Текст книги "Мисс Бирма"
Автор книги: Чармен Крейг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
2
С моря
Кхин уже видела этого молодого офицера (англо-индийца?). Она обратила внимание на его руки – сильные и строго вытянутые по швам руки – и заметила, как неустанно патрулировал он порт из конца в конец, будто старался растратить имеющийся у него запас топлива. Однажды она наблюдала, как целеустремленно он мчится на катере к судну, встававшему на якорь в бухте; он стоял рядом с рулевым, скрестив руки на груди, обратив лицо к ветру. Неужели совсем не боится потерять равновесие? Или подсознательно играет с судьбой, как порой поступает и сама Кхин, когда, держа за руку малыша, подбирается к самому краю пирса, на котором стоит и сейчас, в сентябре 1939-го.
Она приехала в Акьяб четыре месяца назад, работать нянькой в доме судьи-карена, который «взял за правило нанимать на работу людей их гонимой расы» – примерные его слова. Ее подопечный, мальчик шести лет, частенько увлекал ее в порт, где с пирса они наблюдали, как взлетают или садятся на волнующуюся поверхность моря гидропланы.
Ей гидропланы нравились не меньше, чем мальчику, нравилось, как с беззвучной грацией они оставляют позади шлейф брызг, – хотя время от времени восхищение омрачала тревога. Иногда Кхин видела, как самолет сбивается с курса, резко качнувшись, и представляла, как он падает с небес подстреленной птицей.
Мальчик ткнул пальцем в серебристую фигурку самолета, взмывающего к облакам, она вздрогнула, решительно потянула его прочь от мокрых досок сходен, ведущих к воде.
– Пора идти, – сказала Кхин.
– Давай подождем, когда он исчезнет, – возразил мальчик.
Ему не рассказали, что Япония воюет с Китаем, что Германия вторглась в Польшу, а Франция и Великобритания объявили ей войну. Кхин чувствовала себя виноватой в этом его неведении, будто, поощряя его привязанность к самолетам, она предавала малыша. Да, она понимала, что глупо воображать, будто именно эти самолеты обречены на гибель. «Война никогда не придет сюда, – сказал судья, прослушав вечерние английские новости по радио. – Джапы хотят Малайю. На нашу территорию можно проникнуть только морем, а на море британцы, которые непотопляемы».
– Дома у меня есть для тебя сюрприз, – соврала Кхин. Прикрыв глаза ладонью от слепящего света, постаралась изобразить самую убедительную улыбку.
Мальчик внимательно изучил ее лицо и уточнил:
– Какой сюрприз?
– Скажу дома.
Никакого сюрприза, разумеется, не было, и пока они брели обратно к берегу, подальше от шатких ступеней (а она еще и от навязчивой картины – как ее тело соскальзывает в бушующие волны), Кхин прикидывала, какой небольшой подарок малыш счел бы достаточно неожиданным. Он и так уже сомневается в ней. Может, горничная купит профитролей у индийца, который приходит по средам?
Они были уже на полпути к берегу, когда Кхин подняла взгляд и заметила, что от деревянных ворот порта за ними пристально наблюдает тот самый офицер. Белая фуражка слегка набекрень, он стоит, привалившись к покосившимся шатким воротам, словно перекрывает путь. Даже издалека она видела, как беззастенчиво он разглядывает ее бедра, ее волосы. Если бы любой другой мужчина пялился на нее вот так, буквально пожирая взглядом, она бы… ну, она рассмеялась бы.
Внезапно офицер закричал, выдав неразборчивую мешанину английских слов, из которых она разобрала только «не», которое он произнес с подчеркнутой страстностью и по меньшей мере дважды. Он определенно велел держаться подальше от пирса (судя по тому, как он потом повернул голову и ткнул рукой куда-то в сторону от моря, она не ошиблась), и его резкость должна была ее уязвить, вот только в его баритоне звучала какая-то добродушная мягкость.
Она остановилась футах в пяти от ворот, держа мальчика за теплую ладошку, порывы свежего ветра доносили морские брызги. Офицер, прищурившись, смотрел ей прямо в глаза, и Кхин почувствовала, что краснеет, любуясь могучей силой, исходящей от него, – тяжелый подбородок, губы слишком пухлые для мужчины, большие уши смешно торчат из-под фуражки. Ничего особенно выдающегося в этой мужской красоте, в крупных чертах (хотя в нем и вправду было нечто слоновье!), ничего необычного в его властных претензиях на территорию порта (все офицеры норовили заявить свои права на Бирму, словно не были такими же подданными его величества короля Англии). Но пришлось признать, что вблизи он оказался гораздо привлекательнее. И что еще неожиданнее (и это она, должно быть, отметила неосознанно) – выражение кротости, почти смирения в его взгляде, особенно явное в контрасте с очевидной физической силой. Даже улыбка, адресованная ей, на которую ее губы невольно откликнулись, таила печаль.
– У нас неприятности, няня? – спросил мальчик.
– Возможно, – тихо ответила она.
Офицер вновь заговорил, объясняя ей что-то по-английски, но тут неподалеку взревел мотор гидроплана.
– Смотри! – воскликнул мальчик, показывая на гидроплан, прыгающий по волнам.
На мгновение все трое замерли, глядя, как самолет взмывает в ярко-голубое небо, закладывает вираж и безмятежно устремляется на северо-запад, будто там, за горизонтом, и нет никакой войны.
– Как же красиво, – расслышала она голос офицера сквозь свист ветра.
Он отодвинулся от ворот. И когда их глаза вновь встретились, она так сильно смутилась, что резко потащила малыша вперед, рывком приоткрыла ворота и почти бегом проскочила мимо оторопевшего офицера.
То, что офицер проявил к ней интерес, она сочла одновременно и приятным, и тревожным, – тревожным, поскольку напомнило, что сама-то она старалась не интересоваться собой из страха обнаружить внутри нечто пугающее.
Она помнила безмятежные моменты из раннего детства, когда отец еще не потерял землю и жизнь, а мать – свою улыбку. Нет, ничего такого, что называют беззаботным детством, у нее не было. Они с младшей сестрой никогда не ходили в школу, вместо этого работали в саду. Но зато вдоволь могли лазать по деревьям, бегать и играть, плескаться в реке, сидеть у мамы на коленях, пока она расчесывала им волосы, и петь.
Пение – вот что было их досугом, искусством, их молитвой и уроками. Они пели Йиве, богу каренов, который, как ее учили, был также и Творцом у христиан[9]9
В бирманской мифологии бог Йива очень близок иудейскому Яхве.
[Закрыть]. По вечерам, вытянувшись под москитной сеткой, они пели духам сада. А потом, когда и она сама, и сестренка уже погружались в объятия сна, они слушали, как мама пела легенды их народа.
Давным-давно мы пришли сюда по течению песчаной реки. Мы прошли сквозь земли, внушавшие ужас, земли, где не было никаких дорог, где, подобно волнам на морской глади, пески катились под ветром. И мы пришли на эту зеленую землю, к чистым источникам и горным озерам. Пока не оказались среди сиамцев и бирманцев, которые превратили нас в рабов. Они забрали наш алфавит и священные книги, но наши Старейшие обещали приход Мессии. Белые чужестранцы принесут священную книгу, сказали они. Неустанно возносите благодарности за появление белых людей. Благодарите, сыны леса и дети нищеты, ибо до их прихода мы были бедны и разделены и рассеяны по разным сторонам.
До прихода белых людей мы жили вдоль рек и ручьев, и бирманцы заставляли нас тянуть лодки и рубить ратанговые пальмы. Они заставляли нас ходить за плугом и собирать воск и кардамон, плести циновки, драть кору на веревки, таскать бревна, корчевать пни и расчищать землю под их города. Они требовали даров – ямс, клубни арума, имбирь, красный перец, чай, слоновьи бивни и рога носорогов. Если у нас не было денег, чтобы заплатить им, они заставляли нас брать в долг и тем вновь обращали в рабство. Они заставляли нас охранять их крепости, быть их проводниками в лесах и похищать сиамцев, а руки у нас были связаны. Они секли нас розгами, колотили кулаками, били нас днями напролет, пока многие из нас не пали замертво. Они заставили нас доставлять рис для их солдат, и наши поля пожелтели, и множество людей погибли от голода. Они разлучали и похищали нас, чтобы мы болели от тоски друг по другу или молили о пощаде и быстрой смерти. Мы бежали и скрывались по берегам ручьев, в горных ущельях, чтобы они не отобрали наши рисовые поля и наших женщин. Но они находили нас, и возвращали назад, и заставляли селиться возле их городов, где великое множество из нас нашло свой конец.
И в смятении мы молились в зарослях. «Дети и внуки, – гласили древние сказания Старейшин. – Йива спасет наш народ». Мы молились, а дождь поливал нас, и москиты и пиявки кусали нас. «Если Йива спасет нас, пускай спасает скорее. Увы! Где же Йива?» – вопрошали мы. «Дети и внуки, – отвечали Старейшины. – Если нечто приходит по земле, рыдайте; если морем – смейтесь. Оно не придет при нашей жизни, но придет к вам. Если придет морем, вы сможете вздохнуть свободно; но если по земле, вам не останется и клочка ее».
– А как пришли белые чужестранцы, мама? – иногда сонно спрашивала она со своей циновки под москитной сеткой.
С моря! С моря! – отвечала мамина песня, хотя звучала она как горестный плач.
Следующим вечером, когда Кхин кормила мальчика рисом и супом в кухне особняка судьи, она заметила через окно, как перед домом остановился черный автомобиль. Пока из задней двери нерешительно выбирался офицер, она подхватила малыша на руки и уткнулась лицом в его нежную шею.
– Что случилось, няня? – удивился мальчик. – Тебе грустно?
– Давай спрячемся? – неожиданно для себя пробормотала она.
Потом раздался стук, за которым последовал знакомый скрип кресла красного дерева, когда судья вставал.
– Кто-то пришел! – воскликнул мальчик, спрыгивая с ее колен, и кинулся из кухни.
С тех пор как два года назад умерла его мать, визиты гостей стали редкостью.
Кхин напряженно вслушивалась в приглушенный, то оживлявшийся, то затихавший разговор в соседней комнате – внезапные вопросы и рассудительные высказывания судьи, уверенность в ответных репликах офицера, смягченная, как она решила, уважением к судье и нервозностью. До нее доносились только отдельные английские слова («девушка», «порт», «солнышко» или «сынишка»), и неопределенность беседы подкрепляла ощущение, что она на время защищена от столкновения с собственной судьбой.
– Кхин! – позвал судья.
Она встала и, нетвердо шагая, направилась в гостиную; офицер сидел в кресле судьи – фуражка на коленях, волны черных волос приглажены бриллиантином. Он поймал ее взгляд, вежливо кивнул, будто молча умоляя о чем-то, и она быстро отвернулась – к судье, разглядывавшему ее с козетки в другом конце комнаты; малыш сидел у его ног.
– Ты знакома с этим молодым человеком, Кхин? – спросил судья на каренском.
В вопросе не было ничего притворного, как и не было никакого неодобрения. Участливые серые глаза судьи говорили лишь, что он просто хочет услышать ответ.
– Я встречалась с ним раньше.
Если судья и расслышал дрожь в ее голосе, то не подал виду.
– А была бы ты не против встретиться с ним еще разок? – спросил он с мягкой улыбкой. – Он вот очень хочет тебя увидеть. Ты наверняка скажешь, что это смешно, но он уже решил жениться на тебе, если ты, конечно, согласишься.
Она обернулась к офицеру, уши у которого – без спасительного прикрытия фуражки, – кажется, стали еще больше, длинные ресницы жалостливо хлопали, и это вдруг развеселило ее. Словно залпом выпив полную чашку рисового вина, Кхин сделалась внезапно восторженно-счастливой, немножко сумасшедшей, голова закружилась… Губы издали странный, едва слышный щебечущий смех, который стал громче, когда на лице офицера проступила глуповатая сконфуженная улыбка (сконфуженная, наверное, от того, что он решил, будто она с судьей обменялись шутками на его счет). Она прикрыла ладошкой рот, веля себе угомониться и опасаясь, что расплачется, если не удастся, но тут и мальчик почему-то тоже рассмеялся, а вслед за ним хохотнул и судья, и даже офицер подхватил – и какой же у него был звучный, милый, искренний смех!
– Похоже, эта мысль тебе нравится, – заметил судья, когда все отсмеялись.
Она перевела дыхание, беря себя в руки.
– Нет, – тихо ответила она.
– Нет? – удивился он.
– В смысле, да.
– Да?
Офицер вертел головой, явно озадаченный ее ответами, как и она сама. А затем, после долгой паузы, удивил ее, пустившись в мелодичный речитатив исповеданий преданности и сожалений. Он не отводил глаз, и она видела в них страдание, которого не могла постичь.
Судья дипломатично вскинул руку и парой английских слов прервал излияния офицера. Затем обратился к ней.
– Он только что объяснил тебе, Кхин, – начал судья, – что он задержится в Акьябе всего на месяц, после чего его переведут обратно в Рангун… Он говорит, что настолько был поражен твоей красотой, что следил за тобой и Блессингом по пути из порта, за что приносит свои извинения.
– Он белый индиец? – услышала она свой голос.
Судье, кажется, вопрос не понравился, но он все же повернулся к офицеру и принялся расспрашивать. Начал офицер едва ли не шепотом, но судья был настойчив, и ответы становились все более решительными, как ей показалось, более откровенными и даже нетерпеливыми.
– Он ничего не знает о нашем народе, Кхин. Не знает даже, в чем разница между бирманцами и каренами, хотя и родился здесь. Он еврей. Я сказал ему, что ты христианка. Что твоя мать, скорее всего, потребует, чтобы ты венчалась в баптистской церкви, как и ты сама, несомненно, захочешь… Странно, но это его не пугает. Он даже говорит, что из-за этого ты ему еще больше нравишься. Что он практически полухристианин. – На миг судья словно забылся, задумавшись, потом продолжил: – Полагаю, многие из нас, христиан-каренов, тоже полуязычники или полубуддисты, если уж на то пошло.
Но не я, хотела она возразить. О, с нее достаточно и язычников, и буддистов, но и от христианства она тайно отреклась много лет назад – после того, что случилось с ее отцом. Нет, судья неправильно ее понял, и Кхин сказала себе, что не должна дальше морочить людям голову. Надо же, ведет разговоры о браке с мужчиной, от которого порывалась спрятаться, с мужчиной, чьего языка она не понимает!
Мальчик поднялся с пола и начал осторожно подбираться к офицеру, который, как Кхин только теперь заметила, протягивал ему серебристую игрушку – губную гармошку. Глаза офицера на миг встретились с ее глазами, и мелькнула быстрая, такая непринужденная улыбка. Затем он поднес блестящую штуку к губам и извлек звук настолько несуразный, настолько по-детски игривый и бесцеремонный, что все вновь дружно расхохотались, но на этот раз в ее смехе было больше печали, чем страха.
– Можно мне подудеть? – протянул ручку мальчик.
Офицер вытер гармошку о рукав и вручил малышу.
– Оставь нас, Блессинг, – велел судья.
Малыш испарился, унося свое новое сокровище. После его ухода вопросительное томление офицера стало почти физически ощутимым. Кхин попыталась отвести взгляд, но что-то в его глазах притягивало вновь и вновь. Моя жизнь уже принадлежит тебе, казалось, говорили они. Разве встречала она когда-либо такое простое, непосредственное, неприкрытое чувство, желание?
– Ты не должна чувствовать себя обязанной, Кхин, – сказал судья. – Это только первая встреча. Я могу сказать ему, что тебе нужно время. Возможно, следует послать за твоей матерью.
– Где он научился так играть? – спросила она, имея в виду губную гармошку, и удивилась своему вопросу.
Судья, отчасти раздраженно, передал ее вопрос офицеру, который прикрыл глаза, отвечая, как будто рылся в укромных тайниках темного прошлого в поисках освещенного уголка.
– Он говорит, что не помнит, – перевел судья, на этот раз несколько более участливо. – Но он думает, что его научила мать. Он говорит, его мать не была такой уж одаренной по части музыки, но она старалась реализовать себя в том, что ей было дано, как и он пытается сейчас, когда остался на свете совсем один. Он говорит, ее голос – единственное, что имело для него глубокое значение.
На мгновение у нее перехватило дыхание, она онемела, едва соображая, что ей следует делать.
– Выслушай меня, Кхин, – снова заговорил судья. – Я в своей профессии повидал всякое. И неплохо разбираюсь в людях. И, глядя в глаза этого парня, я вижу человека, который искренен. И ты должна искренне ответить, даже если придется искренне сказать ему, что ты хочешь, чтобы он оставил тебя в покое.
Но для искренности надо понимать себя, иметь собственное я, обладать тягой к жизни большей, чем к смерти.
– Ну как, я скажу ему, что напишу твоей матери? – спросил судья. – Или велеть ему уйти?
Кхин посмотрела на офицера, на его молодое гордое лицо, светившееся желанием и нетерпением. И ей вдруг показалось, что она может видеть его насквозь, буквально до самого нутра. Что слова ей не нужны. Что ей и без них ясно: в этом мире ему просто нужен человек, с которым можно быть вместе.
А разве ей нужно что-то другое?
3
Кое-что о каренах
Поначалу брак стал отдохновением, которого никто из них не ждал, – по крайней мере, Бенни так показалось.
Признаться, свадебная церемония вышла неловкой – полностью на языке каренов, в построенной из бамбука баптистской часовне в центре деревни недалеко от Рангуна, где жила ее мать. Кхин была прекрасна в длинном белом традиционном платье, с волосами, уложенными в шиньон, который подчеркивал очаровательную округлость ее лица, молочно-белую кожу и сияющие темные глаза, за ухом к волосам были приколоты желтые цветы. Поначалу она казалась отстраненной, какой-то отчужденной, будто отплывала все дальше и дальше от него, стоя рядом у алтаря, но потом вдруг вернулась в реальность и устремила на Бенни теплый, ободряющий взгляд.
По правде говоря, ее мать и сестра ни разу ему не улыбнулись. Священник был из тех женоподобных очкариков, что в яростных проповедях непременно предостерегают насчет демонов и грозят вечными муками (Бенни дважды почудилось слово «Сатана»), а мать и сестра впитывали его речи с такой невозмутимой серьезностью, что Бенни в попытке хоть чуточку развеселить их принялся корчить рожи, изображая, что ни бельмеса не понимает, о чем им тут вещают. Кхин, решил он, слишком смущена и растеряна, чтобы обратить на это внимание, тогда как все прочие приветствовали его гримасы одобрительными смешками. Все, кроме матери и сестры, которые явно сомневались – пусть он в том и не был уверен, – что Бенни подходит для Кхин. Но укоряющая суровость, с какой они взирали на Кхин, подсказывала, что осуждают они не Бенни, а его невесту.
– Отныне ты принадлежишь ей, – сказала ему мать через энергичного священника, который по окончании церемонии немедля обратился в персонального свадебного переводчика.
– Да будь я проклят, если нет! – выпалил Бенни, пытаясь растопить холод в ее глазах, прорваться сквозь сжатые в ниточку губы.
Но даже после витиеватого перевода губы эти не дрогнули. Может, подумал Бенни, мать просто не поняла.
И на церемонию, и на последовавшие за ней гуляния набежала толпа хихикающих деревенских тетушек и мужчин с каменно-суровыми лицами, каждый из которых норовил и поддеть его, и выразить восхищение, и непременно проехаться по поводу его размеров. (А может, они потешались не только над его ростом и мышцами, громадными по сравнению с их собственными, но и над его пенисом, который под брюками был гораздо более заметен, чем под саронгом – традиционным одеянием местных мужчин?) Оно было немножко непристойным, их веселье, Бенни прежде не встречался с таким, это веселье одновременно и покорило его, и ввергло в недоумение. И все гости беспрестанно поминали дух отсутствующего отца Кхин, о котором говорили с опасливой отстраненностью, от чего ощущение чужеродности у Бенни лишь нарастало – вместе с осознанием полной своей невежественности по части истории и культуры народа своей невесты.
– Очень печально, но такова жизнь, – пробормотал один из мужчин по поводу отца и его предполагаемой кончины.
– Он был пьян, и вот чего случилось, – сказал другой.
– Не было ни малейшего шанса, даже призрачного, – чуть более милосердно предположил священник, поедая карри прямо пальцами. – Явились ниоткуда, дакойты!
Дакойты, как уже знал Бенни, были одной из проблем, с которыми столкнулись здесь британцы. Бирманские бандиты, которые шныряли по сельской округе, вооруженные мечами и дремучей верой в татуировки и магию, они известны были своей безжалостностью и полным отсутствием морали.
– Хорошо, что ты не подал прошение о зачислении в полицию, – сказал как-то Даксворт. – Я знавал одного полицейского, друга моего отца. Помню, как он рассказывал, что банда дакойтов сотворила с младенцем – истолкли его в желе в рисовой ступе прямо на глазах у матери.
– Но зачем? – Бенни имел в виду, чего, во имя всего святого, они стремились достичь, творя такое?
На что Даксворт лишь усмехнулся, словно намекая, что Бенни и представления не имеет о тьме, бурлящей вокруг, которая однажды вспыхнет слепящим светом. И до определенной степени в том, что касается дакойтов, для Бенни все еще царила тьма; их безжалостность, казалось, неявно проистекала из того же источника, что и бирманский национализм, ныне охвативший всю страну и винивший во всем колониальный режим. В те несколько недель перед свадьбой, когда Бенни вернулся в Рангун, чтобы подготовить новую квартиру на Спаркс-стрит, его постоянно настигали новости о том, как молодой адвокат Аун Сан – лидер протестующих, скандирующих лозунг «Бирма для бирманцев!», – основал новую политическую партию, выступающую против поддержки войны Британии с Германией. Он призывал к немедленному освобождению Бирмы от ига империализма и, насколько мог понять Бенни, подчеркивал превосходство этнических бирманцев, тем самым равняясь на нацистские идеи главенствующей расы (нацисты, как Бенни узнал из последних радиопередач, приняли чудовищный закон, что евреи старше двенадцати лет обязаны носить повязку с изображением звезды Давида). Бенни только начинал понимать, что если ты бирманский гражданин – то есть представитель одной из народностей Бирмы, – но не бирманец, то ты, по бирманским понятиям, откровенно нежелательный элемент.
И он никак не мог выбросить из головы это слово – нежелательный — в конце празднества, когда они с Кхин стояли перед часовней; она уже в красно-черном саронге замужней женщины, губы испачканы ярко-оранжевым соком бетеля. Ему не позволено было ощутить вкус этих губ. Карены, как он усвоил, не демонстрируют нежных чувств – по крайней мере, такого рода – публично. Впрочем, не было недостатка в миловидных девушках, которые брали Кхин за руку или нежно пожимали ее запястье в знак близости и нежности; даже мужчины прохаживались по пыльной площади перед часовней, приобняв друг друга. А как же Бенни? Хотя бы просто коснуться Кхин? И вот, поставив их рядом перед часовней, ему сообщили, что теперь они должны ритуально откупиться от целой очереди деревенских, перекрывших узенькую тропинку, ведущую к его «бьюику» и, в широком смысле, их новому дому – тому самому частному пространству, созданному именно ради близости.
– Это часть нашей культуры, – пояснил восторженный священник, указывая на шеренгу деревенских жителей. – Вы должны дать им рупии.
Бенни поймал смущенный взгляд Кхин, потом взял ее руку и вложил пригоршню монет, которые она приняла невозмутимо, почти нехотя, и он поразился ее хладнокровию.
Посмеиваясь, она принялась швырять монетки, которые разлетались сверкающими дугами над веселящимися крестьянами. И Бенни упрекнул себя, что не радуется, что чувствует себя таким неуместным, таким нежеланным, пусть он и устроил целое представление, вывернув карманы и якобы озабоченно демонстрируя, ко всеобщей потехе, свою полную нищету (и зачем он опять изображал из себя кретина?). Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный, напомнил он себе, а потом выбросил фразу из головы, потому что действительно не вспоминал о ней с тех пор, как встретил Кхин месяц назад.
Ну да, свадьба и последующие события наградили его чередой тяжких разочарований. Но тем не менее.
Тем не менее.
Бенни сам обустроил квартиру, выбрал мебель из тика и красного дерева, включая застекленный буфет и туалетный столик, на который положил благоухающий сандаловый гребень изысканной работы. Именно к этому гребню Кхин потянулась в их первый вечер, когда он проводил ее через маленькую гостиную в спальню, где и поставил ее чемоданы. Ее глаза внимательно исследовали размеры комнаты – не в панике, не в поисках пути к бегству, как ему показалось, но чтобы оценить масштабы жизни, которую ей предлагали. Взгляд задержался на гребне, затем она шагнула к туалетному столику и взяла вещицу в руки.
– Это тебе, – сказал он, и, кажется, она поняла.
Провела пальцем по зубчикам, а он наблюдал за ней. Вот он, благородный и только ему предназначенный образ женщины, в интимный момент осознания и принятия. Теперь ему позволено смотреть; в последний раз такая степень близости была доступна лишь с родителями, которые полагали, что своим примером они помогут ему понять, что значит близость с другим человеком.
Кхин не улыбнулась, но гребень ее определенно растрогал, и Бенни видел, что она успокоилась. Перемена была едва заметна, просто плечи слегка опустились. Покой, родившийся из осознания, что теперь на нее смотрит только он.
Так и не присев за туалетный столик, Кхин повернулась к зеркалу, положила гребень и взглянула на отражение Бенни за ней. Он любовался ею при желтом свете лампы: смотрел, как она смотрит, как он смотрит на нее, смотрел в собственные восхищенные глаза, впитывая новое и такое древнее наслаждение от того, что удовлетворяешь желание другого быть увиденным. Теперь он видел, как различны они с ней – насколько вообще человеческие существа могут отличаться друг от друга: он по меньшей мере на фут выше и почти вдвое шире, лицо его – полная противоположность ее лицу (он прежде и не обращал внимания, какая вытянутая и узкая у него физиономия, столь контрастирующая с плоской округлостью ее лица). Различия возбуждали и пугали, он чувствовал, как кровь приливает к одним местам, одновременно отливая от других, он хотел быть с ней, смотреть на нее и чтобы она смотрела только на него.
На миг она потупила глаза и осторожно потянула пояс своего саронга. Одеяние упало вместе с кружевной нижней юбкой, и он увидел (белья на ней не было!) белую плавность ее ягодиц и пышных бедер, а в зеркале – густой пучок темных волос. Она торопливо вскинула руки и сбросила черную расшитую блузу, и его глазам предстала складочка на талии, неожиданно тяжелые груди с темными окружьями. Теперь ее глаза смотрели на него в упор почти бесстрастно, как будто сообщали, что она на знакомой территории и отныне она диктует условия. Неужели правда? Господи! Куда подевалась нервно хихикающая девчонка, с которой он встретился в доме судьи в Акьябе! Она… дар, не имеющий себе равных, и он был уверен, что этот дар вот-вот отберут, что она придет в себя и укроется под защитой своего саронга.
Смущенная улыбка робко осветила ее лицо, она все смотрела на него, сочувствие и симпатия тенью мелькнули в ее глазах. Внезапно она показалась такой уязвимой, напуганной, будто вот-вот расплачется, точно происходящее все же в новинку для нее и она растерялась, не зная, что делать дальше.
Он решительно шагнул к ней, и опустился перед ней на колени, и повернул к себе, и прижался к теплому влажному лону, глядя вверх, за нависающие над ним груди, прямо в ее напуганные, ожидающие глаза.
– Ты счастлива? – спросил он.
Она ответила взглядом.
Довольно того, что мы вместе.
Ему было двадцать, ей восемнадцать. И они нашли друг в друге временное спасение от всепоглощающего одиночества.
И все же обретенная близость не была идеальной. Кхин, как он выяснил, почти свободно говорила по-бирмански – на языке бирманцев (совершенно не похожем на язык каренов, как он узнал, но, видимо, из той же тоновой группы). Вскоре Бенни обнаружил, что если приложить немного усилий для взращивания в себе ростков бирманского, которые зачахли со времен его рангунского отрочества, ветви синтаксиса дадут побеги в его разуме. Но язык этот никогда не был для него родным, каким он был для нее (даже когда он свободно говорил на том забытом детском бирманском, его родными языками были английский и иврит). Тем не менее он трогательно старался составить карту неизведанных территорий ее мыслей, используя бирманский в качестве инструмента, но даже самые счастливые их вербальные взаимодействия отдавали драматизмом.
– Я был… продвинут! – заикаясь, лепетал он, пытаясь сообщить ей о своем повышении до должности старшего офицера Таможенной службы.
– Очень хорошо! Очень… счастливый! – слышал он в ответ.
– Мы… у нас ребенок, – несколько недель спустя, когда измотанный вернулся из порта, а она кинулась к нему, радостно и застенчиво, и он понял, что она хочет сказать.
Она распустила волосы, а лицо припудрила, подвела брови и надела маленькие сапфировые сережки, его свадебный подарок.
– Мы… ребенок.
По-бирмански. Как будто то, что она вообще сообщила ему о беременности, о ребенке, уже неприлично.
– Очень хорошо. Очень счастливый, – почему-то спопугайничал он.
Он хотел сказать ей обо всем. А вместо этого продолжал твердить «Очень хорошо. Очень счастливый», крепко обнимая ее прямо в дверях, а она смеялась и плакала.
– Тебе нравится? – так он понял ее вопрос однажды за ужином, когда, вытирая глаза и нос, с удовольствием ел обжигающий острый суп, который она называла «та ка пау» – рис, мясо, овощи и побеги бамбука.
– Вкусно! – прогудел он.
Вкусно. Ну в точности бирманский ребенок, сражающийся с непривычностью кухни каренов, в которой ему очень нравилось малое количество масла и акцент на свежих овощах, горьких и кислых вкусах (не говоря уже о чили!), а он хотел бы восхвалять ее в длинных цветистых фразах. Вкусно. Как же он ненавидел в такие моменты себя, жрущего молча и с дурацкой улыбкой. Словно компенсируя недостаток слов и похвал, она придвинула маленький горшочек с ферментированным рыбным соусом (который она называла нья у, а он неуклюже продолжал называть нгапе, как называлась такая же – хотя и значительно менее соленая – бирманская приправа). Вместо того чтобы положить себе острой приправы, он взял Кхин за руку, почувствовав себя вдруг ужасно одиноко и тревожась, что задел ее чувства. Мы справимся с этим, должен был сообщить его твердый добрый взгляд.
Но так ли это? Их бестолковые беседы оставляли во рту привкус разочарования. Нет, он не был разочарован ею. Его все еще завораживала ее таинственная красота, а его восхищение ее талантом в обустройстве их нового дома росло с каждой неделей. На то жалованье, что он отдавал ей, она купила еще немного красивой мебели, окончательно обставив квартиру, заполнила одеждой их гардеробы и даже умудрилась нанять соседку для помощи в уборке. Она великолепно готовила и шила и была поистине одаренной сиделкой (однажды, когда он вернулся с дежурства в отвратительном состоянии, отравившись тухлой рыбой, она провела всю ночь рядом с ним, смачивая губы, вынося горшок и не реагируя на его попытки отослать ее, потому что ему было стыдно). Словом, она оказалась куда более умелой и разумной, чем он ожидал. Но, глядя в ее ласково-проницательные глаза, он частенько чувствовал, что существует пространство, куда ему никогда не будет доступа, потому что она каренка, а он никогда не сможет стать кареном.