Текст книги "Монахиня"
Автор книги: Дени Дидро
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Покоритесь настоятельнице – и вы выйдете отсюда.
– Я ничего не сделала и не знаю, чего от меня хотят. О сестра Сен-Клеман, ведь есть же бог...
На третьи сутки, около девяти часов вечера, дверь отворилась и вошли те же самые монахини, которые привели меня сюда. Расхвалив доброту настоятельницы, они сообщили, что она прощает меня и сейчас меня выпустят на свободу.
– Поздно, – ответила я им, – оставьте меня здесь, я хочу умереть в этих стенах.
Они все же подняли меня и потащили. В моей келье я увидела настоятельницу.
– Я спросила у бога, как мне поступить с вами, и он тронул мое сердце: ему угодно, чтобы я сжалилась над вами, и я повинуюсь. Станьте на колени и попросите его простить вас.
Я встала на колени и сказала:
– Господи, я прошу тебя простить мне мои грехи, как ты просил за меня, когда был на кресте.
– Какая гордыня! – вскричали они. – Она сравнивает себя с Иисусом Христом, а нас – с иудеями, распявшими его.
– Посмотрите не на меня, а на себя, – сказала я, – и судите сами.
– Это еще не все, – продолжала настоятельница. – Поклянитесь святым обетом послушания, что никогда никому не расскажете о том, что произошло.
– Как видно, то, что вы сделали, очень дурно, если вы требуете от меня клятвы хранить молчание. Никто не будет знать о происшедшем, кроме вашей совести, клянусь вам в этом.
– Клянетесь?
– Клянусь.
После этого они сняли с меня ту одежду, которую дали мне несколько дней назад, и позволили надеть прежнее платье.
Я простудилась в сыром подземелье. Вся моя пища за последние дни состояла из нескольких капель воды и кусочка хлеба. Жизнь моя была в опасности, все тело болело, я думала, что мучения, которые я перенесла, окажутся для меня последними. Однако именно кратковременность действия этих бурных потрясений и показывает, сколько сил заложено природой в молодом организме: я пришла в себя очень быстро, и когда снова начала выходить, оказалось, что наша община была уверена в том, что все это время я проболела. Я снова стала присутствовать на богослужениях и заняла свое место в церкви. Я не забыла о своих записках, не забыла и о молоденькой сестре, которой отдала их. Я была убеждена в том, что она не злоупотребила моим доверием, но понимала, что она не может спокойно хранить у себя такой документ. Через несколько дней после моего выхода из карцера, когда я стояла на клиросе – это было в такой же самый момент, как тогда, когда я отдала ей бумагу, то есть когда мы опустились на колени и, наклоняясь друг к другу, сделались невидимыми со стороны за спинками скамеек, – я почувствовала, что меня осторожно дергают за платье. Я протянула руку, и мне сунули записку, в которой было всего несколько слов: «Как я беспокоилась за вас! Что же я должна делать с этой ужасной бумагой?..» Прочитав записку, я скатала ее в комок и проглотила. Все это происходило в начале Великого поста. Приближалось время, когда желание послушать церковное пение привлекает в Лоншан как хорошее, так и дурное общество Парижа. У меня был прекрасный голос: он почти не пострадал. Нигде так не пекутся о своей выгоде, как в монастырях: со мной стали обходиться немного лучше, я начала пользоваться несколько большей свободой. Сестры, которых я учила петь, могли теперь беспрепятственно общаться со мной. Та, которой я доверила свои записки, также принадлежала к их числу. Свободные часы мы проводили в саду; как-то раз, отведя ее в сторону, я заставила ее петь и, пока она пела, сказала ей:
– У вас много знакомых среди мирян, у меня же никого нет. Друг мой, я не хочу подводить вас и готова скорей умереть, чем навлечь на вас подозрение в том, что вы оказали мне эту услугу. Вас это может погубить, а меня все равно не спасет. Впрочем, если бы даже ваша гибель и могла спасти меня, я ни за что не согласилась бы на спасение, купленное такой ценой,
– Не будем говорить об этом, – ответила она. – Что надо сделать?
– Надо переправить эту бумагу в надежные руки, какому-нибудь искусному адвокату, но так, чтобы он не знал, из какого монастыря она исходит, а потом получить ответ. Вы передадите мне его в церкви или где-нибудь в другом месте.
– Кстати, – сказала она, – что вы сделали с моей запиской?
– Будьте покойны, я проглотила ее.
– Будьте покойны и вы: я позабочусь о вашем деле.
Надо заметить, сударь, что, пока она говорила, я пела, а пока отвечала я, пела она, так что наш разговор все время перемежался пением. Эта молодая особа все еще находится в монастыре, и ее судьба, сударь, в ваших руках. В случае, если бы обнаружилось все, что она сделала для меня, нет таких мучений, каким бы ее не подвергли. Я не хочу, чтобы она попала из-за меня в карцер; уж лучше мне самой снова очутиться там. Сожгите эти письма, сударь. Если вы прочтете их с таким же интересом, какой вам угодно было проявить к моей судьбе, то, право, нет надобности хранить их.
(Вот что я писала вам в то время. Но, увы, ее нет более, я осталась одна...)
Она не замедлила исполнить свое обещание и сообщить мне об этом нашим обычным способом. Наступила Страстная неделя.
Послушать нашу вечернюю службу приехало множество народу. Я пела настолько хорошо, что вызвала бурные аплодисменты, те неприличные аплодисменты, какими публика награждает комедиантов в ваших театральных залах и какие никогда не должны были бы раздаваться в храмах господа бога, особенно в торжественные и мрачные дни, посвященные памяти его сына, распятого на кресте ради искупления грехов рода человеческого. Мои юные ученицы были хорошо подготовлены, некоторые из них обладали недурным голосом, почти все – выразительностью и изяществом исполнения, и мне показалось, что публика слушала их с удовольствием, а община была удовлетворена успехом моих стараний.
Как вам известно, сударь, в Чистый четверг святые дары переносятся из дарохранилища на особый престол, где они остаются до утра пятницы. В этот промежуток времени монахини, поодиночке или парами, подходят к этому престолу поклониться святым дарам. Вывешивается табличка, где каждой монахине указан ее час. Как я обрадовалась, прочитав на ней, что сестре Сюзанне и сестре Урсуле назначено время от двух до трех часов ночи! Я пришла к алтарю в указанный час; моя подруга была уже там. Мы стали рядом на ступени алтаря, затем вместе простерлись ниц и в течение получаса предавались молитве. После этого моя юная подруга сжала мне руку и сказала:
– Может быть, нам никогда больше не представится случай говорить друг с другом так долго и так свободно. Богу известно, в какой тюрьме мы живем, и он простит, если мы отнимем у него часть времени, которое принадлежит ему целиком. Я не читала ваших записок, но нетрудно догадаться об их содержании. Скоро я получу ответ на них. Однако не думаете ли вы, что в случае, если этот ответ разрешит вам добиваться расторжения обета, вам нужно будет посоветоваться с людьми, знающими законы?
– Вы правы.
– Не кажется ли вам, что вам понадобится свобода?
– Вы правы.
– И что вам следует воспользоваться настоящим положением вещей, чтобы ее добиться?
– Я думала об этом.
– Так вы это сделаете?
– Возможно.
– Еще одно: ведь если начнется ваше дело, ярость всей общины обрушится на вас. Подумали ли вы о преследованиях, которые вас ожидают?
– Они будут не страшнее тех, какие я уже перенесла.
– Я ничего об этом не знаю.
– Простите меня. Но теперь никто не посмеет посягнуть на мою свободу.
– Почему же?
– Потому что я буду находиться под покровительством закона: меня нельзя будет прятать, я окажусь, так сказать, между миром и монастырем. Я смогу свободно говорить, свободно жаловаться. Я призову в свидетели всех вас. Никто не посмеет обидеть меня, если я смогу рассказать об этих обидах. Мои враги будут бояться, как бы дело не приняло дурной оборот. Я была бы даже рада, если бы они стали теперь плохо обращаться со мной; но этого не будет. Уверяю вас, они поведут себя совершенно иначе. Меня начнут уговаривать, доказывать, что я причиняю вред и себе самой, и монастырю. Убедившись, что кротостью и обещаниями им не удастся достигнуть цели, они перейдут к угрозам, но прибегнуть к насилию не решатся.
– Когда видишь, как легко и как старательно вы исполняете свои обязанности, просто не верится, что вы питаете к монашеству такое отвращение.
– И все же я испытываю это чувство. Оно родилось вместе со мной и никогда меня не покинет. Все равно рано или поздно я оказалась бы дурной монахиней. Надо предотвратить эту минуту.
– Но если, на ваше несчастье, вы потерпите неудачу?
– Если я потерплю неудачу, то попрошу перевести меня в другой монастырь или же умру в этом.
– Прежде чем умереть, придется много выстрадать. Ах, друг мой, ваша затея пугает меня. Я боюсь и того, что ваш обет будет расторгнут, и того, что это вам не удастся. Если вы добьетесь своего, что станется с вами? Что будете вы делать в миру? Вы обладаете приятной внешностью, умом, талантами, но говорят, что все эти качества ничего не дают в соединении с добродетелью, а я твердо знаю, что вы никогда не расстанетесь с нею.
– Вы справедливы ко мне, но несправедливы к добродетели, а в ней – единственная моя надежда. Чем реже она встречается у людей, тем большее почтение она внушает.
– Все ее восхваляют, но никто и ничем не жертвует ради нее.
– Она одна ободряет и поддерживает меня в моем намерении. В чем бы меня ни упрекали, моя нравственность остается безупречной. Про меня, по крайней мере, не скажут, как говорят о большинстве других, что я порываюсь сбросить монашеское покрывало ради какой-нибудь необузданной страсти: я ни с кем не вижусь, никого не знаю; я прошу освободить меня потому, что пожертвовала своей свободой против воли. Читали вы мои записки?
– Нет. Я вскрыла пакет, который вы мне дали, так как на нем не было адреса и я имела все основания думать, что он предназначался мне, но первые же строчки вывели меня из заблуждения, и я не стала читать дальше. Какое счастье, что вы догадались отдать его мне! Минутой позже его нашли бы у вас... Однако срок нашего моления кончается; повергнемся ниц; пусть те, которые придут нам на смену, застанут нас в подобающей позе. Попросите бога, чтобы он простил вас и указал вам путь. Я присоединю свои мольбы и воздыхания к вашим.
На душе у меня стало немного легче. Моя подруга молилась стоя, а я простерлась ниц и лежала, прижавшись лбом к нижней ступеньке алтаря и касаясь руками верхних. Кажется, никогда еще я не обращалась к богу с бо?льшим жаром, никогда не находила в молитве такой отрады. Сердце мое сильно билось, я мгновенно забыла обо всем, что меня окружало. Не знаю, сколько времени я пробыла в таком положении, сколько еще могла бы пробыть здесь, но, должно быть, я представляла трогательное зрелище для моей подруги и двух монахинь, пришедших нам на смену. Когда я поднялась, думая, что, кроме меня, здесь никого нет, оказалось, что это не так – все три стояли сзади, проливая слезы. Не решаясь прервать меня, они ждали, когда я сама выйду из состояния восторженного исступления, в котором они меня застали. Я обернулась к ним. Если судить по тому впечатлению, которое я на них произвела, у меня, как видно, было в эту минуту какое-то особенное выражение лица. Они сказали, что я напомнила им нашу бывшую настоятельницу и что мой вид привел их в такой же трепет, в какой приводила она, утешая нас. Будь у меня хоть малейшая склонность к лицемерию или фанатизму и желание играть в монастыре какую-то роль, я не сомневаюсь, что роль эта вполне удалась бы мне. Мою душу легко возбудить, воспламенить, растрогать, и моя добрая настоятельница сотни раз говорила, обнимая меня, что никто не любит бога так сильно, как я, что у меня сердце живое, а у других оно из камня. И действительно, я с необычайной легкостью разделяла ее экстаз, и, когда она молилась вслух, мне случалось заговорить, продолжить нить ее размышлений и, как бы по вдохновению, высказать то, что она собиралась сказать сама. Остальные слушали ее молча или повторяли ее слова, я же прерывала ее, подсказывала или говорила вместе с нею. Во мне надолго сохранялось полученное впечатление, и возможно, что какая-то частица его снова возвращалась от меня к ней, ибо если по лицу других монахинь можно было угадать, что они беседовали с нею, то по ее лицу можно было понять, что она беседовала со мной. Впрочем, какое значение имеет все это, когда не чувствуешь призвания?.. Наше моление окончилось, мы уступили место пришедшим, и я нежно обняла мою юную подругу, перед тем как расстаться с нею.
Сцена у алтаря наделала в монастыре много шуму. Добавьте к этому успех нашей вечерней службы в Великую пятницу: я пела, играла на органе, мне аплодировали. Какие вздорные умы у монахинь! Без всяких почти усилий с моей стороны я восстановила мир со всей общиной: теперь все заискивали передо мной, и настоятельница – первая. Кое-кто из мирян пожелал познакомиться со мной. Это настолько соответствовало моим замыслам, что я не стала отказываться. У меня побывали старший председатель суда, г-жа де Субиз и множество почтенных людей – монахи, священники, военные, судейские, богомолки, светские дамы. Среди этих лиц попадались и вертопрахи, которых вы называете «красными каблуками»[6]6
«Красные каблуки» – прозвище придворных щеголей во Франции XVII—XVIII вв.
[Закрыть] . Последних я быстро спровадила: я поддерживала лишь те знакомства, за которые никто не мог бы меня упрекнуть, остальные же уступила другим монахиням, на этот счет менее разборчивым.
Забыла вам сказать, что первым знаком благоволения ко мне было то, что меня снова поселили в моей келье. Я решилась попросить вернуть мне миниатюрный портрет нашей прежней настоятельницы, и мне не посмели отказать в этой просьбе. Он снова занял место у моего сердца и останется там, пока я жива. Каждое утро я прежде всего возношусь мыслью к богу, а затем целую этот портрет. Когда мне хочется молиться, но я чувствую, что душа холодна, я снимаю его с шеи, держу перед собой, смотрю на него, и он вдохновляет меня. Как жаль, что мы не знали святых, изображения которых выставляются для поклонения! Их воздействие на нас было бы гораздо сильнее, и мы не были бы так холодны, стоя перед ними или распростершись перед ними ниц.
Я получила ответ на мою записку. Ответ этот, который мне прислал г-н Манури, нельзя было назвать ни благоприятным, ни неблагоприятным. Прежде чем высказать свое мнение по моему делу, г-н Манури желал получить множество разъяснений, которые мне трудно было дать ему заочно. Поэтому я открыла ему свое имя и пригласила его приехать в Лоншан. Эти господа тяжелы на подъем, но все же он явился. У нас была длительная беседа, и мы условились относительно переписки; он обещал найти верный способ посылать мне свои запросы и получать от меня ответы. В то время как он занимался моим делом, я, со своей стороны, старалась расположить людей в свою пользу, заинтересовать их в своей участи и приобрести покровителей. Я открыла им свое имя и рассказала о моем поступке в монастыре Св. Марии – первой обители, где я жила, о мучениях, которые мне пришлось вынести там, о протесте, заявленном мною, о страданиях, перенесенных в родительском доме, о моем пребывании в Лоншане, о принятии послушничества, о пострижении, о жестоком обращении со мною после того, как я дала обет. Меня жалели, предлагали мне помощь. Я попросила отложить проявление этих дружеских чувств до того времени, когда они смогут мне понадобиться, но пока не высказалась более ясно. В монастыре ничего не знали. Я уже получила из Рима разрешение ходатайствовать о расторжении обета; вскоре должен был начаться процесс, а здесь все еще были в полном неведении. Можете себе представить, каково было изумление настоятельницы, когда ей предъявили от имени сестры Марии-Сюзанны Симонен заявление о расторжении обета, а также просьбу разрешить ей снять монашескую одежду и выйти из монастыря, с тем чтобы располагать собой по своему усмотрению.
Разумеется, я предполагала, что встречу немало возражений – со стороны закона, со стороны монастыря, со стороны моих встревоженных зятьев и сестер: последние владели всем имуществом семьи, и, оказавшись на свободе, я могла бы претендовать на возвращение значительной его части. Я написала сестрам, умоляя их не чинить никаких препятствий моему уходу из монастыря, я взывала к их совести, напоминая о том, что обет был дан мною почти против воли. Я обещала им формально отказаться от каких-либо претензий на наследство, оставшееся после родителей. Я всячески старалась убедить их, что мой шаг не был продиктован ни стремлением к денежной выгоде, ни любовным увлечением. Я не заблуждалась относительно их чувств. Такого рода акт, составленный до расторжения обета, мог оказаться недействительным впоследствии, и у них не было никакой уверенности в том, что я подтвержу его, получив свободу. Да и было ли им удобно принять мое предложение? Как могли они оставить сестру без пристанища и без средств? Как могли воспользоваться ее имуществом? Что сказали бы окружающие? «А что, если сестра обратится к нам с просьбой о куске хлеба, можно ли будет отказать ей? А вдруг она вздумает выйти замуж – кто знает, что за человек будет ее муж? А если у нее будут дети?.. Нет, нет, надо всеми силами воспрепятствовать этой опасной попытке...» Вот что они сказали себе и что сделали.
Как только настоятельница получила официальное извещение о возбуждении мною дела, она сейчас же прибежала ко мне в келью.
– Как, вы хотите нас покинуть, сестра Сюзанна? – вскричала она.
– Да, сударыня.
– И собираетесь отречься от обета?
– Да.
– Разве вы дали его не по доброй воле?
– Нет, сударыня.
– Кто же принудил вас к этому?
– Все.
– Ваш отец?
– Да, отец.
– Ваша мать?
– Да, и она.
– Почему же вы не заявили об этом перед алтарем?
– Я почти не сознавала, что со мной происходит: не помню даже, присутствовала ли я при этом.
– Как можно говорить такие вещи!
– Я говорю правду.
– Полноте! Вы не слышали, как священник спрашивал вас: «Сестра Сюзанна Симонен, даете ли вы богу обет послушания, целомудрия и бедности?»
– Я не помню этих слов.
– Однако же вы ответили ему: «Да».
– Не помню.
– И вы воображаете, что люди поверят вам?
– Поверят или нет, но правда не перестанет от этого быть правдой.
– Дорогое дитя, подумайте сами, к каким злоупотреблениям могли бы повести подобные отговорки, если бы с ними стали считаться! Вы сделали необдуманный шаг, поддавшись чувству мести. Вы затаили в душе злобу из-за наказаний, к которым вынудили меня сами, и решили, что это достаточная причина для расторжения обета. Вы ошиблись: этого не допустят ни бог, ни люди. Подумайте, ведь нарушение клятвы – это величайшее из преступлений. Вы уже совершили его в своем сердце, а теперь собираетесь довести дело до конца.
– Я не нарушу клятвы, потому что не давала ее.
– Если даже вам и были нанесены некоторые обиды, то разве они не были потом заглажены?
– Не это заставило меня решиться.
– Что же?
– Отсутствие призвания, отсутствие свободной воли при произнесении обета.
– Но если у вас не было призвания, если вас принуждали, почему вы не сказали об этом, когда еще было время?
– Да разве это могло помочь мне?
– Почему вы не обнаружили такой же твердости, какую проявили в монастыре Святой Марии?
– Да разве эта твердость зависит от нас? В первый раз я была тверда, во второй – дух мой ослабел.
– Почему вы не обратились к человеку, знающему законы? Почему не выразили протеста? Вы имели право заявить о своем отказе в течение суток.
– Да разве я знала об этих формальностях? А если бы и знала, то разве я была в состоянии воспользоваться ими? Да и была ли у меня эта возможность? Сударыня, ведь вы сами заметили тогда мое умственное расстройство. Скажите – если я призову вас в свидетели, неужели вы поклянетесь, что я была в здравом рассудке?
– Да, я поклянусь в этом.
– Тогда, сударыня, не я, а вы будете клятвопреступницей.
– Дитя мое, вы вызовете ненужный скандал, и только. Заклинаю вас, придите в себя. Это в ваших же собственных интересах, в интересах всей обители. Такого рода дела никогда не обходятся без позорной огласки.
– Не я буду виновна в этом.
– Миряне злы. Они будут делать самые невыгодные предположения относительно вашего ума, сердца, нравственности. Могут подумать, что...
– Пусть думают что хотят.
– Будьте со мной откровенны. Если у вас есть какое-нибудь тайное недовольство, мы найдем способ устранить его причину, в чем бы она ни заключалась.
– Всю свою жизнь я была, есть и буду недовольна тем, что я монахиня.
– Быть может, дух-искуситель, который стережет нас на каждом шагу и старается погубить наши души, воспользовался чрезмерной свободой, предоставленной вам в последнее время, и внушил вам какую-нибудь пагубную склонность?
– Нет, сударыня. Вы знаете, что я нелегко даю клятвы; так вот, я призываю бога в свидетели, что сердце мое чисто и в нем никогда не было ни одного постыдного чувства.
– Это непостижимо.
– А между тем, сударыня, это так просто. Не все люди одинаковы. Вам нравится жизнь в монастыре, а я ее ненавижу. Бог даровал вам радости, связанные с монашеством, а мне он их не дал. Вы погибли бы в миру, здесь вам обеспечено спасение; а я погибла бы здесь и надеюсь спастись в миру: я дурная монахиня и останусь такою.
– Но почему же? Ведь никто не исполняет своих обязанностей лучше вас.
– Да, но я делаю это через силу и против воли.
– Тем больше ваша заслуга.
– Никто не знает лучше меня, чего я заслуживаю, и я вынуждена сознаться, что, несмотря на всю мою покорность, у меня нет никаких заслуг. Я устала от собственного лицемерия. Делая то, что другим приносит спасение, я ненавижу себя и гублю свою душу. Словом, сударыня, я считаю истинными монахинями лишь тех, кого удерживает здесь склонность к уединенной жизни и кто остался бы в монастыре даже в том случае, если б вокруг не было ни решеток, ни толстых стен. Я далеко не такова: тело мое здесь, но сердце отсутствует, и если бы мне пришлось выбирать между смертью и вечным затворничеством, я не колеблясь выбрала бы смерть. Таковы мои чувства.
– Как! Неужели вы без угрызений совести сбросите с себя это покрывало, эти одежды, посвящающие вас Иисусу Христу?
– Да, сударыня, так как я надела их необдуманно и против воли.
Я отвечала очень сдержанно, хотя сердце подсказывало мне совсем иные слова; оно кричало: «О, поскорее бы дожить до минуты, когда я смогу разорвать их и отбросить далеко прочь!..»
Тем не менее ответ мой ужаснул настоятельницу. Она побледнела, хотела что-то сказать, но губы ее дрожали, и она не находила слов.
Я большими шагами ходила взад и вперед по келье, а она восклицала:
– О господи! Что скажут наши сестры? О Иисусе, смилостивься над нею!.. Сестра Сюзанна!
– Да, сударыня?
– Так это ваше окончательное решение? Вы хотите покрыть нас позором, сделать себя и нас притчей во языцех, погубить себя?
– Я хочу выйти отсюда.
– Но если дело только в том, что вам не нравится этот монастырь...
– Монастырь, монашество, обеты!.. Я не хочу жить под замком ни здесь, ни где бы то ни было.
– Дитя мое, в вас вселился злой дух. Это он возмущает вас, внушает вам такие слова, приводит в исступление. Да, да, это так; посмотрите, в каком вы виде!
В самом деле – бросив на себя взгляд, я увидела, что мое платье было в беспорядке, нагрудник съехал почти на спину, покрывало сползло на плечи. Злые слова настоятельницы, произнесенные притворно-ласковым тоном, вывели меня из себя, и я сказала ей с раздражением:
– Нет, сударыня, нет, я не хочу больше носить это платье, не хочу...
Говоря это, я все же делала попытки привести в порядок свое покрывало, но руки у меня дрожали, и чем больше я старалась поправить его, тем больше оно сбивалось на сторону. Тогда, потеряв терпение, я порывисто схватила его, сорвала с себя, бросила на пол и стояла теперь перед настоятельницей с одной только повязкой на лбу и с растрепанными волосами. Не зная, что делать – остаться или уйти, – она ходила взад и вперед по келье, повторяя:
– О Иисусе, в нее вселился бес! Нет сомнения, в нее вселился бес!..
И лицемерная женщина осеняла себя крестом своих четок.
Я быстро пришла в себя и почувствовала все неприличие своего вида и всю неосторожность своих слов. Я постаралась по возможности овладеть собой, подняла с полу покрывало и надела его, потом обернулась к настоятельнице и сказала:
– Сударыня, я не сошла с ума, и в меня не вселился бес. Я стыжусь своей выходки и прошу вас простить меня за нее; но теперь судите сами, как мало подходит мне звание монахини и как правильно я поступаю, стараясь по мере сил избавиться от него.
Не слушая меня, она повторяла: «Что скажут люди? Что скажут наши сестры?»
– Сударыня, – сказала я, – вы хотите избежать огласки? Для этого есть средство. Я не забочусь о своем вкладе, я хочу только свободы. Я не прошу вас раскрыть передо мной двери монастыря, я прошу одного – сделайте так, чтобы сегодня, завтра, через несколько дней их дурно охраняли, и постарайтесь заметить мой побег как можно позже...
– Несчастная! Как смеете вы предлагать мне это?
– Я только даю совет, и добрая, разумная настоятельница должна была бы последовать ему в отношении всех тех, для кого монастырь – тюрьма. Для меня же он в тысячу раз страшнее тюрьмы, настоящей тюрьмы, где содержат преступников. Либо я выйду отсюда, либо погибну... Сударыня, – торжественно продолжала я, смело глядя на нее, – выслушайте меня: если закон, к которому я обратилась, обманет мои ожидания, то чувство отчаяния – а я слишком хорошо знакома с ним – может толкнуть меня на... здесь есть колодец... в доме есть окна... повсюду есть стены... есть платье... которое можно разорвать... руки, которыми можно...
– Замолчите, несчастная! Я содрогаюсь! Как! Вы могли бы?..
– Если бы не было таких средств, которые помогают сразу покончить с житейскими невзгодами, я могла бы отказаться от пищи. Мы вольны есть и пить, а вольны и голодать... Если после того, что я вам сказала, у меня хватит мужества – а вы знаете, что у меня его достаточно и что в иных случаях жить труднее, чем умереть, – вообразите себя перед судом божиим и скажите мне, кто после этого покажется господу более виновной – настоятельница или ее монахиня? Сударыня, я не требую обратно того, что дала обители, и никогда не потребую. Избавьте меня от злодеяния, избавьте себя от длительных угрызений совести, давайте придем к соглашению...
– Что вы говорите, сестра Сюзанна! Чтобы я нарушила первейшую свою обязанность, приложила руку к преступлению, приняла участие в кощунстве!
– Истинное кощунство, сударыня, совершаю я, совершаю его ежедневно, оскверняя презрением священные одежды, которые ношу. Снимите их с меня, я их недостойна, пошлите в деревню за лохмотьями самой бедной крестьянки, и пусть двери монастырской ограды приоткроются для меня.
– А куда же вы пойдете искать лучшего?
– Не знаю куда, но нам плохо лишь там, где бог не хочет нас, а бог не хочет, чтобы я была здесь.
– У вас ничего нет.
– Это правда, но меньше всего я боюсь нужды.
– Бойтесь пороков, к которым она приводит.
– Мое прошлое – порука за будущее. Если б я хотела слушать голос греха, я была бы уже свободна, но я хочу выйти из этой обители либо с вашего согласия, либо с разрешения закона. Выбирайте...
Этот разговор длился долго. Вспоминая его, я краснею за нескромные и нелепые вещи, которые делала и говорила. Но их уже не вернешь. Настоятельница все еще восклицала: «Что скажут люди? Что скажут наши сестры?» – когда колокол, призывавший на молитву, прервал нас. Уходя, она сказала:
– Сестра Сюзанна, сейчас вы придете в церковь. Попросите бога, чтобы он тронул ваше сердце и вернул вам смирение, подобающее вашему званию. Спросите вашу совесть и доверьтесь тому, что она вам скажет: не может быть, чтобы она не стала упрекать вас. Освобождаю вас от пения.
Мы спустились вниз почти одновременно. Когда служба кончилась и все сестры уже собирались разойтись по кельям, настоятельница постучала пальцем по требнику и задержала их.
– Сестры мои, —сказала она, – призываю вас пасть к подножию алтаря и молить бога сжалиться над одной монахиней, которую он покинул. Она утратила склонность к монашеству, дух благочестия и готова совершить поступок, святотатственный в глазах бога и постыдный в глазах людей.
Не могу вам описать всеобщее изумление. В одно мгновение каждая, не двигаясь с места, окинула взглядом своих товарок, надеясь, что смущение выдаст виновную. Все упали ниц и молились молча. Это длилось довольно долго, затем настоятельница вполголоса запела «Veni, Creator» [Прииди, создатель (лат.).], и все тихо продолжали «Veni, Creator». После этого снова наступило молчание, настоятельница постучала по алтарю, и все разошлись.
Можете себе представить, какие разговоры пошли в монастырской общине. «Кто это? Кто бы это мог быть? Что она сделала? Что она собирается сделать?..» Эти догадки длились недолго. О моем прошении заговорили в миру. У меня перебывало множество посетителей. Одни упрекали меня, другие давали советы, некоторые одобряли, иные порицали. У меня было лишь одно средство оправдаться в глазах всех – рассказать о поведении моих родителей; но вы понимаете, какую осторожность я должна была соблюдать в этом вопросе. Только с несколькими искренне преданными мне людьми и с г-ном Манури, взявшимся вести мое дело, я могла быть вполне откровенна. Бывали минуты, когда меня охватывал страх перед грозившими мне мучениями, и тогда карцер, где я была заперта однажды, вставал в моем воображении со всеми его ужасами: я уже знала, что такое ярость монахинь. Я поделилась своими опасениями с г-ном Манури, и он сказал мне: «Разумеется, вам не избежать всякого рода неприятностей. Они у вас будут, и вы давно должны были подготовиться к ним. Надо вооружиться терпением и поддерживать себя надеждой на то, что они кончатся. Что до этого карцера, то я обещаю вам, что вы никогда больше не попадете туда. Это я беру на себя...» И действительно, через несколько дней он привез настоятельнице предписание вызывать меня в приемную, когда бы это ни потребовалось.
На следующий день после церковной службы общине было опять предложено молиться за меня. Монахини молились молча, а потом тихо пропели тот же гимн, что и накануне. На третий день – то же самое, с той лишь разницей, что мне было приказано стоять посреди церкви, а вокруг меня читали молитвы за умирающих и литании святым с припевом «Ora pro ea»[Молись за нее (лат.).]. На четвертый день состоялась нелепая церемония, показывающая взбалмошный нрав настоятельницы. После церковной службы меня положили в гроб посреди церкви, по бокам поставили свечи и кропильницу, покрыли меня саваном и прочли заупокойную молитву, после чего каждая монахиня, уходя, усердно кропила меня святой водой и говорила: «Requiescat in pace»[Да почиет с миром (лат.).]. Надо знать язык монастырей, чтобы понять угрозу, заключавшуюся в этих последних словах. Две монахини сняли с меня саван, погасили свечи и ушли, оставив меня промокшей до нитки. Мое платье высохло на мне, так как мне не во что было переодеться. За этим испытанием последовало другое. Собралась вся община, меня объявили проклятой богом, мой поступок – вероотступничеством, и всем монахиням, под страхом нарушения обета послушания, было запрещено разговаривать со мной, в чем-либо помогать мне, приближаться ко мне и даже прикасаться к вещам, которыми я пользовалась. Приказания эти выполнялись с точностью. У нас узкие коридоры; в некоторых местах двое с трудом могут разойтись там. Так вот, если какая-нибудь монахиня шла мне навстречу, она сейчас же возвращалась назад или же со страхом прижималась к стене, придерживая покрывало и платье, чтобы только не прикоснуться к моей одежде. Если надо было что-нибудь взять из моих рук, то я ставила эту вещь на пол, и ее брали тряпкой. Если же надо было передать какую-либо вещь мне, ее просто бросали. Когда какая-нибудь монахиня имела несчастье прикоснуться ко мне, она считалась оскверненной и шла на исповедь к настоятельнице, чтобы та отпустила ей этот грех. Лесть считается чем-то низменным и подлым; она становится жестокой и изобретательной, когда ее направляют на то, чтобы угодить одному человеку, придумывая унижения для другого. Как часто я вспоминала слова моей дорогой настоятельницы де Мони: «Дитя мое, среди всех этих девушек, находящихся среди нас, таких послушных, невинных и кротких, нет почти ни одной, да, ни одной, из которой я не могла бы сделать дикого зверя. Странное превращение! И оно происходит тем легче, чем раньше девушка попадает в келью и чем меньше она знает жизнь. Эти слова удивляют вас, сестра Сюзанна? Упаси вас господь испытать на себе, насколько они правдивы! Знайте: хорошая монахиня – лишь та, которая пришла в монастырь, чтобы искупить какой-нибудь тяжкий грех».