Текст книги "Москва слезам не верит"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
V. БУРНОЕ ВЕЧЕ
Кто же были пришедшие в Хлынов калики перехожие?
Тот, который принимал вид слепого, был воевода города Хлынова, Иван Оникиев, муж Параскевы Ильинишны и отец Они. Другой, молодой богатырь, который переглядывался с Оней, был атаман в Хлынове, всегда осаживавший старого Елизара на вечах. Это и был Пахомий Лазорев. Третий, отец Оринушки, тоже был атаман, по имени Палка (должно быть, Павел) Богодайщиков.
Утром на другой день, после обедни и молебна, едва воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым объявили на вече о результатах своего путешествия в Казань и Москву, как из Москвы «пригнали» в Хлынов гонцы с увещательными посланиями от митрополита Геронтия, одно к «воеводам, атаманам и ко всему вятскому людству», а другое «к священникам вятской земли».
Снова ударили в вечевой колокол у Воздвиженья.
– Что тутай у вас приключилось, что вечной колокол заговорил вдругорядь? – спрашивал именитый хлыновец Исуп Глазатый, входя в земскую избу. – Али худые мужики-вечники заартачились с надбавкой мыта на воинскую потребу?
– Нету, Исупушка, – отвечал воевода, – не худые мужики-вечники, а на Москве попы да митрополиты зарятся на чужой каравай, рты пораззявали на хлыновский каравай.
– Руки коротки у Москвы-то, – презрительно заметил Глазатый.
Хлыновцы все более и более стекались к земской избе...
– Гонцы, слышно, из Москвы пригнали с грамотами.
– Чево Москве еще захотелось от нас, словно беременной бабе?
– Али разродиться Москва не сможет?.. Или Хлынов ей повитуха?
Скоро вся площадь около земской избы заполнилась народом. Впереди становилось духовенство с «большими» людьми, за ними «меньшие» люди и рядовые «мужики-вечники».
Из избы вышел воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. У воеводы было в руках два свитка с привешенными к ним печатями из черного воска.
Воевода поклонился на все стороны. Ему отвечали тем же.
– Мир вам и любовь, честные мужие града Хлынова! Мир и любовь всему людству вольныя вятския земли! – возгласил воевода.
Он развернул один свиток, а другой засунул за петлицы ферязи.
– Увещательная грамота воеводам, атаманам и всему вятскому людству от московскаго митрополита Геронтия! – возвысил он голос.
– Сымать, что ли, шапки? – послышалось с разных сторон.
– Это не акафист, штоб шапки сымать! – раздался голос. Это был голос радикала, пушкаря из кузнецов города Хлынова, по имени Микита Большой Лоб.
– Точно, не акафист, да и не лития, – пробурчал другой хлыновский радикал, поп Ермил, из беглых, – мы ишшо не собираемся отпевать Хлынов-град.
– Любо! Любо, батька! Ермил правду вывалил!
– Надвинь, братцы, шапки по уши! А то «сымать», ишь ты!
Воевода откашлялся и начал читать. Но начала послания за гамом из-за шапок никто не слыхал, а когда гам поулегся, то хлыновцы услыхали:
– «Вы, – читал воевода, – токмо именуетесь христианами, творите же точию дела злыя: обидите святую соборную апостольскую церковь, русскую митрополию, разоряете церковные законы, грубите своему государю, великому князю»...
– Какой он нам государь! – раздались голоса.
– Какое мы чиним ему грубство!.. Мы его и знать-то не хотим!
Вече волновалось. Радикал Микита грозил кому-то своим огромным кулаком. Поп Ермил посылал кому-то в пространство кукиш.
Воевода читал: «Пристаете к его недругам, соединяетесь с погаными, воюете его отчину, губите христиан убийством, полоном и грабежом, разоряете церкви, похищаете из них кузнь[8]8
Кузнь – церковная утварь, злато– и сереброкованые сосуды.
[Закрыть], книги и свечи, да еще и челом не бьете государю за свою грубость».
Далее в своем послании Геронтий грозил, что прикажет их священникам «затворить все церкви и выйти прочь из вятской земли». Мало того, «он на всю вятскую землю шлет проклятие».
– Наплевать на ево проклятие! – бесновалось вече.
– Его проклятие у нас на вороту не виснет!
– Долгогривый пес на солнушко брешет, а ветер его брехню носит.
Воевода развернул другое послание митрополита, к духовенству всей вятской земли.
За неистовыми возгласами слышались только обрывки из послания.
– «Мы не знаем, как вас называть... Не знаем, от кого вы получили постановление и рукоположение...»
– Это не твое дело! Ты нам не указ! Почище тебя меня хиротонили! – как бы в ответ митрополиту орал поп Ермил.
– «Ваши духовныя дети, вятчане, – читал воевода, – не наблюдают церковных правил о браках, женятся, будучи в родстве и сватовстве, иные совокупляются четвертым, пятым, шестым и седьмым браком...»
– А хуть бы и десятым! Наши попы добрые!
– Наш поп Ермилушка и вокруг ракитова куста обведет...
– Што ж, и поведу, с благословением! Кто Адама и Еву венчал? Ракитов куст в раю, знать...
– Ай да Ермил! Вот так загнул! В раю, слышь, ракитов куст...
Воевода поднял свиток кверху и потряс им над головой.
– Слушайте конец, господо вечники! – крикнул он. – «Аще вы, зовущиеся священниками и игуменами, попами, диаконами и черноризцами, не познаете своего святителя, то я наложу на вас тягость церковную...»
– Ишь ты, «аще»! Мы не боимся твоего «аща»...
Долго еще бурлило вече, но кто-то крикнул:
– Ко щам, братцы!
– Ко щам! Ко щам! «Ко щам с грибам!»
И вече разошлось.
VI. В ТЕРЕМЕ У СОФЬИ ПАЛЕОЛОГ[9]9
Палеолог Софья (Зоя) (1444 – 1504) – дочь деспота (титул правителя) Морейского (на Пелопонесском пол-ве) Фомы Палеолога, племянница последних византийских императоров Константина XI и Иоанна VIII. С 1465 г. жила в Риме, в 1472 г. состоялся ее брак с московским великим князем Иоанном III Васильевичем.
[Закрыть]
В Москве, во дворце великого князя Ивана Васильевича, на половине его супруги, Софьи Фоминишны, рожденной Палеолог, ярко играет солнце на полу терема княгини. Софья стоит у одного из окон своего терема и смотрит на голубое небо. С нею десятилетний сын, княжич Василий, будущий великий князь московский. Он сидит на полу и переставляет с места на место свои игрушки, лошадок, барабаны, трубы, свистульки, и тихо бормочет:
– Так батя собирает русскую землю... Когда я вырасту большой, я также буду собирать русскую землю...
– И голубое небо не такое, как то, мое небо, небо Италии... – тихо вздыхала княгиня.
– Ты что говоришь, мама? – спросил ее княжич, отрываясь от «собирания русской земли».
– Так, сыночек... Далекое вспоминала.
– Что далекое, мама?
– То, где я росла, вот как ты, маленькая еще.
– А... Знаю. Это тальянская земля. Мне тальянский немчин, дохтур, рассказывал, что там лазоревое море. А я моря не видал... А ты, мама, видала лазоревое море?
– Видела, сыночек: я и росла у моря... И давно по нем скучаю.
– Вот что, мама... Когда я вырасту большой, то повезу тебя к лазоревому морю... Бате некогда: он собирается на Хлынов!
Княгиня горько улыбнулась... Она вспомнила, как однажды пела девушка из новгородских полоняников: «Уж где тому сбыться – назад воротиться...» Привыкла она к Москве, сжилась с нею, а все сердце свербит по бирюзовому морю, по далекому родному краю.
«Счастливые птицы, – думалось ей, – как осень, так и летят туда... А мне с ними – только поклон родине передать да весной, когда воротятся к моему терему, слушать, как щебечут они мне, малые касатушки...»
Вспомнила княгиня, как однажды, в Венеции, пристал один генуэзский корабль, и на нем оказалось несколько молоденьких полонянок, и когда она спросила, откуда они, ей сказали, что они с Украины, дочери украинских казаков, уведенные в Крым татарами и проданные в городе Кафе генуэзцам в неволю... Как она плакала, глядя на них... А вскоре и ее увезли на таком же корабле, словно полонянку, в эту далекую, чужую сторону. Чайки, казалось, плакали, провожая ее, а дельфины, выныривая из моря, шумно провожали ее...
Она сжала руки так сильно, что пальцы хрустнули, и отошла от окна.
– О!.. – тихо простонала она.
– Ты что говоришь, мама? – спросил княжич.
– Это я, сынок, вспомнила свою молодость...
Да, она вспомнила свое девичество... Того – кто остался там, далеко-далеко... Оставался – когда ее увозили в Московию! Жив ли он? Вспоминает ли – он?..
В это время, грузно ступая твердыми ногами, обутыми в мягкий желтый сафьян, в покои княгини вошел Иван Васильевич.
– Что, Софья, бавит тебя наш Васюта? – улыбнулся он, постояв некоторое время в стороне, никем не замеченный: слушал, что говорил его сын:
– Помнишь, мама, как бате полюбилось, когда калики перехожие сказывали про Илью Муромца:
Не тычинушка в чистом поле шатается —
На добром коне несется-подвигается
Матерой, удалый добрый молодец,
Старый Илья Муромец да сын Иванович,
Ищет – не отыщет супротивника...
– Память у тебя, сынок, истинно княжеская, – одобрил он. – Хорошо, пригодится тебе – наследнику власти великого князя – такая память... – И, обращаясь уже к княгине, сказал: – Совет я держал сейчас с князем Холмским... Приспе час посылать рати ускромнять Хлынов.
– Ах, батя, почто ты на Хлынов сердитуешь? – прижался княжич к коленям отца. – Там такие калики перехожи...
– Постой, сынок, я и калик тебе добуду... Так вот. Кто поведет мои рати на супротивников, не вем. Указал я митрополиту Геронтию послать увещевательныя грамоты к хлыновцам и ко всей вятской земле. Так – согрубили мне, моя отчина, хлыновцы, не добили мне челом за вины свои. Жалобы мне от устюжан и вологжан и двинян на них. Приспе час! Но кого послать!
– А Холмскаго князя Данилу... – отвечала княгиня. – Он и новгородцев ускромнил на Шелони, и крымцев отразил, и Казань добыл.
– Да добыча-то его в Казани не прочна: ноне царь тамошний с хлыновцами снюхался... Да и стар стал князь Данило, немощен. А путина-то до Хлынова немалая: не разнедужился бы он, Данило Дмитрич, дело немолодое...
– Князя Щенятева разве? – развела руками княгиня. – Он не стар и доблестен, кажись.
– Уж я и сам не ведаю, либо Щеню, а либо боярина Шестака-Кутузова, – тоже развел руками князь. – Попытать разве совету у Царицы Небесной?
– А как же ты попытаешь? – спросила княгиня.
– Жеребьевкой. Вырежем два жеребка из бумаги, напишем на одном: князь Данило Щеня, на другом: боярин Шестак-Кутузов. Скатаем оба жеребка в дудочки, зажжем у образа Богородицы «четверговую» свещу[10]10
О четверге на Страстной неделе, дне распятия Иисуса Христа, – представления в народе как о дне очищения. Четверговая соль, пережженная в четверг, четверговая свеча, горевшая в четверг и сбереженная до случая, помогали от болезней и напастей.
[Закрыть], положим жеребки в ладаницу, перетруся оные, и пущай невинная ручка отрочата Василия, сотворив крестное знамение, достанет который жеребок: который вынется, то и будет благословение Царицы Небесной...
Так и сделали. Поставили ладаницу с жеребками пред ликом Богородицы, встряхнув предварительно. Великий князь взял сына на руки, поднял к иконе.
– Перекрестись, сынок.
Мальчик перекрестился.
– Вымай один жеребок.
Тот вынул. «Вынутым» оказался боярин Шестак-Кутузов. Уходя, великий князь сказал:
– По вестям из Казани, там хлыновских послов обманной рукой обвели. Хлыновскаго воеводу Оникиева с товарищи казанские мурзаки поставили пред очи не Ибрагим-хана[11]11
Ибрагим-хан – на престоле Казанского ханства с 1467 по 1478 г.
[Закрыть], который помер, а пред очи Махмет-Амин-хана[12]12
Mахмет-Амин-хан – Мухаммад-Амин, сын хана Ибрагима. После его смерти на казанском престоле до 1496 г. С 1497 г. – служебный хан на Руси (владел Серпуховом), с 1502 по 1518 г. вновь на казанском престоле.
[Закрыть], младшаго сына покойного... А он помочи хлыновцам не даст.
– А! Махмет-хан!.. – обрадовался княжич. – Он подарил мне эту саблю, когда был на Москве и являлся к тебе на очи.
И мальчик показал матери маленькую саблю в дорогой оправе с яхонтами и бирюзами.
VII. ОСАДА ХЛЫНОВА
Настало время, и московские рати, предводительствуемые бояром Шестаком-Кутузовым, обложили Хлынов.
Шестак-Кутузов горячо повел дело. Чтобы взять укрепленный город «на вороп», необходимо было иметь осадные приспособления: и каждой сотне ратных людей он приказал плести из хворосту высокие и прочные плетни, которые заменяли бы собою осадные лестницы.
И ратные люди принялись за дело. А всякое дело, как известно, спорится то под песни, то под вечную «дубинушку», которая так облегчает гуртовую работу, особенно при передвижении больших тяжестей.
И вот уже с поемных лугов доносятся до слуха запершихся в стенах хлыновцев московские песни. Со всех сторон пение... От одной группы ратников несется звонкий голос запевалы, который, указывая топором на городские стены, заводит:
Куколка, куколка!
А хор дружно подхватывает:
Боярыня куколка!
Зачем вечор не далась?
Зачем от нас заперлась?
Побоялась тивуна,
Свет Оникиева.
Тивун тебе не судья:
Судья тебе наш большак —
Свет Иванович Шестак, —
Свет Кутузов сам...
От другой группы работавших ратников доносилось:
Разовьем-ка березу,
Разовьем-ка зелену...
От третьей неслась плясовая:
Ой, старушка без зубов,
Сотвори со мной любовь!
– Ишь охальники! – ворчали стоявшие на городских стенах хлыновцы. – И соромоти на них нету.
– Какая там соромота у идолов толстопятых!
– Погоди ужо, я вам! – грозил со стены огромным кулаком Микита-кузнец. – Ужо плюнет вам в зенки кума Матрена! – разумел он свою пушку.
Вдали, на возвышении, господствовавшем над местностью, белелась палатка московского воеводы.
Шестак-Кутузов, сойдя с возвышения, подходил с своими подначальными к городским стенам, как раз там, где стояли на стенах хлыновский воевода Оникиев с атаманами Лазоревым и Богодайщиковым. Вдруг он в изумлении остановился.
– Да никак это калики перехожие, что на Москве у князя Щенятева, а опосля и у меня гащивали! – сказал он, всматриваясь.
– Да они же и есть! – говорили московские вожди. – И вся Москва спознала бы... Ах, идолы! Они и есть. А токмо тот, что был слепым, теперь зрячим объявился. Так вот они кто, аспиды.
– Здорово живете, калики перехожие! – закричал им Шестак-Кутузов.
– Твоими молитвами, боярин, – отвечал Пахомий Лазорев.
– Примайте нас в гости, как мы вас на Москве примали, – сказал Шестак-Кутузов.
– Милости просим нашей бражки откушать да медку сычёново, гости дорогие, – отвечал воевода Оникиев.
– Да я не Христос, чтоб войти к вам «зверем затворенным», – сказал Шестак-Кутузов.
– Войдем, боярин, и так, – проговорили своему воеводе московские вожди.
И они стали обходить вокруг стен, высматривая, где удобнее будет идти «на вороп».
Между тем рядом с отцом на стене показалась Оня.
– Батюшка-светик! Что же это будет? – говорила она, ломая руки.
– Что Бог даст, дочка, то и будет, – отвечал тот.
Со стены видно было, как с московских судов, причаливших к берегу Вятки, ратные люди выкатывали на берег бочки со смолою, а другие складывали вдоль берега кучи сухой бересты.
– Вишь, идолы, сколько березоваго лесу перевели для бересты, – сказал Лазорев.
– Для чего она, батюшка? – спросила трепещущая Оня.
– Нас жечь-поджигать, Онисья Ивановна, – отвечал Лазорев, и энергичное лицо осветилось светом ласковых глаз.
Оня упала перед отцом на колени и сложила, точно на молитву, руки.
– Батя! Батюшка! – молила она. – Смири свое сердце! Пощади родной город, пощади нас, твоих кровных!.. Пропадет наш милый Хлынов!.. И дедушка Елизарушка говорит то же... ох, Господи!
...Так говорила хлыновская Кассандра[13]13
В греческой мифологии Кассандра – дочь царя Трои Приама. Аполлон дал ей пророческий дар, но, отвергнутый ею, сделал так, что в предостережения Кассандры троянцы перестали верить и своими действиями навлекли на себя беду (разрушение греками Трои).
[Закрыть], предвидя гибель родного города. А это предвидение внушил ей хлыновский Лаокоон[14]14
В греческой мифологии Лаокоон – жрец, который во время осады Трои тщетно предостерегал троянцев не делать того, что может помочь грекам захватить их город... Задушен змеями, которых послала помогавшая грекам богиня Афина.
[Закрыть], старец Елизарушка-скитник. Да вот он поднялся на городскую стену и сам...
– Опомнитесь, воеводы, – убежденно, страстно говорил старец. – Истинным Богом умоляю вас, – опомнитесь! От Москвы вам не отбиться... Говорю вам: аще сии вои не испепелят в прах град ваш, вон сколько они заготовили на погибель вашу смолы горючей и бересты, то вдругорядь придут под ваш град не одни москвичи, а купно со тверичи, вологжаны, устюжаны, двиняны, каргопольцы, белозерцы, а то белозерцы придут и вожане... Все они давно на вас зло мыслят за ваши над ними обиды... Придут на вас и новугородцы за то, что ваши ополчения дали помочь князю московскому, когда он доставал Новагорода, добивал извечную вольность новугородскую... Ныне в ночи бысть мне видение таково: в тонце сне узрех аз, непотребный, оли мне, грешному! Узрел я себя в Москве, на Лобном месте, и вижу я... страха и ужаса исполненное видение! Вижу три виселицы и на них тела висящи: твое, Иванушко, и твое, Пахомушко, и твое, Палки Богодайщикова... о, Господи!
Он остановился и посмотрел на московский стан.
– Видите, видите!.. – говорил он. – Уж волокут плетни к стенам... Не медлите и вы: вам ведома московская алчность, посулами да поминками с Москвою все можно сделать... Заткните московскому воеводе глотку златом. Казань же вам изменила, сами знаете: молодой царь казанский Mахмет-Амин-хан сам стал улусником князя московского.
Речь старика подействовала на вождей города Хлынова.
– А! Прах его возьми!.. – сдался наконец глава Хлынова, нежно поднимая стоящую перед ним на коленях дочь. – Не стоит рук марать и город жечь. Тащите казну, волоките, братцы, меха со златом червонным. У нас злата хватит и на предбудущее, а заткнуть глотку Москве чего легче! Выйдем к ним со златом, да с бражкой пьяной, да с медами сычёными[15]15
Медами, настоянными на ягодах, то есть малиновый мед, смородиновый мед и т. д.
[Закрыть].
В это время мимо того места, где стояли на стене вожди Хлынова, опять проходил боярин Шестак-Кутузов со своею свитой.
– Слушай, боярин! – крикнул ему со стены воевода Хлынова. – Примай нас, гостей твоих... Мы непомедля, спытавшись у веча свово, выйдем к вам добивать челом великому князю московскому, Ивану Васильевичу.
– Ладно, – был ответ, – давно бы так.
Скоро загудел в городе вечевой колокол. На предложение воеводы «добить челом московскому князю, жалеючи града Хлынова и крови хрестианской», вече дало свое согласие, несмотря на крики радикалов, кузнеца Микиты и попа Ермила: кому-де охота отдавать город на сожжение, «на поток и разорение...».
Спустя немного времени ворота Хлынова отворились, и из них показалась процессия.
Впереди выступал протопоп от Воздвиженья с крестом в руках, а рядом с ним хоругвеносец с хоруговью. За ними вожди Хлынова: Оникиев, Лазорев и Богодайщиков. Рядом с отцом шла хлыновская Кассандра, хорошенькая Оня с вплетенными в чудную ее косу алыми и лазоревыми лентами.
За ними выступили холопы Оникиева с кожаными мехами, полными золота, с огромными кувшинами пьяной браги и медов сычёных и с большим золотым подносом «кузнь сарайская», добытым при разорении ушкуйниками Сарая в 1471 году.
– А, здравствуйте, калики перехожие! – весело сказал Шестак-Кутузов, приложившись к Распятию. – Здравствуй, и красная девица! Добро пожаловать.
Все были поражены красотою девушки, а больше всех сам Шестак-Кутузов.
– Али, добрые люди, приняли меня за змеище-горынчище, что вывели ко мне красную девицу на пожрание? – говорил он, не сводя восторженных глаз с раскрасневшейся девушки. – Такой красавицы и Змей Горыныч не тронул бы.
Между тем холопи подали Оне поднос, «кузнь сарайская», уставленный чарами с брагой и медами, и она с поклоном подошла к Шестаку-Кутузову, вся зардевшись.
– Пригубь чару прежде сама, красна девица, – с улыбкой говорил московский боярин, – а то, может, в чаре зелье отравное... – и сам поднес к губам Они чару с медом.
Она пригубила. После того поднос с чарами обошел и остальных московских вождей. В то время как золото принималось и подсчитывалось в стороне...
Так «добил челом» вольный Хлынов-град московскому великому князю Ивану Васильевичу.
VIII. АРИСТОТЕЛЬ ФИОРАВЕНТИ[16]16
Аристотель Фьораванти, архитектор Успенского собора, построенного в Кремле в 1479 г. на месте одноименного старого.
[Закрыть] И ЕЛИЗАРУШКА
Хлынов покорился только наружно.
Едва московские рати удалились из вятской земли, как хлыновцы с истовым рвением принялись строить новые суда и вооружаться. Прежде всего они порешили наказать казанцев за их коварство, низложить с престола и казнить Махмет-Амин-хана и, призвав на царство ногайского князя Мамук-хана, в союзе с ним идти на Москву.
– Хлынов-град не потерпит поруги, – говорил на вече Пахомий Лазорев. – Ежели мы ноне повинную якобы принесли Москве, и то с той причины, что мы не готовы были к отпору. И та нам повинная не в повинную.
– Любо говорит Пахомий, любо! – возвышал голос поп Ермил. – Москва Хлынову не указ. Ежели Господин Великий Новгород подклонился под московское ярмо, так потому, что там вечем правила баба, кривое веретено.
– Правда, правда! – гремел голос Микиты-пушкаря.
Скоро о происходящем в Хлынове дошли вести до Казани. Встревоженный этим, Махмет-Амин-хан отправил посольство к великому князю с дорогими подарками, а маленькому княжичу Василию прислал хорошо объезженного арабского коня с дорогим чепраком, унизанным бирюзою и сапфиром, и для ухода за конем – ногайского наездника.
Между тем из Хлынова внезапно исчез старец Елизар. Думали, что для спасения своей души он удалился в глубь лесов.
Но все ошиблись.
В конце июля, под вечер, к стоявшему на Красной площади небольшому, красивой архитектуры, дому подошел странник в одежде монаха. Дом этот принадлежал Аристостелю Фиоравенти, знаменитому строителю московского Успенского собора, соотечественнику великой княгини Софьи Фоминишны.
На крыльце странник вдруг столкнулся с хозяином. Аристотель Фиоравенти от удивления так и остолбенел.
– О! – воскликнул он. – Я вижу чудо!.. Это ты, блаженный Елеазар?
– Я, синьор маэстро, – отвечал странник.
– Какими судьбами? Откуда и куда?
– Божим изволением пришел я, грешный, из родного града, из Хлынова, к тебе, милостивец.
– Так войди в мой дом, гостем будешь, – сказал итальянец.
– Може, не вовремя гость хуже татарина? – улыбнулся пришелец.
– Нет, нет... Я рад тебе.
Когда Аристотель Фиоравенти строил Успенский собор, московский первостатейный гость Елизар Копытов был правою рукою маэстро Фиоравенти. Все строительные материалы для невиданного на Руси храма – камень, железо, лес, кирпич, артели каменщиков, плотников, штукатуров, глину, песок, известь – все доставлял гениальному зодчему «московский первостатейный гость Елизар Копытов», богатейший во всем Московском государстве купец.
Родившись в Хлынове, молодой Копытов сначала вел торговлю «пушниной», дорогими мехами севера России и Сибири, и торговля эта с каждым годом ширилась.
Копытов запрудил своею «пушниной» все Поволжье, Астраханское царство, Золотую Орду, земли ногайские, Казань, Нижний, Москву, Новгород, одевал своими дорогими мехами Европу, нажив баснословные богатства.
Когда великий князь московский Иван Васильевич вызвал из Италии для сооружения Успенского собора знаменитого зодчего Аристотеля Фиоравенти с целым штатом опытных итальянских каменщиков и формовщиков и когда глубоко религиозный Копытов, потерявши жену и сына, узнал об этом, то переселился со своими богатствами в Москву и весь отдался храмостроительству. Без него знаменитый итальянский зодчий, без его знаний московского люда, без его подрядческой опытности, без его богатства был бы как без рук. Даже московское правительство, все силы и казну отдавшее на «собирание русской земли», не могло предоставить великому зодчему того, что предоставил ему хлыновец Копытов. Это знала племянница последних византийских императоров, великая княгиня Софья Фоминишна – и не могла не удивляться всему, что творил для своей столицы русский человек, выходец из далекого Хлынова. Впрочем, перед Копытовым охотно снимали свои «горлатные»[17]17
Сделанные из меха, взятого с шеи (горла) зверя.
[Закрыть] шапки все московские бояре – до князя Холмского включительно.
Когда Успенский собор, гордость тогдашней Москвы и «всеа Русии», был окончен постройкой, Елизар Копытов, раздав остальные свои богатства монастырям, затосковал по улицам, по которым бегали когда-то его маленькие детские ножки, затосковал по своей реке Вятке, в которой он маленьким купался и рыбу удил, затосковал по лугам и лесам своей родины, где пели его соловьи... И – ушел в Хлынов, поселился, как отшельник, в небольшом убогом скитке. Оттуда при восходе солнца он мог видеть родной город и молиться на золоченые кресты церкви, в которой его самого когда-то крестили ребенком – церкви Воздвиженья Честного Креста.
И вот когда его родному городу угрожала гибель, он метнулся в Москву ходатайствовать за него – и первым делом постучался в дверь своего друга, строителя Успенского собора, которого великий князь ставил выше всех своих вельмож и родовитых князей Рюриковичей, потому что этот «тальянский немчин» научил Русь чеканить монету, отливать большие колокола и управляться с пушкарским делом. Вводя странника в свои покои, Фиоравенти все не мог успокоиться:
– О! Tertius e coelo cecidit Cato...[18]18
– О! Третьим с неба упал Катон!.. (лат.).
[Закрыть] Сия поговорка у нас молвится, когда увидишь неслыханное чудо. А ты, domine[19]19
Господин (um.).
[Закрыть] Елеазар, был для меня чудом и остался чудом.
– Bene, bene[20]20
– Хорошо, хорошо (um.).
[Закрыть], синьоре, – бормотал Елизар, который, обращаясь с итальянскими каменщиками и с самим зодчим в течение шести лет, малость «наметался» по-итальянски – как его друг, маэстро Фиоравенти, уже изъяснялся «по-московитски».
– За коим же делом, старче, пришел ты снова на Москву?
– Притекох аз великого ради дела, – отвечал старик. – Спасения ради града моего родительного... Государь распалися гневом великим на Хлынов.
– Слышал я о том по весне... – вспомнил Фиоравенти. – Но потом мне сказали, что государь отпустил городу этому вину его...
– Было оно так, милостивец, да после того возмутили воду изветами на мой родной город – и с того боязнь мне, как бы государь не имел веру тем безлепичным изветам. К тебе, кормилец, государь зело милостив и твоего гласа послушает... Буди заступник за град неповинной. Воздействуй и на государыню. Пусть умолит супруга своего положить гнев на милость.
Фиоравенти, видимо, колебался...
– Я, мой друг, в государские дела не вмешиваюсь, – сказал он после небольшого раздумья. – А к великой княгине охотно пойду с тобой.
– Как же я в таком одеянии предстану пред очи государыни?.. – в сомнении оглядел себя старик.
– Ничего, mio саго[21]21
Мой дорогой (um.).
[Закрыть], – успокаивал его Фиоравенти. – Государыня милостива и невозбранно принимает странников и странниц. А тебя когда-то в великом почитании держала.
Старик перекрестился и оглянулся. Ему в глаза бросилось стоявшее в углублении ниши великолепное мраморное Распятие. Изваяние было чудной работы. Тело Спасителя было как живое. Мускулы тела, казалось, выражали страдание, а лик Божественного Страдальца являл неизреченную кротость и всепрощение.
– Приидите Вси страждущие и обременние[22]22
Вольное толкование текста Евангелия от Матфея: «Приидите ко Мне вси труждающиеся и обремененные, и Аз успокою вы» (гл. 11.28).
[Закрыть]... – со страхом и умилением прошептал старик. Казалось ему – видение призывало его на молитву.
– Прииду, о Господи!.. Прииду, – прошептал старик. И, упав на колени, он стал горячо молиться.
– Дерзаю, о Господи! – сказал он, вставая. – Идем.
И они отправились во дворец.