Текст книги "Фея Карабина"
Автор книги: Даниэль Пеннак
Жанр:
Иронические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Спасибо, Понтар. На этом П-38 не хватало ваших отпечатков.
– Там ваши тоже, – бормочет монстр.
Пастор показывает свою забинтованную руку с указательным пальцем, тщательно залепленным пластырем.
– Благодаря вашим подручным со вчерашнего дня моя рука не оставляет отпечатков. Так что, Понтар, подпишете вы эти показания, или я вас убью?
(Как бы это сказать – с одной стороны, ему подписывать не хочется, но с другой…)
– Слушайте, Понтар, не стоит долго думать, все очень просто. Я могу застрелить вас из оружия Серкера. Приставлю его куда-нибудь к сердцу, и получится, что вы убили друг друга в результате слишком бурного выяснения отношений. Если вы подписываете, тогда Серкер попросту застрелился. Понимаете?
(По-настоящему сложные вещи всегда можно объяснить ясно и доступно.) Кресло, куда наконец падает Понтар-Дельмэр, видимо, специально рассчитано на поддержку тучных людей в случае отчаяния и честно выдерживает натиск. Подумав еще целую минуту, Понтар-Дельмэр протягивает покорную руку к своим показаниям. Пока он расписывается, Пастор начисто вытирает ствол и рукоятку П-38, заполняет барабан недостающими пулями и вкладывает оружие в руку Серкера, средний палец которой наконец-то может согнуться.
Затем – административная рутина. Пастор звонит по телефону и просит какого-то Карегга арестовать человека по имени Арно Лекапельер, где бы он ни находился – у себя дома или в секретариате по делам пенсионеров.
– Карегга, скажи этому Арно, что Эдит Понтар-Дельмэр полностью его засветила, что ее отец, архитектор, все признал, а комдив Серкер застрелился… Да! Чуть не забыл, скажи ему, что я сам допрошу его сегодня вечером. А если ему ни о чем не говорит моя фамилия, добавь, что я – приемный сын Советника Пастора и его жены Габриэлы, может, это освежит его память, потому что их обоих убили по его приказу.
Пауза. И очень мягко:
– Карегга, не дай ему прыгнуть в окно или проглотить какую-нибудь таблетку, ладно? «Он мне нужен живым», как говорят в детективах. Он мне нужен живым, прошу тебя, Карегга…
(Какой мягкий голос… Остается только пожалеть несчастного Арно и красивый прямой пробор, разрезающий пополам его русые волосики, – бедного Арно, несчастного старикоеда…)
– Карегга? Пошли мне сюда «скорую помощь» и полицейский фургон. И сообщи комдиву Аннелизу о смерти Серкера, ладно?
Щелчок. Трубка повешена. Потом, даже не обернувшись к двери, из-за которой я наблюдал за убийством и всем прочим:
– Вы еще здесь, господин Малоссен? Подождите, мне нужно вернуть вам одну вещь.
(Вернуть? Он? Мне?)
– Вот.
По-прежнему не глядя на меня, он протягивает толстый конверт с надписью «Инспектор ВАНИНИ»!
– Мне пришлось позаимствовать у вас эти фотографии, чтобы применить их в качестве приманки для этих господ. Возьмите их назад, они пригодятся вашему другу Бен Тайебу. Его скоро освободят.
Я беру фотографии кончиками пальцев и на цыпочках спешу к выходу. Но:
– Нет, подождите. Мне нужно зайти к вам домой и уладить некоторые детали.
35
– Итак, прекрасная дама, все кончено.
Пастор стоял на коленях у изголовья кровати. Он говорил с Джулией так, словно она просто прикрыла глаза.
– Злодеи убиты или посажены в тюрьму.
Джулия, естественно, и бровью не ведет. (Это было бы вообще!)
– Вы помните, я обещал вам их арестовать? Голос звучит ласково. (Теперь по-настоящему ласково.) Он будто протягивает руку ребенку, упавшему на дно кошмара.
– И я сдержал свое слово.
Собравшаяся семья в полном составе тает от любви к этому полицейскому ангелу, такому юному на вид, такому медоречивому…
– Должно быть, сильно вы их напугали, прекрасная дама, если они с испугу наломали столько дров!
А теперь у него и вправду ангельский вид… Лицо ожило. Оно розовое, пухленькое, провалы глазниц исчезли, а волосы лежат легкими и чистыми завитушками, как у малышей. Сколько ж ему может быть лет?
– Так вот, вы выиграли поединок.
(А я зато своими глазами видел, как один мужик превратил другого в цветок, и было это не более часа тому назад!)
– Благодаря вам они теперь хорошенько подумают, прежде чем решиться на еще одну насильственную госпитализацию.
Чувствуется, что разговор у них долгий. Она прикрылась своей загадочной полуулыбкой, он же полон терпенья и говорит, но не так, как будто она спит, а как будто она слушает и полностью с ним согласна. И все это попахивает такой близостью, что у меня в жилах просто разливается яд.
. – Да, будет суд, и спасенные вами жертвы дадут свидетельские показания…
У доктора Марти, который пришел лечить Джулию по месту жительства, странно вытянута морда. Видимо, он прикидывает, не являются ли беседы с умирающими и с коматозными больными нашей семейной традицией.
– Но в деле не хватает одного важного документа, прекрасная дама…
(Откровенно говоря, этот светский убийца просто достал меня своими «прекрасными дамами», которые он сюсюкает в беззащитное ухо моей Джулии.)
– Не хватает вашей статьи, – шепчет Пастор и склоняется еще ниже.
Если взглянуть на пса Джулиуса, наклонившего башку и вывалившего язык, то складывается впечатление, что эта лекция для него чуть-чуть сложновата. При некоторой доле концентрации можно увидеть, какой от него идет запах.
– Было бы полезно сравнить мое расследование с вашей статьей. Надеюсь, вы не против?
И беседа принимает слегка профессиональный оборот.
– Разумеется, я обязуюсь не вступать в контакт ни с каким другим журналистом. Даю вам слово.
У мамы и девочек на лицах экстаз! У мальчиков обожание! У стариков – поклонение волхвов! (Эй, родственники, поспокойней! Этот тип только что разнес другому череп и глазом не моргнул, как будто это был не череп, а арбуз!)
– И еще я хотел бы узнать вот что.
Теперь он просто прильнул к моей Джулии:
– Зачем вы так рисковали? Вы знали, что они вас вычислили, вы знали, что они с вами сделают, почему вы не бросили это дело? Что вас заставило им заниматься? Ведь здесь был не один профессиональный интерес? Откуда в вас эта потребность защищать стариков?
Прямая и несгибаемая Тереза профессионально поднимает бровь: судя по ее взгляду, парень знает свое дело. И ей-богу, впоследствии оказывается, что она была права.
– Пожалуйста, – говорит Пастор немного громче, умоляюще-ласково, – мне очень нужно знать. Где находится статья?
– В моей машине, – отвечает Джулия.
(Да-да, именно, вы сейчас прочли то, что я сейчас услышал. «В моей машине», – отвечает Джулия!)
«Она заговорила! Она заговорила!» Крики радости, метанья во все стороны, а я чувствую такое облегчение, такое счастье и такую убийственную ревность, что продолжаю стоять столбом, как будто все это меня не касается. И только с трудом слышу слова доктора Марти:
– Будьте любезны, Малоссен, когда мне в больнице потребуется настоящее чудо, пришлите кого-нибудь из домашних.
Теперь она говорит уже довольно долго, голос у нее вне времени, как будто она говорит издалека или свысока, но зато своими, привычными мне словами. Когда Пастор спросил ее, где ему найти ее машину, она ответила этим странным, немного протяжным голосом феи:
– Вы полицейский или кто? Сами должны знать: на штрафной стоянке, где же еще…
Потом пошли объяснения причин ее невероятного упорства в этой схватке. Пастор оказался прав: это не был профессиональный интерес. Желание расследовать дело о стариках-наркоманах пришло к Джулии издалека. Нет, она не знала никого из главарей банды, ни архитектора, ни комиссара дивизии, ни красавца Арно Лекапельера. Ей абсолютно не с кем было сводить счеты, если не считать Господина Опиума. Да, Господина Опиума и всех его производных.
У Джулии с опиумом давняя распря. Когда-то они никак не могли поделить одного человека. Это началось у нее в детстве (и плакать хочется от тоненького детского голосочка, которым она вдруг стала нам об этом рассказывать, от голоса маленькой девочки, которым говорит крупная женщина, похожая на пантеру).
Джулия вспоминала, как жила в Веркорских горах со своим отцом, экс-губернатором колонии Коррансоном, «кузнецом свободы», как называли его некоторые газеты, или же «могильщиком империи», по мнению других. В этих местах отец и дочь владели старой, наскоро подновленной фермой «Ле Роша», куда они старались как можно чаще удирать. Джулия насажала там земляники. Вокруг дома свободно росли вьющиеся розы. «Кузнец свободы»… «Могильщик империи»… Коррансон был первым, кто сел за стол переговоров с Вьет Минем, пока еще можно было избежать кровопролития, он создавал автономию Туниса и стоял рядом с Мендесом, а потом с Де Голлем, когда пришла пора вернуть Черной Африке право распоряжаться самой собой. Но для девочки он всегда оставался «Великим Географом».
(Джулия лежит на кровати, вокруг нее стоит чужая семья и слушает ее детский голос.)
Она называет имена всех тех, кто побывал на ферме «Ле Роша», тех, кто дал своему народу свободу. Детский голос произносит имена Фархата Аббаса, Мессали Хаджа, Хо Ши Мина и Во Нгуен Джиапа, Ибн Юсуфа и Бургиба, Леопольда Седар Сенгора и Кваме Нкрума, Сианука, Сиранао. К ним примешивались другие имена, звучащие по-латиноамерикански и восходящие еще к тем временам, когда Коррансон изображал консула на континенте, который доводится Африке братом-близнецом. Всякие там Варгасы, Арраесы, Альенде, Кастро и даже сам Че (тот самый Че! Бородач с горящими глазами, портрет которого несколько лет спустя можно будет видеть на стенке каждой девичьей спальни).
В тот или иной момент своей жизни почти все эти люди побывали в «Ле Роша», на этой заброшенной веркорской ферме, и Джулия дословно помнила их страстные споры со своим отцом:
– Не пытайтесь писать Историю, просто верните права Географии!
– География, – отвечал Че и громко, по-своему смеялся, – это перемещающиеся факты.
Чаще всего эти люди находились в ссылке. Некоторых разыскивала полиция. Но в обществе отца все они казались веселыми строителями во время перекура. То они говорили серьезно, то вдруг начинали дурачиться.
– Что есть колония, ученик Джиап? – спрашивал Коррансон тоном учителя в колониальной школе.
И, чтобы рассмешить малышку Джулию, Во Нгуен Джиап, впоследствии одержавший победу над французами при Дьенбьенфу, отвечал занудным голосом зубрилы:
– Колония есть страна, чиновники которой являются уроженцами другой страны. Например: Индокитай – колония Франции, Франция – колония Корсики.
Однажды грозовой ночью рядом с фермой ударила молния. Кухонная лампочка лопнула и, как праздничная петарда, забросала все огненными звездами. Полил такой дождь, как будто небо открылось. У них были Фархат Аббас и еще два алжирца, имен которых Джулия не помнила. Фархат Аббас вдруг вскочил, бросился вон из дома и, стоя под вселенским потопом, закричал:
– Нет! Я никогда больше не заговорю с моим народом по-французски, я буду говорить по-арабски! Я не буду их звать «товарищами», я скажу им «братья»!
Притаившись у камина, Джулия ночи напролет слушала, что они говорили.
– Иди спать, Джулия, – говорил Коррансон. – Секреты будущих государств будут еще интересней.
Но она просила разрешить ей остаться, и кто-нибудь всегда становился на ее сторону:
– Пусть девочка слушает, Коррансон, ведь вы не вечны.
Все посетители были друзьями ее отца. Экзальтация этих ночных бесед была невероятна. Однако когда гости покидали дом, губернатор Коррансон внезапно оказывался сброшенным с небес на землю, в уныние собственной жизни. Он уходил к себе в комнату, и в доме возникал пронзительный запах жженого меда. Во время одинокой церемонии курения опиума Джулия мыла посуду и отправлялась спать. Отца она встречала только назавтра, днем, зрачки у него были расширены, он казался легче воздуха и грустнее.
– Я веду странную жизнь, дочка, проповедую свободу – и разрушаю нашу колониальную систему. Я словно распахнул клетку, и это счастье, или, дернув за нитку, распустил старый свитер, и это очень грустно. Во имя свободы я отправляю целые семьи в изгнание. Я делаю из империи шестигранник.
В Париже он посещал курильню, на месте которой теперь построен велодром. Ее держала бывшая учительница колониальной школы по имени Луиза, а мужем Луизы был крошечный тонкинец, которого Коррансон шутливо называл своим аптекарем. Потом винный погреб, служивший им вывеской, прикрыли, состоялся суд. Коррансон хотел выступить в защиту Луизы и ее тонкинца. Он возмущался комитетом ветеранов Индокитая, возбудившим против них уголовное дело:
– Подлые души, и совесть их величиной с церковный образок.
И пророчил:
– Дети их станут колоться, чтобы забыть, как бездарны их родители.
Но сам он к тому времени стал вопиющим образчиком наркомана, и адвокаты отвели его кандидатуру.
– Ваше лицо, господин Коррансон, свидетельствует не в пользу ваших аргументов, что может повредить нашим подзащитным.
Это было оттого, что он перешел от опиума к героину, от длинной трубки к холодному шприцу. Теперь он впрыскивал себе лекарство не только от собственных внутренних конфликтов, но и от конфликтов мира, рождению которого он способствовал. Едва провозглашались независимые государства, как География порождала Историю, смертельную, как болезнь. И эпидемия оставляла горы трупов. Лумумба, казненный Мобуту, Бен Барка, зарезанный Уфкиром, отправленный в ссылку Фархат Аббас, отравленный Бен Белла, убитый своими же Ибн Юсуф и навязавший обескровленной Камбодже свою историю Вьетнам – одни гости веркорского домика убивали других гостей веркорского домика. И сам Че был убит в Боливии, по некоторым слухам, не без молчаливого согласия Кастро. История подвергала бесконечным пыткам Географию… От Коррансона осталась лишь изъеденная смертью тень. Старый мундир губернатора колонии, который он из издевки надевал, чтобы возиться в саду, висел на нем складками. Он полол и окучивал клубничные грядки, чтобы, приехав в июле в «Ле Роша», Джулия снова видела ягоды своего детства. А все остальное зарастало шиповником. Он огородничал среди зарослей сорной травы, скрывавшей его с головой, и белый мундир развевался на его костях, как флаг, закрутившийся вокруг флагштока.
И тогда Джулии пришла в голову дикая мысль спасти отца. Поскольку ни доводов рассудка, ни ее любви не хватило, она решила его напугать. До сих пор она видит иголку, которую воткнула в свою локтевую вену, зная, что он с минуты на минуту должен вернуться домой, и уже наполовину пустой шприц – в тот момент, когда открылась входная дверь. И до сих пор слышит тот вопль ярости, с которым он на нее набросился. Он вырвал иглу со шприцем и стал бить ее. Он бил ее, как с досады стегают кнутом лошадь, бил со всех сил. Она уже была не ребенок, а взрослая, сильная женщина, и журналистка, и бродяга, она успела побывать не в одной опасной переделке. Она не уклонялась от ударов. Не из почтения к отцу, а от внезапно охватившего ее ужаса: эти удары по лицу не причиняли никакой боли! У него не осталось силы. Рука его была невесома. Как будто призрак хватался за живого человека, пытаясь обрести плоть. Он бил ее сколько мог. Он бил ее молча, с какой-то прилежной яростью.
А потом умер.
Он умер.
Рука как бы в прощальном жесте застыла в воздухе, и он умер. Он бесшумно свалился к ногам дочери.
А теперь она зовет его голосом маленькой девочки. Она несколько раз говорит: «Папа…» Доктор Марти, который выносит полицию до известного предела, без церемоний отодвигает юного инспектора Пастора и делает больной и взрослой девочке укол забвения.
– Она будет спать и завтра проснется по-настоящему. А вас я попрошу выйти вон.
IV. ФЕЯ КАРАБИНА
Над Бельвилем стояла зима, и действующих лиц было пятеро. Если с замерзшей лужей, то шестеро.
36
Город убавил звук, и двойные шторы комдива Аннелиза распахнулись в ночь. Последний оставленный Элизабет кофейник был еще тепл. Сидя прямо, не прислоняясь к спинке кресла в стиле ампир, Пастор заканчивал второй вариант своего устного рапорта. Он во всем совпадал с первым вариантом. Но в этот вечер рассудок комдива Аннелиза словно окутывала дымка тумана. В целом дело казалось ему совершенно ясным, однако стоило подступить к деталям, как на глазах у комдива Аннелиза общая картина затуманивалась, словно абсолютно прозрачное озеро, в которое неведомый шутник влил одну-единственную каплю неправдоподобия, но каплю фантастической концентрации.
А н н е л и з. Пастор, будьте любезны, считайте меня идиотом.
П а с т о р. Простите, Сударь?
А н н е л и з. Объясните еще раз, я ничего не могу понять.
П а с т о р. Вам непонятно, как архитектор приобретал квартиры, подлежащие капремонту, по самой низкой цене, а потом перепродавал их втридорога, Сударь?
А н н е л и з. Нет, это мне понятно.
П а с т о р. Вы не понимаете, как госсекретарь по делам пенсионеров мог организовать сеть насильственной госпитализации стариков, если ему это оказалось достаточно выгодно?
А н н е л и з. Могу допустить.
П а с т о р. Вы не понимаете, как комиссар дивизии, специалист по борьбе с наркотиками, мог заниматься их сбытом, чтобы обеспечить себе безоблачную старость?
А н н е л и з. Ну, такие случаи не новость.
П а с т о р. И что эти трое (комдив, госсекретарь и архитектор) объединили свои усилия и стали делить прибыль – это вам кажется невероятным, Сударь?
А н н е л и з. Не кажется.
П а с т о р. …
А н н е л и з. Не в этом дело. Но множество мелких деталей…
П а с т о р. Например?
А н н е л и з. …
П а с т о р. …
А н н е л и з. Почему эта старая дама убила Ванини?
П а с т о р. Потому что слишком хорошо стреляла, Сударь. Некоторое количество наших с вами коллег ежегодно снижают в звании именно по этой причине. Поэтому я предлагаю не беспокоить ее, тем более что теперь она безоружна.
А н н е л и з. …
П а с т о р. …
А н н е л и з. А эта девушка, Эдит Понтар-Дельмэр, дочь архитектора, почему она покончила с собой? Когда какой-нибудь Серкер терпит поражение и стреляется, это понятно (и даже желательно), но я впервые сталкиваюсь с тем, что спекулянт наркотиками выбрасывается из окна, потому что его разоблачили!
П а с т о р. Она была не просто спекулянтом. Она сбывала наркотики, чтоб опозорить отца, которого считала безупречно порядочным человеком. Но вдруг она обнаруживает, что на самом деле лишь действовала по его заказу и что отца ее опозорить невозможно, потому что на нем и так пробы негде ставить. Ее самоубийство – способ выразить всю глубину ее презрения к отцу. С образованными молодыми людьми такое случается, с тех пор как психоаналитики выдумали отца.
А н н е л и з. Действительно, теперь встречаются два типа правонарушителей: те, кто рос без семьи, и те, кто рос в семье.
П а с т о р. …
А н н е л и з. …
П а с т о р. …
А н н е л и з. А еще скажите мне, Пастор, если я не заблуждаюсь, вы распутали эти хитросплетения благодаря одной случайно найденной фотографии?
П а с т о р. Действительно, Сударь, это была фотография Эдит Понтар-Дельмэр, вручающей старику пакетик амфетаминов. Если добавить к тому же, что четыре уголовных дела (убийство Ванини, расправа с Джулией Коррансон, ряд насильственных смертей пожилых жительниц Бельвиля и организация сбыта наркотиков старикам) были тесно связаны между собой, то можно считать, что за нас поработал случай.
А н н е л и з. И оказался эффективнее компьютера.
П а с т о р. Отсюда и популярность нашей профессии в художественной литературе.
А н н е л и з. …
П а с т о р. …
А н н е л и з. Плеснуть еще кофейку?
П а с т о р. Охотно.
А н н е л и з. …
П а с т о р. …
А н н е л и з. Пастор, я давно собирался сказать вам одну вещь.
П а с т о р. …
А н н е л и з. Я испытывал глубокое почтение к вашему отцу, Советнику.
П а с т о р. Вы знали его лично?
А н н е л и з. Он преподавал нам государственное право.
П а с т о р. …
А н н е л и з. Читая лекции, он вязал.
П а с т о р. Да, и перед уходом на работу моя мать полировала ему череп кусочком замши.
А н н е л и з. Действительно, череп Советника был натерт до зеркального блеска. Иногда он указывал нам на него и говорил: «В случае сомнения, господа, подойдите ко мне и взгляните на отражение вашей совести».
П а с т о р. …
А н н е л и з. …
А н н е л и з. …И все же… если в этом мире сербскохорватские любители античности используют катакомбы для тренировки женщин-убийц, а старые дамы расстреливают охраняющих их полицейских, а пенсионеры-букинисты режут глотки во славу Большой Литературы, а дурная дочь бросается из окна, оттого что ее отец еще хуже… тогда, мой мальчик, мне пора выйти на пенсию и целиком отдаться воспитанию внуков. Придется вам заменить меня, Пастор. Впрочем, мне кажется, что вы лучше меня понимаете парадоксы конца нашего века.
П а с т о р. И все же придется концу нашего века обойтись без моей проницательности. Сударь, я пришел просить вас об отставке.
А н н е л и з. Как! Вам уже наскучила служба, Пастор?
П а с т о р. Дело не в этом.
А н н е л и з. Могу ли я узнать, в чем?
П а с т о р. Я влюбился, Сударь, и не могу заниматься двумя делами одновременно.
37
– Они уехали, Бенжамен.
Тереза абсолютно бесстрастным тоном сообщает мне эту новость. Тереза, лекарь человеческих душ, одним взмахом скальпеля разрезает мне сердце пополам.
– Час назад.
Мы с Кларой застываем на пороге.
– Они оставили письмо.
(Ну дела… А в письме сообщают, что они уехали. Ну дела…)
Клара шепотом говорит мне на ухо:
– Бен, но ты же видел, что к этому идет?
(Еще как видел! Но с чего ты взяла, моя Кларочка, что закономерные беды переносить легче, чем все остальные?)
– Да войди же, наконец, в дом – дует!
Письмо и вправду лежит на столе в гостиной. Сколько писем, в скольких фильмах, на скольких комодах, столиках, каминных полках приходилось мне видеть за свою жизнь? И каждый раз я говорил себе: «Ну, это штамп! Избитый прием!»
А сегодня белый квадратный избитый литературный прием ждет меня на столе в гостиной. И перед глазами у меня снова Пастор, стоящий на коленях возле Джулии… Стыдно пользоваться тем, что девушка спит! Каких только обещаний он не нашептал ей в ухо, пока она, беззащитная, лежала перед ним… Мерзавец!
– Тереза, у меня рана в сердце, дай мне пластырь, сделай хоть что-нибудь…
(Мне никогда не хватит духу открыть это письмо…)
Видимо, Клара это почувствовала, потому что она идет к столу, берет конверт, открывает его (письмо даже не запечатано), разворачивает, пробегает глазами, задумчиво разжимает пальцы, и жалкая бумажка, кружась, как комочек белого снега, медленно слетает на пол.
– Он повез ее в Венецию, в отель «Даниэлли»!
– Она хоть гипс снять успела?
Это все, что я смог выдавить из себя, чтобы как-то прикрыть амбразуру. («Она гипс снять успела?» – а что, сказано неплохо. Правда?) Может быть, и неплохо… но судя по двум взглядам двух моих сестричек, шутка не совсем до них дошла. Потом вдруг Клара соображает, что к чему, и начинает хохотать:
– Да Пастор увез не Джулию, а маму!
– Что ты сказала? Ну-ка повтори!
– А ты думал, он уехал с Джулией?
Этот вопрос задала Тереза. Ну, с ней шутки плохи. Опять пилит:
– И это вся твоя реакция? Человек уводит от тебя любимую женщину, а ты стоишь как пень на пороге квартиры и пальцем не пошевелишь!
(Черт, начинается взбучка!)
– Вот, значит, как ты доверяешь Джулии! Да какой ты после этого любовник! Какой ты мужик!
Тереза продолжает бить мне по темени своими убийственными вопросами, но я уже на лестнице, я карабкаюсь по ступенькам к Джулии, я рвусь к своей Коррансон, как ребенок, которому простили вину, да, дорогая моя Тереза, я любовник недоверчивый и сердце у меня очень мнительное. С чего бы это вдруг меня любить? И почему меня, а не кого-нибудь другого? Можешь ты ответить на эти вопросы? Каждый раз, когда любят меня, – это чудо! А ты считаешь, лучше сердце мускулистое? Большой, уверенно работающий мотор?
Через много часов, когда Клара принесла нам яичницу в постель, через много часов, когда Джулиус вылизал миску, а мы с Джулией свои тарелки, через много часов, когда вторая «Вдова Клико» закатилась под кровать, через много часов, когда тела и души насытились, навстречались, напереживались и заново родились, Джулия (моя Джулия, черт побери!) спрашивает:
– Так вы ходили к Стожилу?
И я на остатках дыхания отвечаю:
– Он выставил нас за дверь.
Так оно и было… старина Стожил выставил нас с Кларой вон. Поскольку Пастор за нас подсуетился, то мы увидели Стожила не в зале для свиданий, а прямо в камере – маленькой комнатке, заваленной словарями, с хрустящими на полу скомканными страницами переводов.
– Ребятки, будьте так добры! Попросите начальство запретить пускать ко мне посетителей.
Вокруг пахло непросохшими чернилами и табаком – двумя неразлучными запахами кропотливой работы мозга и рук.
– Милые мои, у меня ни минуты свободной. Думаете, легко перевести Публия Вергилия Марона на сербскохорватский язык? А сроку мне дали всего восемь месяцев…
Он толкал нас к двери.
– Даже деревья за окном, и те меня отвлекают…
А за окном начиналась весна. На ветках вздувались почки…
– За восемь месяцев я только кончу начинать…
Стожил стоит в камере по колено в черновиках и мечтает о пожизненном заключении, чтобы перевести Вергилия целиком…
Он нас выгнал.
И сам запер дверь своей камеры.
Еще через много часов, после второй яичницы, третьей «Вдовы Клико» и новой встречи с Джулией, я сам спрашиваю:
– А как ты думаешь, почему Пастор уехал с мамой?
– Потому что он ждал этого всю жизнь.
– Чего «этого»?
– Знамения. Судя по тому, что он мне рассказывал, пока я валялась без сознания, он мог влюбиться только в знамение.
– Вот, значит, о чем вы говорили?
– Он мне рассказывал о себе. И много говорил о женщине по имени Габриэла, которая была знамением для его отца, советника Пастора.
– Ну, что новенького, кроме отъезда Пастора и мамы?
– Тереза ушла в Госпиталь стражей порядка.
– Опять?
– По-моему, она решила воскресить старика Тяня.
38
Сестра Маглуар из Госпиталя стражей порядка была озадачена случаем инспектора Тяня. Стражи порядка вообще были беспокойными больными. Они недолюбливали порядок за то, что он довел их до больничной койки. Простреленные пулей или истекающие кровью от ножевых ран, они чаще всего бредили местью, несовместимой с их служебным мундиром. Они об этом знали. Они ненавидели порядок, и это осложняло течение болезни. До тех пор, пока они не попадали в руки к сестре Маглуар. Солидная доза материнской доброты, исполинская нежность и ворчливое благоразумие делали сестру Маглуар настоящим воплощением мира и порядка. И, обретя наконец мир и порядок, стражи выздоравливали. А если не выздоравливали и все-таки умирали, то опять же это случалось в могучих объятиях мира и порядка. Сестра Маглуар баюкала их, пока они не начинали холодеть.
С инспектором Ван Тянем все было по-другому. Во-первых, ему полагалось умереть при поступлении в больницу. Долго ли протянет человек, если он так слаб и многократно продырявлен? Но непонятная сила удерживала инспектора Тяня в живых. И этой силой, как догадалась наконец сестра Маглуар, была чистейшей воды ненависть. Инспектор Ван Тянь лежал в кровати не один. Инспектор Ван Тянь делил ложе с вдовой-вьетнамкой, бабушкой Хо. Запертые в одном теле бабушка и инспектор вели один и тот же вечный бракоразводный процесс. Каждый из них всем сердцем желал смерти другому, и это не давало им умереть.
Чего только они друг другу не устраивали – таких ужасов сестра Маглуар не видала за всю свою жизнь.
Бабушка Хо, среди прочих грехов, ставила в вину инспектору Ван Тяню те долгие зимние ночи, которые он вынуждал ее проводить за выдаиванием денег из уличных банкоматов. Послушать ее, так это столь же опасно, как доставать обручальное кольцо из пасти у акулы. Но старик-полицейский язвительно напоминал, с каким тайным удовольствием бабушка трясла потом пачками денег под носом у несчастных бедняков.
– Влун! – кричала бабушка. – Ти гадки влун!
– Не долбай мне мозги. Все, что ты можешь, – это рисовые лепешки продавать.
Национальная принадлежность тоже была излюбленной темой их споров… Инспектор Ван Тянь злобно попрекал вдову азиатским происхождением, тем более что она, не стесняясь, напоминала о полном отсутствии у него каких-либо корней.
– Посмотли на сейбя! Ти тцилавек ниоткуда! Я голзусь темг, цто я лодом из Тшоалонг! (Так она произносила название Чжоу-Лона, китайского пригорода Сайгона, тогда как он скорее склонен был превращать его в Шалон-на-Марне.)
– Я родился в винной лавке, и пошла ты знаешь куда!..
Но такой ответ не приносил Тяню удовлетворения. Удар бабушки попал в цель. Инспектор на несколько часов погружался в депрессию, которая давала сестре Маглуар возможность передохнуть. Потом неожиданно спор возобновлялся.
– Что тут говорить, когда ты меня своими руками подставила под пулю!
– Исцо циво плидумал?
– А кто неделями гонял беззащитную бабушку Хо по улицам? Кто день и ночь не запирал дверь квартиры в ожидании убийцы? Кто подставлял бабушку Хо к самым слюнявым наркоманам? Кто вообще придумал сделать из нее приманку, притом что сам даже соседку по лестнице защитить не смог! Кто? Так с человеком не обращаются!
– А кто разрядил «манхурен»? Может, я, скажешь? Кто просил Боженьку, чтоб явился этот гад и продырявил меня? Кто зашвырнул обойму в один угол, а пушку в другой?
Любая беседа заводила в тупик. Она терпеть не могла кускус, а он неделями пичкал ее кускусом с шашлыком. На что он отвечал, что дикая вонь ее духов «Тысяча цветов Азии» заставила его удвоить дозу транквилизатора.
– А таблетаки это не я! – возражала она. – Это висе Дзанина!
Он рычал:
– Жанину не трожь.
– Дзанина-Великана-са! Табилетки от нее!
Он повторял:
– Не трожь Жанину.
Но она чувствовала, что нащупала слабину.
– Да она зе умерла!
Тогда инспектор Тянь бросался на бабушку Хо, орал, чтоб она заткнулась, и в конце концов пучками отрывал от себя бесчисленные щупальца, которые связывали его справа – с баночками капельниц и слева – с мигающей аппаратурой.
– Ты у меня тоже подохнешь!
Брызгала кровь. Летели в воздух обрывки кожи, автоматика включала сигнал тревоги, и сестра Маглуар бросалась на сдвоенное тело инспектора Ван Тяня и бабушки Хо со всей свойственной ей мощью борца-тяжеловеса. Потом она звала на помощь. Осколки убирали. Кровотечение останавливали. Вводили новые капельницы. Опять подключали к жизни. И пеленали маленькое тельце так крепко, как будто там действительно было два человека. Обреченные на физическое бессилие, инспектор Тянь и бабушка Хо замолкали. И превращались в образцового умирающего больного. Они не спорили даже мысленно. Они тихо спали. Тихо-тихо… Настолько тихо, что смирительные ремни постепенно ослабляли, а затем снимали вовсе. Возвращая свободу телу, которое, казалось, час от часу слабеет и не способно даже пошевелиться. Но в полутьме палаты на губы инспектора Ван Тяня возвращалась недобрая улыбка. В ней ясно читались задние мысли. И чистейшая зловредность. Пользуясь временным отсутствием сестры Маглуар, он шептал: