Текст книги "Наш комбат"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
6
…Не дождь шел, а снег, зеленый снег в пугливом свете ракет. И я вдруг увидел, что меня не ранило, а убило, снег засыпал меня, рядом лежал Безуглый, еще неделю мы лежали на этом поле, потому что у ребят не было сил тащить нас, потом нас все же перетащили. Баскаков вынул у меня партбилет, письма, Лидину карточку (черт меня дернул держать эту карточку в кармане!). Он вынул ее при всех и отдал Лиде, и меня закопали вместе с другими. Так я и не знаю – взяли этот «аппендицит» и что с Ленинградом; для меня навечно продолжается блокада, треск автоматов, ненависть к немцам и наш кумир, величайший, навечно любимый мною, наша слава боевая, нашей юности полет… Но не надо над этим усмехаться – мы умерли с этой верой, мы покинули мир, когда в нем была ясность – там фашисты, здесь мы, во врага можно было стрелять, у меня был автомат, две лимонки, и я мог убивать врагов. А умирать было не страшно, смерти было много кругом. Теперь вот умирать будет хуже… А через двадцать с лишним лет пришел на это поле комбат и впервые вспомнил тот бой.
Слишком местного значения был тот бой, даже в батальоне вскоре забыли о нем, наступил еще больший голод, и были другие атаки и огорчения. Если бы не комбат… Только комбаты и матери помнят убитых солдат. Мы ожили его памятью и снова шли на «аппендицит».
Рязанцев приближался, хрипло дыша.
– Сердечко… поджимает, – он смотрел на меня, прося пощады. – Инвалид. Совсем разваливаюсь… Последствие…
Оказывается, его тоже контузило здесь, тогда вроде бы легко, а через несколько лет сказалось, и чем дальше, тем хуже. Со службой не ладилось, кто-то его подсиживал, его, направили в кадры на обойную фабрику, оттуда в пароходство, а сейчас он ушел на пенсию, доживая остатки своего здоровья. Частые болезни надоели жене, еще молодой и крепкой, у нее завелась своя жизнь, и дети как чужие, тоже не нуждаются в его опыте. Но он держится, – главное, не отрываться, он дежурит на агитпункте, беседует с нарушителями по линии штаба дружины.
От него несло тоской неудач, суеты малонужных занятий, и непонятно было, как же мы шли с ним по этому полю, и он стрелял, и всю эту зиму проявлял себя и другим помогал, находил силы агитировать… Его тоже могли убить вместе со мной, и тогда он остался бы храбрецом… Откуда же набралось в нем столько страха?
Но какое я право имею, чего это я сужу всех, как будто я так уж правильно прожил эти случайно доставшиеся годы…
Я обнял мягкие обвислые плечи Рязанцева, пытаясь сказать что-то хорошее, от чего бы он распрямился и перестал робко заглядывать в глаза. Что бы потом ни случилось, он оставался одним из наших – с переднего края, из тех, кто жил среди пуль. Люди делились для меня когда-то: солдат – не солдат. Долго еще после войны мы признавали только своих фронтовиков. Мы отличали их по нашивкам ранений, по орденам Славы, по фронтовым шинелям. Фронтовую шинель всегда можно было отличить от штабной.
А снег все валил, засыпая ходы сообщения, прежде всего надо было расчистить сектор обстрела, перед пулеметами. Лопатки были малые саперные, а откидывать на бруствер запрещалось, потому что не видно будет немцев. Рязанцев тоже ходил, проверял, требовал замок пулеметный держать в тепле… хоть на груди… Зимняя смазка густела… Замок липкий от мороза… Патроны с желтыми головками, с красными… Я помогал Володе тащить веретенное масло для противооткатных… Он сшил мне из старой шинели наушники… Паленая шинель. Наушники пахли горелым.
Я прижался щекой к мокрой щеке Рязанцева. Володя оглянулся на нас. Никого не было сейчас для меня ближе этих людей. Какие бы они ни были. С тех пор накопились новые друзья, мы собирались, ходили в гости, делились своими бедами, но никого из них я не мог привести в эту зиму. Одна зима, да еще весна – не так уж много, но ведь важно не сколько вместе прожил, а сколько пережито. А с этими… Я знал, что могу завалиться спать и Рязанцев не съест мою пайку хлеба. Это не так уж мало, как кой-кому может сейчас показаться. И они знали, что я не отстану и не залягу. Никто из моих друзей, там, в городе, не знал меня такого, только эти трое.
Я взял Рязанцева под руку, чтобы ему легче было. Нога моя еще ныла. Володя присоединился к нам. Комбат шел впереди. Травяной подъем «аппендицита» был скользким. На склонах или выше затаились железобетонные доты, непробиваемые, неодолимые, непонятно было, когда немцы успели их соорудить.
Бесшумно пронеслась электричка. Несколько секунд – и она была уже по ту сторону фронта.
Володя хвалился, как раздобыл недавно стенд для лаборатории с помощью гитары. Комбат поднимался по склону, торжественно, как по ступеням. Нам никогда не удавалось дойти до этих мест. Оказалось всего-то метров триста.
Забравшись наверх, мы оглянулись. Отсюда прекрасно видна была наша позиция, темная скученность кустарника отмечала кривую линию окопов. Дальше тянулись поля, сейчас там высились белые дома, а тогда не было ничего – снежная равнина и постоянное наше ощущение пустоты за спиной, никого, кроме нас, до самых Шушар, может, до самого Ленинграда. Мы были последний рубеж, мы не могли ослабеть, убояться, отступать нам было некуда.
Отсюда немцам обнажалась вся наша голодная малолюдная слабость, наша бедная окопная жизнь. Они трусливо ждали, пока мы передохнем; по их подсчетам, мы давно должны были сдаться, околеть, сойти с ума, впасть в людоедство.
– А где же доты? – спросил я.
– Доты! – комбат поспешно вытер лицо платочком, отряхнулся. – Не было дотов. В том-то и фокус-покус! – И хохотнул напряженно.
Он подвел нас к яме. Очертания ее еще сохранили четырехугольность колодца. Комбат стукнул ногой по стене – стены были выложены шпалами. В шпалы лесенкой забиты скобы. Колодец уходил вглубь метра на два с половиной, на три и загибался. Комбат заставил нас спуститься вниз, в заросшую сырую тьму. Всего комбат обнаружил семь таких колодцев. В каждом помещалось по два автоматчика. Он представлял их действия во время атаки: когда начинался обстрел, автоматчики укрывались в отсеки, пережидали, потом поднимались по скобам и встречали нас огнем. Практически они были неуязвимы. Прямое попадание снаряда в такой колодец исключалось. Между колодцами существовала система взаимодействия огнем. Мы примерились. Я стал в колодце, автомат дрожал в моих руках, я строчил по своим, я расстреливал себя, того, который бежал, проваливаясь в снег, полз сюда, я стоял с полным комфортом, попыхивая сигареткой…
7
– Вот и вся хитрость, – сказал комбат. – Всего-навсего…
Рязанцев сплюнул в колодец.
– Не верю я. Как же так? Ведь были же доты. Железобетонные. Может, их снесли?
– Ты что, видел их? Видел? Не было никаких дотов. В том-то и штука, – злорадно сказал комбат. – Чего ты упрямишься?
Мы молчали, избегая смотреть друг на друга. Напрасны, значит, были все наши артподготовки, экономили бронебойные, копили, берегли для штурма. Уверены были, что тут железобетонные колпаки. Кто мог предполагать – всего четырнадцать автоматчиков в колодцах.
– Чего другого мы могли? – сказал я. – Какая разница?
Комбат по-кошачьи прижмурился.
– Извиняюсь. Могли. Надо было минометами их доставать.
Это было так очевидно, что Володя выругался. Мы мучились от досады и стыда.
Володя покачал головой:
– Ай да комбат! Все же раскусил голубчиков, докопался. Ну и археолог. – Он перебирал в своих восторгах, но мы поддерживали его, стараясь найти какое-то утешение. И мне даже пришло в голову, что не так-то уж заплошал наш комбат. Понятно, что тянуло его сюда, – хотел разобраться в неудачах наших, доискаться. Может, просто так, для самого себя. Профессиональный интерес мастера. Приятно, что, значит, осталось в нем кое-что.
Мы пошли дальше в глубь «аппендицита», и я говорил комбату насчет своего очерка. Теперь ясно, что комбат имел в виду. Кто знал, что не было никаких дотов? Но все же мы наступали, это главное, и люди действовали геройски.
– Не торопись, – устало сказал он.
Мысок «аппендицита» кончился. Комбат подвел нас к краю довольно крутого обрыва, где в спуске были выкопаны пещеры. В них, по его словам, размещался немецкий штаб со всеми службами. Судя по всему, жили немцы здесь безопасно и роскошно. Машины могли подъезжать сюда, доставляя из Пушкина горячие обеды, сосиски с гарниром, теплое пиво. Комбат выискал следы мостков – это весной, в грязище, топали они здесь по сухим деревянным мосточкам.
– Паразиты! И сюда минометы бы достали. – Володя стукнул себя кулаком по лбу. – Как это мы не доперли?!
– Ты-то тут при чем? – холодно сказал комбат.
Володя обиженно заморгал.
– Ну, а вы? – сказал я. – Вы-то куда смотрели?
– Не было у нас минометов, – поспешно сказал Рязанцев. – Не было.
Комбат терпеливо вздохнул.
– Минометы можно было раздобыть. Минометы не проблема.
– Так что же?
– Думаешь, нет причины? Причина, она всегда есть. Карта меня подвела. На наших картах обрыв не был обозначен.
– Так я и знал! Топографы, растудыть их, – Рязанцев помахал кулаком, но в голосе его было облегчение. – Дошло?
– Вот оно что, – сказал я.
Дождь кончился. Наверху разгуливалось, светлело. Ни с того ни с сего, где-то срываясь, отчаянно пропел петушок. Мы рассмеялись. Комбат снял накидку, стряхнул. Костюм на нем был сухой и галстучек небесно сиял.
– Прошлый год меня в ГДР командировали, – сказал Володя. – Толковые они приборы делают. И вообще – современные ребята, приятно, когда заместо хенде хох – данке шен.
Комбат прошелся мимо нас, в одну сторону, в другую. Мы следили за ним глазами.
– У меня сын тоже современный, – Рязанцев вздохнул. – Голоданием советует мне лечиться. У тебя, говорит, опыт богатый.
Комбат остановился, приглядываясь к нам как бы издалека, невесть откуда, и вдруг сказал воинственно:
– Карта, между прочим, тоже не оправдывает. Соображать надо было. Где еще, спрашивается, штаб мог разместиться? Достаточно понаблюдать за путями подъезда из Пушкина. Элементарная вещь. Тем более что времени у нас хватало. Слава богу.
Нельзя было понять, куда он клонит. Какого черта он наскакивает, не понимает он, что ли…
– Кто же должен был соображать? – не утерпел Володя.
– Я! – отрубил комбат, как на поверке, а потом добавил: – Кто же еще?
– Какого же черта…
Но Рязанцев перебил меня:
– Чего ты городишь, да разве мы днем могли наблюдать? Высунуться не давали, – и он переглянулся с Володей, что-то сигналя ему. Володя тотчас поднял руку.
– Свидетельствую. Правду, и только правду. Вы же во взводы лишь ночью могли добраться. С фонариком. Проверочка – все ли в пижамах. Помните песенку: «К нам приходят только ночью, а не днем на огонек»?
Комбат слушал его и не слушал, все поглядывал вправо от нас, в сторону пологого склона, начинающегося за крайним колодцем. Что-то ему не давало покоя. Он сверился со своей схемкой и уставился на пустой склон. Взгляд его застывал сосредоточенно-отсутствующим, словно комбат прислушивался к себе.
– …Славная была песенка. Ловко ты ее сочинил.
– Я? Неужели я умел сочинять песни?
– Эх ты, растерял свои способности, – продолжал Володя. – Из тебя мог выйти Лебедев-Кумач или Окуджава.
Лицо комбата скривилось.
– Так и есть… – Он, как лунатик, сделал несколько шагов вслед неизвестной нам мысли, показывая на мелкие буераки, что рукавами стекали со склона, сливаясь в длинный, расширяющийся книзу овраг. Русло его в глинистых осыпях наискосок тянулось, сходя на нет, к нашим позициям, почти у правого фланга.
– Перебежками… Скапливаться… Проверим… в полный рост… – Он бормотал, ничего толком не объясняя, и вдруг попросил Володю и меня спуститься, пройти к нашим окопам и затем вернуться сюда, следуя по дну оврага. Рязанцев, тот посидит на обрыве, служа нам ориентиром.
– А в чем идея? – спросил я. – Что это еще за игра в казаки-разбойники?
– Надо проверить, – нетерпеливо повторил комбат. Он насильно улыбнулся. – Пробежитесь малость, согреетесь.
– Не пора ли нам, ребята, – Володя сладко потянулся. – Все было прекрасно. Насчет согрева есть другое предложение.
Я уселся на камешек, вытянул ноги.
– Проголосуем?
Рязанцев незаметно кивнул мне. Никто из нас не хотел участвовать в этой подозрительной затее.
Комбат растерялся. Он не мог гаркнуть, приказать нам. Он не думал, что мы взбунтуемся. Искательно улыбаясь, он совал мне плащ:
– Там в кустах мокро… Берите, берите… Чего вы, в самом деле. Вам же самим интересно. Ведь все равно… Пожалуйста. Имею я право…
Мне стало жалко его, так не шел ему этот просящий тон, но я не двинулся с места.
– Ах, эти штатские, гражданка-гражданочка, – напевал Володя. – Не поставить по стойке, не отправить в штрафную. Я сам в первые годы мучился. – Он посмотрел на комбата и вдруг сменил тон: – Послушай, может, не стоит.
Рука комбата больно стиснула мне плечо; бледнея лицом, он затряс меня:
– Вам-то что за дело!
Я поднялся, сунув руки в карманы, покачался на носках: «Не забываетесь ли вы, бывший наш начальничек, раньше выяснять надо было, раньше, опоздали…» Но вместо всех фраз, которые вертелись у меня на языке, я театрально поклонился. Ладно, мы пойдем. Мы проверим. Только не пеняйте на нас, вы сами этого хотели.
8
Кусты приходилось сначала отряхивать, потом раздвигать. В овраге – впрочем, это был не овраг, а скорее лощинка – чисто пахло мокрой зеленью, воздух лежал теплый, грибной, цвели высокие розовые иван-чаи и желтенькие мать-и-мачехи; уголок этот, слабо тронутый войной, и чувствовался, и виделся иначе. Я подумал, что давно не был в деревне, так, чтобы были поля, коричневая вода в речке, большое небо.
– Чего он добивается? – расстроенно спросил Володя. – Чудик, Галилей Галилеич.
– Мы его предупреждали. И вообще – наше дело солдатское. Распрекрасное дело быть солдатом.
– Пардон, – сказал Володя. – Я больше люблю генералом.
Нет, я имел в виду другое – распрекраснейшее наше солдатское состояние: бесквартирное, безмебельное, свободное от покупок, моды, барахла, семейных смет и ночных объяснений. И наше солдатское дело – выполняй приказ, и никаких сомнений, психологических глубин, держись поближе к кухне, подальше от начальства, старшина обеспечит. Все мое со мной, все умещалось в вещмешке. Танки наши шли по Восточной Пруссии, через опустелые фермы, городишки. Мы ночевали в роскошных особняках, полных диковинного для нас шмотья, но нам ничего не надо было, мы шли вперед, оставляя за собой свободу, Германию, где никогда не будет фашизма, – и каждый из нас чувствовал себя всесильным судьей, творящим высший и праведный суд.
– Тебе снится война? – спросил Володя.
– Давно не снилась.
– И мне давно.
– Тебе должны сниться научные сны. Штатные расписания, фонды, приборы. Зачем тебе военные сны?
– Нужно, – сказал он. – Иногда нужно.
Далеко наверху темнела сгорбленная фигура Рязанцева; комбата мы не видели.
– В колодце сидит, – сказал Володя. – Проверяет.
– Чего проверяет?
– Что было бы, если бы кабы… Пойдем на всякий случай повыше.
– Нехорошо. Ему ж надо знать…
– И что мы будем с этого иметь? Нет, отец, расстройств мне хватает в рабочее время, а тут в кои веки встретились…
Он взял меня за руку, потащил, забирая все выше по скосу, пока над уступом не показались голова и плечи комбата. Он что-то закричал нам, но мы продолжали идти, не теряя его из виду. Черный силуэт его вырастал над землей, поднимался по грудь, потом по пояс, он вставал из земли, словно один из тех, что полегли здесь.
– Неужели мы с тобой когда-то тут ползли и все это было? – спросил я. – Если бы прокрутить на экране, – представляешь, мы сидим в зале и смотрим.
– Кошмар. Просто чудо, что мы с тобой живы, старик. Для меня нынешняя жизнь – как бесплатное приложение.
С условленного места, где овраг разветвлялся сухими вымоинами, мы круто свернули на Рязанцева.
Володя закричал:
– Даешь «аппендицит»! Вперед! Нарушителей к ответу!
Мы хватались за кусты, карабкались наперегонки.
Мы выскочили прямо на Рязанцева.
– Сдавайся!
При нашем появлении они замолчали. Рязанцев пустыми глазами посмотрел на нас и отвернулся. Комбат вылез из колодца перепачканный в глине, растрепанный, галстучек его сбился, пуговица на пиджаке болталась. Он вытер руки о траву, спросил:
– Смухлевали?
– Да как можно, вы ж нашего брата насквозь, – затараторил Володя.
На мгновение комбат поверил, посветлел, видно было, как хотелось ему обмануться, но тут же вздохнул, расставаясь с несбыточным, нахмурился, снял зачем-то шляпу, повертел ее, рассматривая.
– Вот какая история… Так я и думал… Ах ты боже мой, что же выходит? Вы понимаете, как повернулось все… нет, не понимаете вы…
Он недоверчиво, как-то удивленно осматривал каждого из нас, словно не желая верить, что ничего исправить нельзя.
– Значит, что же? – тупо повторил он и задумался.
Мы почему-то успокоились, Володя вынул расческу, причесался, но вдруг комбат с какой-то отчаянностью и упорством, как бы наперекор себе, погрозил кулаком:
– Нет, раз уж так, я покажу! Я вам все покажу!
Зеленый рельеф, несмело высвеченный солнцем, лежал перед нами, как наглядное пособие в классе военного училища. Скомкав шляпу, комбат яростно тыкал ею в пространство, объяснял торопясь, словно боясь за свою решимость. Теперь, когда он убедился, что даже из крайнего колодца овражек не простреливается, ясно, что наступать надо было так, как мы шли с Володей, прижимаясь к другому склону, в мертвом пространстве, не доступном автоматчикам, и, круто свернув, выскочить сюда. Вот в чем слабость немецкой позиции. Тут у них и была слабина. И он знал, знал об этом.
– Откуда ты знал? – спросил Володя.
– Полесьев мне говорил. Ведь вы же по этому оврагу и отходили в ту ночь. Вспоминаете?
Володя изобразил удивление.
– Совсем в другом месте мы отходили. Никакого оврага там не было. Верно?
Он посмотрел на меня, я закивал головой и сказал:
– Может быть, немцы все же как-то подстраховались, перекрыли овраг?
– Не было у них тут ничего. Да и где тут что поставить? Разве что проволокой загородились. А я не поверил Полесьеву.
Рязанцев не вытерпел, нарушил свое оскорбленное молчание:
– Немцы могли заминировать овраг.
– Когда? – спросил комбат. – Они вообще наши участки не минировали.
Мы и так и эдак разглядывали чертов этот овраг, и путь через него становился все более очевидным. Мы ничего не могли с собой поделать, ужасно было подумать, как же мы не догадались использовать местность и перлись в лоб под огонь автоматчиков.
– Сейчас, в летний период, другой обзор, – не сдавался Рязанцев, – зимой овраг был скрыт снежным покровом.
– А от нас вообще ничего не разобрать, – убежденно сказал Володя. – Увидеть мы могли лишь сверху. С позиции господа бога. На том свете они, конечно, все видели.
– Снежный покров… – повторил комбат с надеждой, потом задумался. – Вряд ли. В декабре снегу было немного. Посдувало ветром. Это к Новому году навалило.
Он подождал наших вопросов, но мы молчали. Мы стали осторожными, своими вопросами мы только глубже залезли в эту трясину.
– Если не поверил я Полесьеву, тогда надо было разведку послать, – сказал он. – Так нет же! Торопился. Дата подпирала.
– Вы тут ни при чем, в такое положение поставили… – И я бросил взгляд на Рязанцева.
– Намекаешь, – сказал тот, тяжело краснея. – Мое дело было предложить.
– Зачем? Никто с тебя не требовал. Сам усердствовал.
– А ты другую сторону учел? Моральный подъем какой получился. У тебя был моральный подъем? Был? Если по-честному?
То-то и оно, что был. Вот в чем сложность. И мне следовало помалкивать, потому что я ничем не лучше его и не имею никакого права…
– Бросьте вы, – сказал Володя. – Главное, что каждый действовал вполне честно.
– Нет, погоди, я по команде обратился, – добивался своего Рязанцев, – Елизаров был против, а потом он позвонил, что комбат – «за».
– Его заставили, – неуверенно сказал я.
– Никто меня не заставлял, – сказал комбат. – Я сам… – Он взмахнул стиснутой в кулаке шляпой, остановить его уже было невозможно. – Первый раз пошли – ладно, легкомыслие, ладно, торопился, а второй, а третий? При чем тут дата? Восемнадцать убитых, тридцать раненых.
Мы не желали этого слушать, мы еще сохраняли ему верность, но перед нами лежали буераки, по которым можно было бежать, карабкаться, не вжимаясь в землю, не обмирая перед свинцовым присвистом, не пятясь распластанно… Облачность совсем истоньшала, порвалась, открывая высокое синее небо. Солнечные просветы ползли по траве, никак не отзываясь в нас. Я шел по этому оврагу вместе с Безуглым, с Сеней и Володей, пальцы обнимали тяжелую лимонку, пули свистели где-то наверху, мы выскакивали прямо сюда…
– А может, и не было раньше этого оврага… То есть не то что вовсе… – поправился Володя. – Размыло его за эти годы. Вот у Виктора шевелюру выветрило. У меня зубы… Да и у тебя, комбат… – Его нелегкое веселье приглашало покончить на этом, забыть, уехать в город, выпить, спеть.
И я тоже старался помочь ему, что было – то было, уж кто-кто, а мы-то честно воевали, мало ли что может выясниться, важно, что тогда комбат делал все, что мог, не щадил себя, и сколько других геройских дел мы совершили.
Комбат рассеянно кивал, и все смотрели на овраг.
– По кустам видно, – сказал он. – Овраг-то старый. – Он помотал головой, сморщился, как от сильной боли. – Как я мог… Как я мог… Что же теперь делать? – спросил он вполне серьезно, как будто можно было что-то исправить.
Он недоуменно потер лоб, оглядел нас.
– Вот вам и комбат.
Морщины все сильнее ветвились на его темном, ореховом лице. Он стоял перед нами, стареющий, седеющий человек, и невозможно было понять, с какой стати он должен отвечать за того – лихого, с фуражечкой набекрень. Где-то там был и я, в кожаных штанах, стянутых с убитого старшины, нахальный… Выходит, и я должен отвечать за поступки того парня? С какой стати? Он жил в другое время и по другим законам, я не имею права его судить.
– Послушай, чего ты добиваешься? – в ярости произнес Володя.
– Может, я рассчитывал: поскольку доты, овраг перекроют? Так ведь не было дотов, – бормотал комбат.
– Ох ты господи! Объясните вы мне, что надо этому человеку!
Глаза комбата сузились в опасном прищуре.
– Не нравится? Вы уж простите, если испортил вам приятные воспоминания. Но давно меня это мучило. Да, да, профукал. Такую возможность упустил! Представляете, если б мы их вышибли отсюда… – Он зажмурился, мечтательно покачал головой из стороны в сторону. – Как я мог! Думаете, почему сюда тянуло? Я, когда эти колодцы нашел, ахнул… Смеюсь и чуть не плачу от обиды. А теперь еще и это. Одно к одному. – Он зябко поежился. – Что ж молчите? Ошибки надо анализировать. Не стесняться… – Взгляд его вдруг смягчился, что-то в нем появилось прежнее: сочувствие, забота о нас? – Вы что же – выгораживаете меня! Вот тебе и на! А зачем? Вы поймите: не было никаких броневых плит, и колпаков не было. Не утешайте меня и себя. Я понимаю: боевые заслуги, атаки, активная оборона. А тут нате, преподнес – дотов нет, операции разведкой не подготовлены… Неграмотность. Сейчас любому комбату дайте эту задачу… Да, не сумели разгадать. Это мы потом научились. В Прибалтике целый полк провел у них под носом, сквозь щелку. И ахнуть не успели. А тут… Перехитрили нас. Да какие могут быть оправдания? Вы что хотите – чтобы я вроде Баскакова?
– А что Баскаков? При чем Баскаков? – уцепились мы.
– Ему хоть бы хны. Встретил его в Крыму. Кругленький, в белой панамке. Вспоминает всех с гордостью. Прослезился: как, говорит, все было прекрасно… – Он озадаченно повертел шеей, словно высвобождаясь из тесного воротничка. – Что ж, по-вашему, и я должен… Конечно, переделать нельзя, но передумать-то можно…
Действительно, что же ему – делать вид, что ничего не было? Отмахнуться? Хуже нет этих проклятых вопросов. Сколько раз за последние годы они появлялись передо мной: «Что я должен делать?» И сразу же: «А что я могу?» И затем: «Ну выступлю, ну скажу, а что от этого изменится?» Удобно. Вся штука в том, что, пока сам спрашиваешь себя, отвечать не обязательно. А когда тебя спрашивает другой? Нельзя эти вопросы произносить вслух. Что-то еще можно уладить, пока не сказано вслух. «Вот чего ты не любишь, – подумал я, – не любишь, когда вслух. С самим собой ладить ты умеешь, этому ты научился: жить, не ссорясь с собой». Но что изменится от того, что комбат будет рвать на себе рубаху? Ничего не изменится. Попробовал бы он признаться не нам, а ребятам, которые легли здесь… Извините, не учел неоправданные потери, ошибочка вышла. Что бы ему ответил Вася Ломоносов? Или Семен? Нет, бессмысленно, никому не нужна эта горечь. Говори не говори, ничего теперь не поправишь. Пусть все остается как было. Ну, конечно, пусть все остается гладенько и красиво, как в твоем очерке. А в моем очерке не было неправды, – откуда я мог знать, как оно обстояло на самом деле. А если б ты знал? Вот теперь знаешь – и что? Тебе и не нужна правда, в том-то и твоя хитрость. Тебе вполне хватает полуправды. Нет, если так рассуждать – любого можно обвинить. Нет, так не пойдет.
– Как в Библии, – сказал я вслух. – Пусть кинет камень тот, кто без греха.
Володя меня сразу понял.
– И тем, кто без греха, не разрешу кидать. Неизвестно, как они сумели оказаться без греха.
Почему-то меня не обрадовала его поддержка. Что-то получалось у нас не то. Разговор иссяк. Снова промчалась электричка назад, к городу, освещенному сиянием. На горизонте тонко поблескивали шпили, синеватый знакомый профиль города струился в нагретом воздухе, как мираж. Таким он мечтался нам из окопов, а теперь он на самом деле такой. В конце концов, это же мы его отстояли. При всех наших промахах и неумелости. Мы. Ради этого все остальное можно простить.
Мне вдруг захотелось домой. Я вспомнил, что к жене приехала Инна, а к вечеру должны были подъехать Матвеевы, рассказать о симпозиуме в Обнинске. Мы будем сидеть за столом, пить чай, и среди разговора я, наверно, вспомню эту минуту под Пулковом и пожму плечами – стоило ли так переживать, кому это интересно…
– Пошли? – сказал я.
Рязанцев вздрогнул, очнулся, схватил меня за рукав:
– Минуточку. Что же получается? А я? – Голос его сорвался вскриком. – Кто ему право дал?! Я не согласен.
– А мне зачем твое согласие… Если б я на тебя сваливал.
– Ты подожди, ты мне сперва ответь: мы для тебя – кто? Свидетели? Между прочим, я тоже участник. Пусть я пенсионер, инвалид. Может, у меня больше и нет ничего. Инвалид Великой Отечественной. Боевое ранение. Я воевал, в атаки ходил. Что, я был плохой политрук?
– Ты был хороший политрук, – сказал комбат.
– Что же ты сделал со мной? Кто я теперь? Чего я инвалид? Твоей халатности? Да? На кой, извиняюсь за выражение, ты мне тут раскрывал. Я-то гордился: бывший политрук знаменитого батальона, какой у нас комбат был – полководец! Я с воспоминаниями выступал. Допустим, после войны у меня все кувырком, никаких особых достижений. Не имею заслуг. Но война у меня настоящий пункт биографии, никаких сомнений. Полное идейное оправдание жизни. Ты, значит, обнаружил, признался, очистился. А мне что прикажешь? Ты обо мне подумал? Ты мой командир, обязан ты… подумал, что ты у меня отобрал? Может, самое дорогое… Под конец жизни. Что у меня впереди? У меня позади все. Выходит, и позади под сомнением, наперекосяк…
Крупная дрожь сотрясала его рыхлое тело. Он защищался, как мог. Он защищал и меня, и Володю, наше общее прошлое. Покушались на нашу навоеванную славу, которая не должна была зависеть от времени, ошибок и пересмотров. Она была навечно замурована в ледяной толще блокадной зимы, там мы оставались всегда молодыми, мы совершали бессмертные прекраснейшие дела нашей жизни, и все наши подвиги принадлежали легендам. Такой, какой была эта война тогда для нас, такой она и должна оставаться. С геройскими атаками, с лохмотьями обмороженных щек, с исступленной нашей верой, с клятвами и проклятиями…
Наше прошлое казалось недоступным и надежным, зачем же комбат портил его. Лучший из всех комбатов, умелый, бесстрашный, как Чапай, герой моего очерка, а выставил себя лопухом, не разобрался, угробил напрасно стольких ребят, каких ребят! Совсем по-другому я видел, как мы поднимались под пулями, бежали вперед, проваливались в снегу, кричали, подбадривали друг друга. Смелость наша поглупела, мы уже знали, что надо не так, и продолжали переть под автоматные очереди. Мы уже знали про овраг, и комбат знал и по-прежнему вел нас напрямую, в лоб, меня, и Сеню, и Рязанцева в желтой рубашке, потного, задыхающегося…
Шея Рязанцева багрово раздулась, на него страшно было смотреть, мы успокаивали его, он шарил рукой, не попадал в прорезь кармана. Володя помог ему, достал валидол.
Рязанцев закрыл глаза. Мы не глядели на комбата.
К машине возвращались медленно, Володя придерживал Рязанцева под руку, комбат шел сзади. Не доходя до шоссе, остановились передохнуть. Рязанцев сконфуженно извинился:
– Нервы… нельзя мне… Ничего, вы не обращайте…
– Нехорошо получилось, – сказал Володя.
Комбат стоял в мелком ручье и морщась смотрел, как вода билась у его ботинок.
– Что ж вы так? Я считал, что вам следует знать. Нам всем. А выходит, вам ни к чему.
– И тебе ни к чему, – твердо сказал Володя. – Если бы да кабы, так многое можно пересмотреть. И что это меняет? Мы шли под пулями, не трусили, ты впереди…
– Да разве в этом дело? Разобраться надо, чего вы боитесь… – В тихом голосе его было удивление.
Володя строго смотрел на него:
– Жалеть надо друг друга. Свои ведь… А ты, Виктор, не переживай. Тут тысячи вариантов. Гадать можно по-всякому. Про колодцы – и то нельзя наверняка. Верно, комбат?
Комбат молчал, глядя под ноги.
– И овраг, возможно, у них артиллерией был прикрыт. Дальнобойной. Вполне возможно.
Комбат поднял было голову и снова пригнул ее.
– А что? Абсолютно реальный шанс, – настаивал Володя. – Согласен?
– Может быть, – выдавил комбат.
– Видите. Так что ты, Витя, выше нос! Никто пути пройденного у нас не отберет!
Рязанцев пригладил волосы, он держался кротко, всепрощающе.
– Обидно, конечно. Ведь себя не щадили… Тем более – раз достоверно нельзя считать…
– По нулям, – сказал Володя. – Инцидент исчерпан. Забыть и растереть.
Я ждал, что ответит комбат. Не могло же так кончиться. Мы сели в машину, Рязанцев впереди, рядом с Володей, затем комбат; мы следили, как он садится, словно конвойные или почетный эскорт. Он уселся послушно, пряменько, машина тронулась, и он все молчал и потирал лоб, как будто не понимая, что произошло. У Пулкова шоссе свернуло к городу, участок нашего батальона остался позади, деревья, дома, заборы торопливо прикрывали его. Я понял, что все, больше уже ничего не будет, можно не беспокоиться, комбат наш остается на пьедестале, и мы у подножия, вокруг него, как на памятнике Екатерине, верные его сподвижники. Он останется хотя бы ради нас, не можем же мы сидеть, если наверху никого не будет. То, что было, – священно, никакие колодцы не меняют главного, и никто ни в чем не виноват. Нельзя разрешать, чтобы кто-то был виноват, в крайнем случае мы разделим вину по-братски, все немножко виноваты. Когда виноваты все, некого судить.