355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Клугер » Двойное отражение, или Эпизоды иной жизни Александра Грибоедова » Текст книги (страница 2)
Двойное отражение, или Эпизоды иной жизни Александра Грибоедова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:56

Текст книги "Двойное отражение, или Эпизоды иной жизни Александра Грибоедова"


Автор книги: Даниэль Клугер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

4.

Дорогой брат, на прошлой неделе я, наконец-то, получил почту с Севера и, как видишь, сейчас же пишу тебе. Помилуй Бог, когда же, наконец, начнет наша почта приходить вовремя? Странно, однако же, получать послания столь явно помеченные печатью седой древности. Нимало не одивлюсь, если одним прекрасным утром распечатаю послание Авраама сыну его Исааку... Ну, ладно, вновь я начинаю брюзжать. Неужто все к старости таковыми становятся? Скажешь, нестары еще? А это, брат, как посмотреть. Иной раз, и юнец восемнадцатилетний на деле – глубокий старец. Все от того, что душа-то, душа старится куда быстрее бренного тела. Вот ведь в чем парадокс: бренная наша оболочка, из праха земного созданная и в прах возвращающаяся, не стареет столь быстро, сколь стареет наша бессмертная часть, от Бога пришедшая и к Богу же стремящаяся. Может быть, это и есть каинова печать, которою отмечено бессмертие наше. Кощунственные мысли посещают меня и кощунственные речи веду я наедине с собою... или с тобою, брат. Вишь, какою тирадою разразился, а повод ничтожный – всего-навсего запаздывание почтовой кареты. Вот он, верный признак старости. Пришла почта – и ладно. И замечательно. Да и то сказать – есть ли среди мыслей человеческих такие, чтобы требовали немедленного обнародования? Не знаю я таких мыслей. Вот, кстати, и книга Муравьева, присланная тобою. С огромным интересом схватился за чтение. И что же? Разочарован. И весьма. Руку положа на сердце, куда более логики и разума ожидал я, памятуя имя автора. И, видимо, вовсе не следовало мне столько настаивать и утруждать тебя поисками и отправкой мне сего опуса. Впрочем, разочарование мое никоим образом не умаляет благодарности. Но что же Муравьев? Подумай, что пишет! Знаю, что ты читал, и все же позволю процитировать (да ведь знаешь мои привычки): "...После событий 14-го декабря в Северной столице Великой Империи воцарилось недоумение, в большой степени окрашенное страхом. Странная эта смесь грозила не столько новыми потрясениями Городу и Миру, сколько тем, что могла навсегда заменить собою привычную атмосферу. Но что опаснее и гибельнее для любого организма, особенно же – государственного, так это постоянство непостоянного, дрожь в членах и безответные вопросы в душе. Удивительнее же всего было, пожалуй, то, что подобным настроениям поддались не только столичные обыватели и части войск, не принимавшие участия непосредственно ни с той, ни с другой стороны. Это, как и робость придворных кругов и прогрессирующий паралич Сената (но об этом – ниже), можно было объяснить: для них все случилось неожиданно, и неясным было, чего хотят мятежники и чью руку следует держать. (Да и была ли та рука или руки?). Непонятным для тех немногих, кто сохранил способность рассуждать, было поведение самих инсургентов. Казалось бы, когда все кончилось, когда самодержец российский Николай Павлович, пробыв на престоле чуть более суток, оказался вдруг арестованным гренадерами поручиков Панова и Сутгофа, ими овладела растерянность. Кто-то из них, кажется, Кюхельбекер, разочарованно сказал своему другу: "Разве так свергают тиранов?" Можно было, конечно, усмехнуться на это и сказать: лучше уж свергать так, а не с потоками крови. Да и, право же, неизвестно, был ли тираном сверженный. Растерянность, окрашенная разочарованием, овладела даже самыми решительными и энергическими, как Рылеев, Пущин; Щепин-Ростовский и Якубович царили в салонах – байронически-мрачные и неразговорчивые, изрекали туманные угрозы, коих и сами не смогли бы прояснить. Что до черни, то она побила на Невском лавки, принадлежащие немцам и жидам, а заодно и винные погреба по всему городу. Правда, на то, чтобы справиться с нею, у инсургентов достало сил и ума. Но и только. Все они готовы были умереть. О да, и они умерли бы достойно, в этом искусстве им не нужны были учителя! Путь на Дворцовую был для них Крестным путем, путем на Голгофу. Они шли на смерть, а случилось так, что от них ныне зависела судьба России..." Вот, брат, таким, примерно, образом рассуждает г-н Муравьев. Каково? Слов нет, имеется в рассуждении некоторое изящество, но если вдуматься в смысл, картина выходит странная. И появляется множество вопросов. Например, что ж за цена, в таком случае, заговорщикам российским, ежели они, составляя конспирацию, сами не знают, что делать? Ну и оставили бы все, как есть, сидели бы себе по домам, по деревням. Заговор во искупление! Ах, до чего скучно это... И почему, собственно, откуда в двлрянстве нашем (во всяком случае, в известной его части), чувство жертвы во искупление, чувство некоей неведомой вины, словно у блудного сына? В чем именно виновны? И сами не ведают, но – в жертву, и с радостию великой. Ну и, primo, как же понимать сей пассаж о том, что 14-го декабря "все кончилось"? А я-то, по наивности своей полагал, что все только начиналось. Разве забыл летописец наш интриги генерал-губернаторов и армейских генералов? Разве забыл о неимоверном сломе, потрясшем империю? О, разумеется, не сразу, не вдруг, но через год, через два, через десять? Где primo, там и secundo. Ирония судьбы полагается в том, что разочарование и растерянность, ожидание и некоторое напряжение овладело заговорщиками, да, но – только ими. А Муравьев стремится показать, доказать, будто настроение подобное овладело всеми гражданами империи. Сдается мне, брат, что это – всего лишь скрытая попытка оправдания: дескать, никто ничего толком не мог поделать – ни заговорщики, ни с заговорщиками. Причем излагает он так, словно до 14-го декабря не знала Россия ни дворцовых переворотов, ни бунтов. Словно не было колик Петра Феодоровича, ни апоплексического удара Павла Петровича, ни прочих событий в таком же роде. Ах, летописцы российские! Когда же перестанем мы удивляться новизне ненового? И всякий раз всплескивать руками... Может быть, и эти рассуждения его – отзвук того же чувства потусторонней какой-то вины? Впрочем, это уже всего лишь грех нерешительности. Грех ли? Подобная-то нерешительность, возможно, и отличает человека от прочих Божьих тварей. Коли так, раздражение мое несправедливо. И чувство вины уже становится сродни чувству религиозному. По чести, лукавлю я, брат, не верь этой моей критике. Покаюсь тебе: далее не читал. Возможно, что и читать не буду. Лентяем я становлюсь, брат. Читаю я нынче мало, а писать – так и вовсе не пишу. Знаешь ли, устал я, устал, от чего? – и сам не ведаю. А вот давит душу какая-то тяжесть, и руки словно чужие. Случается, целый день просижу в креслах, гляжу в окно, будто в картину великого живописца Микель-Анжело... Хотя нет, сей флорентинец пейзажей не писал. А жаль, право, жаль. Он, мне кажется, привнес бы в природную картину ту долю бунтарского духа, которой нам самим как раз и не достает в нужную минуту. Чудная картина, словно и не меняется, день ото дня все та же, так – мелочи уходят, а вроде бы все то же... Глядь – ан нет, уж другая картина, и, в первый момент, нереальная. Отчего же? Оттого, брат, что память еще прежнюю держит, вот они и смешиваются чудным образом: та, что была, и та, что есть. Не так ли жизнь человеческая? Кажется: день похож на день, месяц на месяц, а после вдруг – старость, а после вдруг – смерть. Загадочно? Скучно, брат. Что может быть скучнее загадки, которую нет желания разгадывать? Разве что женщина, к коей не имеешь ни духовного, ни плотского влечения и тем не менее, терпишь, обманывая себя и ее, для чего? – Бог весть. Давеча высказал это суждение на людях, и что же? – слыву отныне то ли последователем Диогена (с чего бы?), то ли учеником некоего немца... запамятовал его имя. Словом, филозофом. Ничего мне, выходит, не остается, как завтра же купить бочку побольше, и в ней доживать свой век. Чушь, право... Какой же я, к черту, филозоф?.. Я и мудрствовать– то не стараюсь, и все норовлю какую глупость сказать, ан-нет – считают это почему-то особым характером ума, "редкого и язвительного" (помнишь, как окрестил меня наш добрый приятель А.В.?). Словом, скучно мне, и по возможности скуку эту я сам же и лелею. Тем, что избегаю общества знакомых и, казалось бы, приятных людей – а ведь таковых здесь немного, и уж с ними-то, казалось, сам Бог велел поддерживать добрые отношения – не приятельские, так хоть соседские. А вот поди ж ты...Но это – так, к слову. Может быть, останься я десять лет назад в Санкт-Петербурге, и там нынче стал бы нелюдим. И даже наверное: все это не от окружения, а от натуры человеческой, от возраста проистекает. А здесь... Что же здесь-то? Странные здесь, иной раз, бывают встречи. Зашел как-то в трактир, позавчера или третьего дня, не помню точно. И встретил там старого своего знакомца, еще по Санкт-Петербургу. Слово за слово, и что-то мы с ним так вдруг подружились вновь, что выпили изрядно, а после я притащил его домой и подарил семь рублей серебром, да еще дюжину полотняных сорочек. Забыл сказать, но выглядел он прямым итальянским lazzaroni. И сразу же после этого стал он мне вдруг резко неприятен и несносен, почему? сам толком не знаю, однако же постарался от него немедля избавиться, и, представь, еле от него отбился. Он-то, видишь, расчувствовался, даже слезу пустил. Слеза на кончике носа повисла. А нос красный, распухший. Вот это меня и раздразило более всего: нос со слезою на кочике. Ужель и мы так состаримся? Ох, и жалко же, брат! И так меня расстроила эта мысль, что, выпроводив беднягу, я тут же побежал к зеркалу. Всматривался в свое отражение до рези в глазах. И что же? Вроде бы ничего нового не усмотрел, а на душе стало скверно. Не люблю я зеркал. И получил к той нелюбови изрядное подкрепление, хотя и несколько мистического свойства. Давеча, у букиниста в лавке наткнулся на потрепанный томик арабских легенд, печатанный во Франкфурте в 1726 году. Зачем-то купил, но разобрал пока одну лишь историю. Некий юноша, живший в Багдаде во времена знаменитого султана Саладина, дал обет творить добро. Этот весьма похвальный поступок воспоследовал за тем, как он, по вспыльчивости, оскорбил ветхого старца. Далее, известным восточным слогом (в немецком переводе звучащем до смешного напыщенно и тяжеловесно: "Дошло до меня, о великий царь наш, повелитель и господин...") излагаются невообразимые приключения пылкого юноши. Не буду утомлять тебя их пересказом, ты и сам можешь себе представить. Кого только очаровательный в наивности своей рассказчик не выводит в качестве воплощенного зла! Суть, однако, в том, что герой наш изрядно подустал рубить зло в капусту и творить добро. А злу, понятное дело, конца-края не видно. Словом, заявился он как-то в селение, где на все вопросы отвечали: "Спроси мудреца". Такая, стало быть, поговорка. Но оказалось – не поговорка. Оказалось, в горах, за селением, в глубокой пещере живет мудрец, и мудрец сей отвечает на любой вопрос. Ну, наш герой тут же отправляется в горы, проходит над пропастями, сражается с барсом, отыскивает пещеру и... встречает в ней своего двойника. А точнее – в пещере той никто не живет и не жил, просто задняя стенка в ней – не что иное, как зеркало. Вот и спрашивай его, ежели охота. Себя, то бишь, спрашивай. К чему это я? Да все к тому же. Не люблю я зеркал.

5.

Оказавшись, волею судьбы и генерала Ермолова, в свите Великого Князя, Грибоедов недолго предавался мыслям о грядущем. За дорогу от Кавказа до Киева, где отряд Сипягина повстречался с полуэскадроном гродненских гусар, сопровождавших Константина Павловича в его бегстве из грозно затихшей Варшавы, он успел представить себе все мыслимые (а равно и немыслимые) варианты завтрашнего дня. Завтра... Что ж завтра-то? Ермоловская дивизия растянулась невероятно – сказывались зимние дороги, отсутствие магазинов, фуража, зимних квартир... Чем встретит их Петербург, картечью или цветами? А может быть, и вовсе не обратит внимания? Какую задачу задаст им северная столица? Случалось, приходило ему в голову за долгую дорогу сюда, что ничего не произошло в действительности, что все события имели место лишь на бумаге в письмах Булгарина и Великого Князя – или в речах – того же Ермолова, но никак не на самом деле. Не хотелось о том думать, хотелось добраться до теплой постели, уснуть и проснуться – не завтра, а послезавтра, когда все, чему надо свершиться, уже свершилось бы. Но достижима эта мечта стала лишь тогда, когда штаб Константина остановился, наконец, верстах в шестидесяти от столицы, в поместье ***. Сам *** находился в Петербурге, их встретил управляющий, старик с апоплексическим лицом и остатками пегих волос за оттопыренными ушами. Услыхав, кто заехал к нему и кому он должен оказать гостеприимство, управляющий едва не грохнулся со ступеней высокого крыльца. Во всяком случае, взгляд, которым обратился он к раздраженно-хмурому Константину, был вполне бессмысленным. Адъютантам кое-как удалось привести его в чувство, и, спустя какое-то время, Великий Князь и офицеры расположились на ночлег. Грибоедову досталась комната во втором этаже флигеля, с камином и постелью, покрытою пыльной попоной. Заспанная девка растопила камин, опасливо косясь на молчащего незнакомого барина. Грибоедов стоял спиною к ней, нелепо расставив ноги, и глядел в окно. Окно замерзло, ничего нельзя было рассмотреть, он просто скользил взглядом по причудливым узорам. Дрова разгорелись, девка убежала. От камина потянуло влажным теплом. Грибоедов сбросил мокрую шубу, пододвинул ближе к огню кресло, сел. Тепло медленно обволакивало ноги, поднималось выше, наливало приятною тяжестью веки, вызывало дремоту. Но отдохнуть, наслаждаясь остановкою и теплом, ему не пришлось. В дверь постучали. – Войдите! Дверь отворилась, однако в комнату не вошел никто. Грибоедов поднялся из кресла. На пороге стоял давешний управляющий. – Виноват-с, – произнес, вернее, прошептал он. – Позвольте войти? – он держался за край двери кривыми пальцами. – Прошу, – сказал Грибоедов. Видимо, управляющий, приметив среди военных одного статского, счел возможным именно к нему обратиться, чтобы удовлетворить свое любопытство. Некоторое время он не решался войти, но желание поговорить с приезжим, что-то узнать от свежего человека, пересилило. – Да вы сидите, ваше превосходительство, сидите, – поспешно сказал он и плотно прикрыл дверь за собою. – Я вас надолго не потревожу... – он помолчал, явно не зная, с чего начать. Чувствовалось, что гости посещали поместье не слишком часто – даром, что недалеко от столицы. – Вот-с... сказал старик с виноватою улыбкой и как-то беспомщно развел руками. Грибоедов не торопился прийти к нему на помощь. Улыбка увяла на лице управляющего, пауза затягивалась, становилась просто неприличною. Наконец, приезжий сжалился: – Давно ли хозяин уехал? – Григорий Евсеевич? Да еще в начале декабря, почитай, – с видимым облегчением ответил управляющий. – Еще до того, как... – он запнулся. – До чего? – спросил Грибоедов. – Да вот... да вот-с, значит, до этого самого, – управляющий извлек из кармана большой красный платок, обтер лысину. – До всего этого. Грибоедов усмехнулся. Заметив это, управляющий заторопился: – Да вы, сударь, не подумайте, я – не то, что мужики здешние, чай, глупостей болтать не буду. – А болтают? – безразличным тоном спросил Грибоедов. – Как же-с! Болтают, ваше превосходительство, конечно, болтают, управляющий говорил с видимым удовольствием, словно не замечая вежливого безразличия спросившего. – Еще как болтают! – И что же именно? – Грибоедову вовсе не хотелось поддерживать беседу, но прервать ее он, почему-то, не мог, раздражался за это все более – не только на старика, но и на самого себя. – Болтают, будто Бонапарт объявился на английских кораблях, – сказал, понизив голос, управляющий. – Будто вошел он в Неву и высадился в Петербурге. Ну и, понятное дело, объявил себя российским императором. Это было настолько нелепо, что даже не смешно, но Грибоедов захохотал. Управляющий улыбнулся краешком рта: – Да уж глупости, одно слово, – он махнул рукой. – Чего не наболтают. Однако... – он осторожно глянул на гостя. – Что ж в столице-то? Но гость неопределенно пожал плечами и ответил: – Мы ведь не из столицы, почтенный. Мы с Кавказа идем. Управляющий покивал: – Ну да, ну да, тоже, выходит, не знаете... – он вздохнул. – Я вот гляжу, батюшка, войско вы в Петербург ведете. Что же это, а? Может, и правда что? Ну, Бонапарт – не Бонапарт, но что-то стряслось? Грибоедов вернулся к креслу. Едва оттаявшие сапоги снова замерзли, казалось, еще пуще прежнего, и неприятный озноб волнами пробегал по телу. Его начало раздражать присутствие в комнате этого человека, вопросительно-просительное выражение его лица. Хотя раздражение это было вызвано всего лишь желанием отдохнуть. Он недовольно дернул плечом и сказал: – Не знаю, любезный, ничего не знаю. Вот, Бог даст, войдем в Петербург, тогда будем знать. А сейчас... – он махнул рукой. Поленья весело потрескивали, желто-голубые огоньки вели свою бесконечную пляску. Управляющий неловко топтался за спиной. – Может, приказать ужин? Грибоедов отрицательно качнул головой. Он очень хотел есть, хотел выпить чего-нибудь крепкого – лучше водки, – чтобы справиться с ознобом, чтобы хоть немного согреться. Но тогда ему пришлось бы терпеть присутствие этого человека, а больше голода его одолевало желание остаться в одиночестве, лечь и уснуть, забыться ненадолго. И он сказал: – Ничего не хочу, ничего не надо, благодарю вас. Обсушусь вот, да и спать лягу. Устал. – Виноват, виноват-с, ваше превосходительство, – управляющий, наконец-то понял, что его присутствие мешает приезжему, засуетился. – Что же это я, право... Отдыхайте, сударь, отдыхайте, – он замешкался немного у порога и вышел. – Наполеон... Господи, ересь какая... – фыркнул Грибоедов. Он с наслаждением потянулся и решил уже не садиться перед камином, а покойно лечь в постель и проспать до самого утра. И снова ему не пришлось отдохнуть. Едва успел он стянуть сапоги, едва подошел к кровати, как в дверь снова постучали. Явился адъютант от Великого Князя, молодой корнет, недавно еще бывший просто офицером Гродненского Лейб-гусарского полка, еще не обвыкший в роли Константинова порученца. Видя Грибоедова расположившимся ко сну, он несколько смешался, но доложил порученное. Константин просил пожаловать на военный совет. Грибоедов шепотом ругнулся и вдруг вспомнил Ермолова: "Какой военный свет? Нешто война в России?" Пробормотал под нос эти слова, чем вызвал окончательное замешательство молодого гусара, махнул рукой, мол, не обращайте внимания, сударь, это я так. Быстро собрался, оделся и отправился в дом, где остановился Великий Князь. Здесь собрались все или почти все офицеры; Грибоедов, как и ранее, оставался единственным статским. Он выбрал себе самый неприметный угол, сел, но через миг почувствовал, что, несмотря на старание быть как можно незаметнее, ему это не удалось ни в какой степени, присутствие его вызывает в военных известное чувство неловкости, вернее даже не неловкости, а недоумения. Он поискал глазами генерала Сипягина, формально – своего непосредственного начальника. Сипягин сидел в противоположном углу и, казалось, дремал, во всяком случае, глаза его были прикрыты веками. Грибоедов подумал, что и генерал, по каким-то своим причинам, тоже хотел быть здесь как можно незаметнее. Не исключено, впрочем, что Сипягин попросту устал и решил подремать, а место, им занятое, случайно оказалось наименее освещенным в зале. Великий Князь не сидел, мерил шагами залу, нетерпеливо поглядывал по сторонам, набычившись, покуда прибывшие рассаживались по скамьям, стоявшим вдоль стен. Грибоедов перестал разглядывать Сипягина и обратил свой взгляд к этому, куда более занимавшему его мысли человеку. Из всех детей Павла I Константин, пожалуй, более других походил на отца и лицом, и нравом. Грибоедову вдруг представилось, что по просторной пустой комнате, освещенной множеством свечей, скрипя половицею, расхаживает не Великий Князь Константин Павлович, а "гатчинский безумец", Мальтийский рыцарь, российский Гамлет, словно в чудовищном зеркале повторивший судьбу своего отца, Петра Федоровича... Он усмехнулся: так ли уж отличался декабрь двадцать пятого от марта восемьсот первого? И там заговор, и здесь – заговор. И за четыре десятка лет до того – то же! До его слуха доносился негромкий говор офицеров: – ...пустыня снежная... Вторая армия... – ...порох отсырел... лошади... подковы... – ...стихия мятежа страшнее Пугачева... господа... это, знаете ли, да... – ...гвардия... гвардия... гвардия... Да-а... Впрочем, в восемьсот первом – заговор, в двадцать пятом – бунт? революция? (На дворе уже – двадцать шестой.) К тому же, там предали – близкие. Здесь, сейчас – кто знает? Пока непохоже. Говор стих. Прибывшие, наконец, заняли свои места, голоса их увяли сами собой, и слышно было лишь, как ходит по зале Великий Князь. Вот он остановился посередине. Щеки его покрывал лихорадочный румянец, глаза были воспалены, редкие светлые волосы дыбились над раннею плешью. Белый конногвардейский мундир расстегнут, кулаки судорожно сжаты. Казалось, он сейчас закричит, затопает ногами, но, против ожидания, Константин заговорил спокойно и очень тихо: – Господа, хочу поблагодарить вас всех за отличную службу. Переход был весьма тяжел. Тем не менее, в значительной мере, он удался. Теперь же жду не только исполнения службы, но и ваших советов, – он пристально посмотрел на Сипягина, и Сипягин мгновенно побагровел. Константин мрачно сказал: – Войска у нас мало. Поскупился Алексей Петрович. Отсидеться решил, старый лис. Кавказское царство задумал, что ли? – Война, Ваше Высочество, экспедиция за экспедицией, – генерал начал путано объяснять что-то о сложности боевых действий на Кавказе, но Константин оборвал его нетерпеливым движением руки. – Оставьте, генерал, – сухо сказал он. – Тяжесть боевых действий нам известна, не дети, слава Богу. Да и сердиться на Ермолова не пристало нам, нищим, уж чем изволил поделиться, и на том спасибо. Хорошо хоть то, что не пришлось нам к нему, как в убежище, через всю Россию скакать...Как говорится, положение обязывает, тем более, положение хозяина, а он, что ни говори, хозяин Кавказа, я же... я же, господа мои, неизвестно кто. Так что, благодарю генерала Ермолова, и вас, ваше превосходительство, – он криво усмехнулся, не усмехнулся, дернул щекой. Перевел взгляд на сидевшего в углу Грибоедова, нахмурился, пытаясь вспомнить, кто сей статский господин? – вспомнил, еще больше нахмурился – тоже из ермоловцев, даром, что невоенный. Не нравился Великому Князю холодный блеск стекол, плотно сжатые узкие губы, отрешенно-бесстрастное лицо. Колючий господин, весьма колючий. Такой, похоже, мог бы приподнести сюрприз. Но – не до впечатлений сейчас. И Константин прошел медленно к креслам во главе стола. Сел, опустил глаза. Молчал некоторое время, глядя в стол, постукивая мерно пальцами по доскам. – Итак, господа, – снова заговорил он, – я в нерешительности. Начальник штаба Второй Армии, генерал Киселев, должен был предоставить нам, по крайности, столько же войска, сколько и Кавказский корпус. Пришлось и там, по нищете нашей, стать просителем... – Константин поморщился. – Да... – Заносы, – сказал кто-то, Грибоедов не заметил – кто. – Да, заносы. И магазинов не приготовили, ни фуража, ни продовольствия... Разумнее всего было бы выждать, поторопить Киселева... Выжидать мы не можем, промедления Господь нам не простит, – Константин говорил сухо, отрывисто, слова его падали в напряженную тишину свинцовыми гирьками. Каждая минута, каждый миг промедления грозит смертью законному императору российскому. Но и вступать в столицу с этакой малостью мы также не можем. В Петербурге двадцать тысяч штыков гвардии. Генерал Милорадович убит, и насколько заражена гвардия случившейся мерзостию – не ведаю. Знаю, что среди бунтовщиков немало было гвардейских офицеров, молю Бога, чтоб они были отщепенцами, чтоб гвардии российской величайший позор не коснулся, Великий Князь слегка пристукнул кулаком по столу. – Итак, господа, хочу знать ваше мнение, – Константин обвел взглядом собравшихся, остановился на молодом штабс-капитане, сидевшем неподалеку от Грибоедова. Кивнул офицеру. Грибоедов заметил, что щеки штабс-капитана стали пунцовыми, вернее, какими-то темно-рыжими, так что светло-рыжие бакенбарды утонули в этом сиянии. Воцарилась тишина. Генерал Сипягин коротко кашлянул и тут же поспешно-испуганно прикрыл рот рукой. – Силы противника, п-предположительно... – начал штабс-капитан. Голос его был высоким, чуть сдавленным. Грибоедов не особенно вслушивался в его речь. – Выступит маршем, – услыхал он и вовсе перестал слушать. Снова вспомнился ему Алексей Петрович Ермолов, прищур глаз его, неестественная улыбка и удивленные слова: "Какой военный совет, голубчик? Нешто война в России?" Закончив говорить, штабс-капитан утер платком вспотевшее лицо и выжидательно посмотрел на Великого Князя. Константин кивнул, по его лицу невозможно было определить, доволен он или нет. Странно, но речь штабс-капитана, в основном сводившаяся к перечислению причин, затрудняющих вступление в Санкт-Петербург, подействовала успокаивающе. Сипягин откровенно дремал, привалившись головой к стене. Заседание военного совета шло своим чередом. Офицеры продолжали высказываться – от младшего к старшему. Константин слушал молча, никого не перебивал. В комнате стало жарко, душно. Грибоедов приспустил галстук. Мерное жужжанье неторопливых голосов убаюкивало и его, он вновь перестал слушать. Голоса слились в один негромкий гул, из которого изредка всплескивались отдельные слова: – ...артиллерия... – ...Московский полк... – ...приказ... – ...его величество... высочество... – ...Петербург... ветер... снег... снег... Глядя на слегка порозовевшее лицо Константина, на его вздернутый нос, нахмуренные брови, Грибоедов вспомнил вдруг невнятные рассказы гродненских гусар о чудесном (во всяком случае, не очень понятном) спасении Великого Князя. Говорили гусары, что подполковник Михайла Лунин, любимый адъютант Константина, был связан с петербургскими мятежниками и что будто бы сразу же после известных событий на Дворцовой площади получил он секретную депешу из столицы. В депеше этой предписывалось взять Великого Князя под стражу и препроводить его в Санкт-Петербург, где судьбу его должны были решить члены тайного Общества. Впрочем, так только говорили. Депеши этой никто, кроме самого Лунина, разумеется, не читал. Лунин же никаких действий против Константина не принимал. На следующий день, по получении секретной депеши из столицы, лихой ротмистр уговорил Константина отправиться на медвежью охоту. Медведя они затравили знатного и ночь целую пировали в одном поместье под Варшавой. И только наутро Лунин, будто случайно, показал Константину депешу. (Сам Великий Князь вестей из столицы не имел.) – Спасибо, брат, этого я тебе никогда не забуду, – будто бы сказал ему тогда Константин и, не возвращаясь в Варшаву, с полуэскадроном гусар тотчас покинул Польшу, поспешил – сперва в Малороссию, затем – на Север. Что же до Лунина, то ротмистр уничтожил депешу и, словно не заметив исчезновения Великого Князя, не торопясь, отправился после охоты в Санкт-Петербург, к своим друзьям, к своим былым единомышленникам. Так ли все это было в действительности, Грибоедов не знал, проверить было мудрено; рассказы же гродненских гусар сопрягали имя ротмистра Лунина с именем Великого Князя постоянно. Во всяком случае, все это вполне соответствовало Лунину, соответствовало его натуре и даже внешнему облику – облику романтического рыцаря, воспетого бессмертным Сервантесом. Грибоедов знавал Лунина по Петербургу и Москве – правда, некоротко. Сейчас ему вспомнились сплетни о бесчисленных проказах этого отчаянного человека, среди прочих – история с вызовом на поединок самого Великого Князя. История кончилась ничем, но в гвардии о ней долго говорили. Случилось это на смотре Лейб-гусарского полка, где служил в те времена Лунин и августейшим шефом которого был Константин. Цесаревич на плацу был чрезвычайно насмешлив, попросту оскорбителен, его шутки и словечки заставляли лихих гусар бледнеть и краснеть, до того, что, в конце концов, из строя выехал ротмистр Лунин и вызвал великого князя на дуэль. "Молод еще – драться со мною," – сказал Константин, но шутки свои прекратил, за дерзость ротмистра не наказал, много позже даже сделал его своим адъютантом. Вспомнив о несостоявшемся поединке, Грибоедов вдруг подумал: что бы произошло, ежели бы события недавние имели иной ход? Ежели не угодила бы в Милорадовича пуля, остался бы он жив, попросту разогнал инсургентов, и депеша пришла бы уже не к Лунину, а, напротив того, к Великому Князю, с приказом об аресте ротмистра? Что бы сделал, как поступил бы Константин? Посвятил бы в содержание депеши своего адъютанта, отослал бы его... ну, скажем, на охоту? Или же, скрепя сердце, отправил бы его под конвоем в столицу? И пошел бы веселый ротмистр в Сибирь, в каторгу, в забвение. Мысль показалась забавною. Грибоедов фыркнул. Заслышав смешок, Великий Князь, собиравшийся что-то сказать, резко к нему повернулся. Глаза его светлые потемнели. – Вас что-то насмешило, сударь? – сдержанно спросил он. – Что же именно? Скажите, и мы посмеемся вместе. Видит Бог, нам сейчас весьма не хватает причин для веселья. Грибоедов слегка замешкался. Его нисколько не смутило и не обеспокоило недоброе внимание Константина, просто он внезапно увидел комическую сторону происходящего, но не мог решить, следует ли указывать на нее остальным. Он снял очки, аккуратно протер их. – Ваше Высочество, – сказал он. – Мне кажется, все говорилось здесь верно... я, впрочем, человек невоенный... – И все-таки: что же вас так насмешило? – перебил его нетерпеливо Цесаревич. – Смех, невольно вырвавшийся, не имел никакого отношения к обсуждаемому вопросу, – сказал Грибоедов деревянным голосом. – Я прошу за то у Вашего Высочества прощения. И прошу также позволить мне высказать некоторые соображения. "Будь что будет", – подумал он. Выражение лица Великого Князя несколько смягчилось. – Извольте, – сказал он. Грибоедов вздохнул, надел очки. Помолчал немного. Лицо его вновь обрело невозмутимое выражение или, скорее, неподвижность. Да, неподвижность, словно обладатель этого лица внезапно надел маску, точь-в-точь повторяющую черты лица, но вырезанную из дерева. Маска эта защищала Грибоедова, он нуждался в защите, он мгновенно надевал маску в недобрую минуту, как сейчас. Голос, которым заговорил он, был столь же твердым и одеревеневшим, как и маска. – Я человек невоенный, – повторил он. – Статский. В силу того, целиком полагаюсь на суждение господ, сведущих более моего, – он слегка поклонился в сторону офицеров, уже высказавших свое мнение. Странно, но и в этот раз он ощутил мгновенный укол тревоги, словно легкий поклон его был принят господами офицерами за издевку. "Только дуэлей мне сейчас не хватало", подумал он, но продолжил: – Однако, не уверен... – Грибоедов перевел взгляд на Цесаревича. – Я не уверен, Ваше Высочество, что боевые действия будут иметь место. Более того, я совершенно убежден в обратном. В светлой просторной комнате духота сгустилась невыносимо, и в этой духоте повисла тишина. Тишина эта имела явный привкус настороженности, тишина окрашена была снисходительностью и – чему удивляться – презрением. Как же иначе? Приходило ли в голову бравым воякам этим то, что собирался сказать им этот худощавый, бледный до желтизны господин? Да нет, вряд ли. Их снисходительность, их презрение – отсюда, от этой их плохо скрываемой – а иными и вовсе нескрываемой – мысли: ну что, что дельного может сказать им, боевым офицерам, сей высокомерный статский субъект, фрачник? (Грибоедов одет был не во фрак, в темно-серый сюртук.) Все это он прочитал – на выбритых лицах пехотных офицеров-ермоловцев и на лицах усачей-гусар. И перестал смотреть. Перестал видеть эти лица. Они не интересовали его более. Брови Константина удивленно вздернулись. – Однако... – протянул он чуть растерянно. – Господин... – он не мог вспомнить имени, поэтому запнулся, это вновь вызвало раздражение. Извольте-ка объясниться. Я жду. Грибоедов поднял глаза на Великого Князя и сказал – негромко, бесстрастным голосом, он чувствовал, что и маска на лице чуть смягчилась, стала негромкой: – Сколько я могу судить, Ваше Высочество, – он обращался только к Константину, прочие его не интересовали более, они не существовали, расплылись, растворились в звенящей плотной духоте, не было их более, и Бог с ними, – военное решение... – Он вздохнул и сказал: – Военное решение, возможно, не понадобится. Первое слово было произнесено. Из душной плотной пелены выплыло лицо очнувшегося от дремы Сипягина. Сипягин уставился на Грибоедова выпуклыми, слегка очумелыми от сна глазами. – Не понадобится, – зачем-то повторил Грибоедов. И пояснил: – Бунтовщики присягнули вам, Ваше Высочество, – это было самое опасное место в монологе, – как же и кто же из них осмелится повернуть против вас оружие? Тишина. – Разве что вы, Ваше Высочество, изволите их примерно наказать, безразличным голосом сказал он. – Но, в таком случае, речь должна идти не об обороне, а напротив. Впрочем... Взрыв. Стены зашатались, скамьи задрожали. Грубая ругань ударила в уши. Лицо Константина мгновенно залилось краской, даже плешь пурпурно засветилась сквозь редкие светлые волосы. Он пристукнул кулаком по столу, еще раз выругался – еще грубее и еще громче. Однако больше не сказал ничего, вместо него зашумел совершенно багровый Сипягин: – Д-да как в-вы, в-ваше превосходительство, к-как вам... как вам не совестно напоминать о такой м-мерзости, к-как... – разволновался генерал, даже мундир расстегнул, полез за платком. Да и прочие господа военные задвигались, громко выражая свое негодование. – Воля покойного государя... – Губернатор... – Генерал... – Таганрог... Петербург... Варшава... – Присяга... Сенат... – Елизавета Александровна... Вдовствующая государыня... – Армия... Армия... Армия... – Гвардия... Гвардия... Гвардия... – И в конце концов... Зашаркали стульями, завертели головами, однако в рамках пристойности. Ибо и в справедливом возмущении своем помнили о Высочайшем присутствии. И замолчали, видя, что их возмущение и негодование нисколько не взволновали холоднокровного господина. Грибоедов по-прежнему не видел их, они по-прежнему не интересовали его. Он смотрел на разгневанного, но молчащего Великого Князя и ждал возможности продолжить. Лицо Константина изменилось, краска сошла, будто слиняла. Константин стал бледен... бледен... бледностью, а вернее, внезапно проступившей нездоровой желтизной мог бы теперь поспорить с ним самим. Глядя в стол, сцепив судорожно лежащие на столе белые пальцы, сказал негромко и вежливо: – Прошу вас, сударь, продолжайте, – и шум тут же прекратился. Вновь повисла в комнате тишина, менее снисходительная, менее презрительная, и куда более напряженная. И Грибоедов продолжил: – Не говорю сейчас о мерзости или, напротив, о сладости, – он дернул уголком рта. – Скажу лишь – войска, принесшие присягу Вашему Высочеству, искренне присяге этой верят... – он на миг замолчал. Так ли? Да, так, он уверен в этом, сейчас, во всяком случае, уверен. – Убежден, что мятежники не могли, да и не хотели изъяснять свои подлинные планы нижним чинам... да и многим офицерам также. Не думаю даже, что сами они ясно понимают собственные планы. Взбунтовать войска, поднять их, помешать вашему въезду в столицу... – Грибоедов сделал короткую паузу. – Уверен, не в их силах совершить это сейчас, – он слегка выделил слово "сейчас". Впрочем, заметил ли это Константин, сказать с уверенностью Грибоедов не мог. Он собирался было пояснить, что имел в виду, но Константин предостерегающе поднял руку, и Грибоедов замолчал. – Благодарю всех, господа, – сказал вдруг Великий Князь. – Можете быть свободны. Переход был труден, дальнейший, возможно, будет труднее. Еще раз – благодарю. Когда офицеры вышли, Цесаревич поворотился к Грибоедову, поднявшемуся при его словах, но несколько замешкавшемуся. Цесаревич некоторое время молча смотрел на него, глаза его были спокойны и холодны, Грибоедову стало зябко. – Я отпустил и вас, сударь, – медленно произнес Константин. – Но коль уж вы изволили остаться, прошу, – он коротко указал на скамью. – Вам я особенно благодарен. Вы просветили меня. Садитесь же, – повторил он. Грибоедов подошел к скамье, но остался стоять, поскольку Константин встал. Цесаревич смотрел мимо, молчал. Вздохнул, прошелся по комнате. Остановился против Грибоедова. – Что же, – Константин по-прежнему смотрел в сторону, и генерал Ермолов мыслит так же? – Светлые, чуть навыкате, глаза Великого Князя обратились на Грибоедова. – Генерал Ермолов не делился со мною мыслями, Ваше Высочество, – это было сказано не весьма любезно, но Грибоедов устал. – Он лишь приказал мне сопровождать его превосходительство генерала Сипягина. – Да-да... – рассеянно кивнул Константин. – Кавказский царь обходится без советников. Ах, старый лис... Все еще мнит себя львом... – он снова взглянул на Грибоедова, слегка прищурился. – Итак, сударь, вы полагаете, что в Петербурге меня ждут верные войска и верные люди? Хорошо, коли так... Впрочем, – Цесаревич вдруг усмехнулся, – не на это ли надеются бунтовщики? Будь императором, коль мы того хотим! А вот! – Константин скрутил кукиш и ткнул им куда-то, в сторону окна. – Вот вам, голубчики! Не принудите. Войдем в Санкт-Петербург, перевешаю, как собак... Грибоедов произнес, – Ваше Высочество, въезд в столицу может иметь последствия самые различные... "Кровь, – подумал он, – кровь на снежном поле. Не дай, Господи..." – Вы свободны, – сухо сказал Великий Князь. – Не задерживаю вас более, благодарю. "Красное и белое". Грибоедов склонил голову и пошел к выходу. В двери он едва не оглянулся. Ему очень хотелось увидеть лицо Цесаревича, но он пересилил себя, вышел и плотно прикрыл за собою дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю