражескую мельницу. «Недопеченный гимназистик со скрытой кадетской психологией обвиняет меня в недооценке роли классовой борьбы? Да пусть молится богу, что не попался мне в руки в двадцатом году, я бы его разменял как контрика!» – говорит профессор Ганчук из трифоновского «Дома на набережной». Зря беснуется. Бронепоезд ушел. «Мелкобуржуазная стихия недодавлена», он же сам сказал. У власти скрытые кадеты и недоразоблаченные нововременцы. Бывший столп марксизма был записан в отступники-ревизионисты, опозорен и уволен из университета. Спасибо, к стенке не поставили.
Советский казус интересен тем, что обнажил взаимоотношения истины и власти. Что называется, до скального грунта. Власть, делегируя полномочия сертифицированным философам, утверждала объективную истину как особую властную ценность.
Применительно к литературной критике это означало, что официально выхваленные произведения – объективно высокого литературного качества.
Конечно, это бывает не только при советской власти. Это свойственно любому обществу, даже такому, где о государственном регулировании философии, литературы и искусства не слышали или успели забыть с XVIII века. Потому что в любом обществе и в любом его сегменте воспроизводятся властные отношения.
Другое дело, что ситуация бывает очень путаной и неочевидной.
В наше время власть в литературе завоевывается в результате межгрупповой борьбы критиков, конкуренции издательств, СМИ и премиальных институций, а также стыдливых оглядок на рынок. Вернее, не завоевывается, а дрейфует от одной точки к другой, подолгу не задерживаясь.
Блуждание центров власти – это ее ослабление. Литературной власти это тоже касается. Где те авторитеты, которые могут сориентировать меня в литературном пространстве? Кто может мне сказать: вот талант, вот крепкий мейнстрим, а тут и вовсе бездарность? Никто не может. Вернее, всякий может. И тут же получит в рыло, в смысле – язвительную отповедь. Или, хуже того (и гораздо чаще того), голос его затихнет в тумане.
Помню, в 1990-м году Лев Аннинский написал краткий отклик на серию статей моего приятеля. Надобно сказать, что тот был не последний человек в политической публицистике, редактор популярного издания и вообще крупнейший анфан террибль. Я принес ему номер журнала «Дружба народов» с заметкой Аннинского.
– Боюсь читать, – слабо улыбнулся мой друг. – Отвернись, а?
А кому сейчас какая разница, что о нем напишет хоть сам…
А хоть кто? Да подумаешь!
Один главный критик исписался, другой, такой же главный, исхохмился. Третьего вообще не слышно. Это приносит массу неудобств.
Стандартный разговор с интеллигентным человеком: «Вы любите поэзию?» – «Да, конечно!» – «Вы читаете современных поэтов?» – «Ну разве что Бродского». Интересные дела. А почему? А потому что откуда знать интеллигентному человеку, какой поэт хороший, а какой – так себе?
С прозой в этом смысле надежнее. Читатели текущей прозы хотя бы отчасти доверяют собственному вкусу и рекламе. Еще сохранилась привычка куда-то опускать глаза во время поездки в метро; при этом за книгу надо заплатить, как и за билет, и это справедливо. А кто читает стихи?
Феномен, описанный итальянским поэтом Эудженио Монтале: поэтов в Италии десять тысяч, тираж книги стихов не превышает тысячи экземпляров. Поэтическое сообщество, полагает автор, легко потребляет суммарный тираж. Тем более что 1000 экземпляров – цифра предельная (даже запредельная!), поэт выпускает книгу далеко не каждый год, а значительная часть тиража расходится среди родственников со стороны жены. Теоретически каждый итальянский поэт может иметь представление о творчестве всего десяти процентов своих коллег. Но только теоретически. И не только итальянский, мне кажется.
Поэтом мы условно назовем человека, выпускающего книгу стихов. Стихами условно назовем текст, в начале которого написано «стихи». Текст «стихи» имеет характерное типографическое оформление – на странице помещены короткие строчки разной длины и разного количества на разных страницах. Меж тем как текст «проза» (то есть текст, в начале которого написано что угодно, но не «стихи») типографически оформлен несколько иначе – на странице помещены длинные строки одинаковой длины и одинакового количества на разных страницах. Разумеется, кроме так называемых спусковых и концевых полос, но это мелочи, которые не мешают с первого взгляда отличить текст «проза» от текста «стихи». Очевидно, что по многим причинам, в том числе и в силу особенностей типографического оформления, текст «поэзия» гораздо легче и приятнее писать, чем читать за свои деньги. Текст «проза» – наоборот. Оговорка про деньги – существенная, и вот почему.
Поэтов примерно втрое больше, чем прозаиков. Под 600 тысяч опубликовали сами себя на сервере stihi.ru; на сервере proza.ru вывесили свои произведения почти 200 тысяч прозаиков. Однако вывешенное стихотворение, по моим примерным подсчетам, читают вдвое-вчетверо чаще, чем вывешенный рассказ. Думаю, что дело опять-таки в «феномене Монтале» – количество прочтений прямо коррелирует с количеством участников проекта: проще говоря, читают сами себя и друг друга внутри неких подгрупп и объединений этого громадного, вроде бы расплывчатого, но крепко ограниченного сообщества. Граница – непрофессионализм в простом, зарплатно-гонорарном смысле. Публикуют и читают бесплатно. Когда речь заходит о покупке, люди предпочитают приобрести книгу прозы.
Потому что нет той власти, которая утвердила бы истину о великом современном поэте NN. Книгу которого непременно нужно прочитать. И кое-что выучить наизусть.
Поэтическая критика может быть увлекательна как филологический разбор (особенно приятно и поучительно, когда сражаются переводчики иностранной поэзии). Или если скандал с переходом на личности.
Но покупать все равно не хочется.
Потому что литературной власти больше нет. Рынок – это не власть, а деньги. Словосочетание «власть денег» – неудачная и антинаучная метафора.
Получилась, в общем-то, забавная ситуация: есть книжный рынок, есть конкурирующие в нерыночном поле группы литераторов. То есть промышленные воротилы есть, оппозиция тоже есть. И все. Оппозиция без власти – явление обескураживающее. Нет власти – нет истины. И лжи, стало быть, тоже. Нет гениев, талантов, крепких середняков и бездарностей. Каждый сам себе кто хочет, а читателю он – никто.
Извините, товарищи писатели! Другого товарища Сталина у меня для вас нет.