355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Фрейзер » Холодная гора » Текст книги (страница 19)
Холодная гора
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:23

Текст книги "Холодная гора"


Автор книги: Чарльз Фрейзер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

– Это не ответ.

– Я полагаю, что многие из нас воевали, чтобы выгнать захватчиков. Я знал одного человека, который был на севере в больших городах, и он говорил, что мы сражаемся за то, чтобы не допустить того же самого у нас. Я знаю только, что федералы готовы умереть за то, чтобы освободить рабов и получить за это огромную благодарность человечества.

– Если было столько прекрасных причин, чтобы воевать, то почему, хотела бы я знать, ты сбежал оттуда?

– Я в отпуске.

– Ну да, – сказала она, откинувшись назад, и хихикнула, словно услышала что-то забавное. – Мужчина в отпуске, хотя у него нет никаких бумаг. Их у него украли.

– Я их потерял.

Она перестала смеяться и взглянула на Инмана.

– Послушай, я ничего не выясняю. Мне все равно, сбежал ты или нет. Меня это заботит не больше, чем плевок в этот огонь.

И в доказательство она собрала слюну в большой плевок и мастерски послала его прямо в открытую дверцу печки. Она снова посмотрела на Инмана и сказала:

– Вот как это опасно для тебя.

Он заглянул ей в глаза и с удивлением обнаружил в них бездонный источник доброты, несмотря на весь этот жесткий разговор. Ни один человек из тех, кого он встречал последнее время, не вызывал его на разговор так, как эта пастушка, так что он рассказал ей все, что было у него на сердце. О том стыде, который он чувствует сейчас, думая о рвении, с которым в шестьдесят первом году стремился убивать фабричных рабочих из федеральной армии, настолько несведущих в военном деле, что им пришлось взять немало уроков, пока до них не дошло, что, прежде чем стрелять, надо вставить патрон в патронник. Это был противник такой многочисленный, что даже их собственные командиры не слишком высоко ценили своих солдат. Они просто гнали их вперед в течение нескольких лет, и казалось, этому не будет конца. Можно было убивать их до тех пор, пока ты не падал духом, а они все продолжали шеренгами маршировать на юг.

Потом Инман рассказал ей о том памятном утре, когда он нашел на опушке леса кусты поздно созревшей черники с ягодами матово-синими на той стороне, которая была обращена к солнцу, и все еще зелеными с теневой стороны. Как он рвал их и ел, наблюдая, как стаи перелетных голубей мгновенно затемняли солнце, когда пролетали мимо, направляясь куда-то далеко на юг зимовать. «По крайней мере, хоть это осталось неизменным, – подумал он, – созревающие ягоды и летящие птицы». Он не видел ничего другого, что не изменилось бы за последние четыре года, и считал, что именно это обещание перемен было одной из причин военного безумия первых дней войны. Сильная тяга к новым лицам, новым местам, новой жизни. Новые законы, благодаря которым можно было убивать всех, кого захочешь, и тебя не только не посадят в тюрьму, но даже наградят. Мужчины говорили о войне так, будто они предавались ей, чтобы сохранить то, что они имели и во что верили. Но Инман сейчас считал, что это все было от скуки, от повторяющейся ежедневной рутины, которая и заставила их взять в руки оружие. Бесконечно встающее и заходящее солнце, колесо сменяющихся времен года. Война вырывает мужчину из этого круга упорядоченной жизни и создает свое собственное время года, не зависящее ни от чего другого. И он не смог противостоять этой тяге к переменам. Но рано или поздно ты ужасно устаешь и тебя просто начинает тошнить от наблюдения за тем, как люди убивают друг друга под любым предлогом, используя все орудия убийства, какие попадутся под руку. И вот в то утро, глядя на ягоды и на птиц, он почувствовал, что они приветствуют его, и он был счастлив оттого, что они ждали, когда он придет в себя, даже несмотря на то, что, как он опасался, он навсегда выпал из круга естественного бытия.

Старуха подумала над тем, что он сказал, затем указала черенком своей трубки на его голову и шею.

– Раны все еще болят? – спросила она.

– Видимо, не желают заживать.

– Похоже на то. Красные, как винное сусло. Но я попробую что-нибудь для тебя сделать. Что в моих силах.

Она встала, прошла к шкафу и, достав оттуда полную корзину засушенных головок мака, приступила к изготовлению настойки опия. Она отрывала головки мака одну за другой, протыкала оболочку швейной иглой и бросала их в маленький глиняный кувшин, который затем поместила на печи, чтобы выпарить опиум.

– Скоро будет готово. Потом я вылью настойку в кукурузный самогон и еще добавлю сахару. Так лучше глотать. Потом дам настояться. Это хорошо от любой боли – в суставах, головной, от любой раны. Если ты не можешь заснуть, просто выпей глоток, ляг на кровать и вскоре забудешься.

Она вернулась к шкафу, достала оттуда горшочек с узким горлом и опустила туда палец. Затем смазала рану на его шее и две другие на голове чем-то напоминающим черную смазку для колесных осей, но резко пахнущим травами и кореньями. Он дернулся, когда она в первый раз коснулась пальцем ран.

– Это просто боль, – сказала она. – Она постепенно пройдет. И когда она пройдет, ты даже о ней и не вспомнишь. В любом случае это не самая худшая боль. Все пройдет. Наш мозг устроен так, чтобы не удерживать воспоминания о боли. Это способ сделать нас счастливыми. Это дар Божий, знак Его заботы о нас.

Инман сначала хотел возразить, но потом подумал, что лучше промолчать и предоставить ей думать так, как она хочет, если это дает ей утешение, и не имеет значения, что в ее рассуждении есть ошибка. Но затем он непроизвольно произнес:

– Мне вообще все равно, откуда берется боль и как устроен наш мозг, чтобы мы ее не воспринимали, дар это Божий или нет.

Старуха взглянула на огонь в отверстии печки, затем посмотрела на свой указательный палец, сальный от лечебной мази, большим пальцем провела по нему три раза и вытерла о передник. Она задумалась, мысли ее витали где-то, рука упала вниз, и она произнесла:

– Доживешь до моих лет, и вспоминать даже о былых радостях будет больно.

Она заткнула пробкой горшочек с мазью и опустила его в карман сюртука Инмана.

– Возьми это с собой. Смазывай раны почаще, пока мазь не закончится. Но воротник расстегни, чтобы он не касался рубца. И не мой рану.

Затем она сунула руку в большой мешок из козьей кожи и вытащила оттуда пригоршню больших таблеток, сделанных из скатанных и плотно спрессованных трав и напоминавших обрезанные кончики толстых сигар. Она насыпала их в ладонь Инману.

– Глотай по одной в день. Начни сейчас.

Инман ссыпал таблетки в карман, оставив одну. Он положил ее в рот и постарался проглотить. Казалось, она разбухла, превратившись в большой мокрый шарик, словно жвачка табака. Таблетка застряла у него в горле, и вкус у нее был как от старых носков. На глазах у Инмана выступили слезы. Он поперхнулся и, схватив кружку с остатками сыворотки, запил таблетку.

Весь вечер они ели тушеные белые бобы и козлятину, сидя бок о бок под деревом с густой кроной и слушая, как легкий дождь шуршит в лесу. Инман съел три миски. Затем они выпили по глиняной чашке опия, а потом подбрасывали ветки в костер и разговаривали. К своему удивлению, Инман стал рассказывать об Аде. Он подробно описал ее характер и внешность и сказал, что в госпитале понял, что любит ее и хочет на ней жениться, хотя и понимает, что женитьба подразумевается лишь в неопределенном будущем, как проекция двух линий, бегущих сквозь время и притягивающихся все ближе и ближе одна к другой до тех пор, пока не сольются в одну. Он не был уверен в том, что они на самом деле соединяются. Как и в том, что Ада примет предложение от такого человека, каким он стал, с ранами и в теле, и в душе. В заключение он сказал, что, хотя Ада несколько колючая в обращении, она, по его мнению, очень красива. Глаза у нее немного несимметрично посажены, и взгляд всегда направлен чуть в сторону; это придает ее лицу печальное выражение, которое, с его точки зрения, только подчеркивает ее красоту.

Старуха посмотрела на него так, будто Инман сказал самую величайшую глупость, какую ей доводилось слышать. Она ткнула в него черенком трубки со словами:

– Слушай, жениться на женщине из-за ее красоты – все равно что есть птицу из-за ее пения. Однако мужчины все время ловятся на эту удочку.

Они сидели некоторое время молча, просто потягивая настойку опия. Она была сладкой и загустела так, что стала почти такой же тягучей и мутной, как отварной сорго. Вкус ее напоминал медовый напиток, приправленный специями, хотя и без привкуса меда; настойка прилипла к чашке так сильно, что Инману пришлось вылизывать ее стенки. Дождь пошел сильнее, и несколько капель, найдя дорогу через густую листву дерева, зашипели в костре. Этот вызывающий тоску звук, дождь, костер и ничего больше. Инман попытался нарисовать в воображении подобную уединенную жизнь в одиноком убежище на Холодной горе. Построить хижину на туманном каменистом склоне и месяцами ходить, не встречая никого, подобного себе. Жизнь такая же чистая и скрытая от других, какой кажется жизнь этой старухи, пасущей коз. Это было яркое видение, и все же внутренне он увидел, что ненавидит каждую минуту прожитой так жизни, свои дни, отравленные одиночеством и страстным желанием.

– Должно быть, здесь холодно зимой, – сказал он.

– Довольно холодно. В самые холодные месяцы я все время топлю печку, накидываю на себя все одеяла и думаю только о том, чтобы акварельные краски не замерзли, пока я работаю за столом. Бывают дни такие холодные, что я сижу, поставив чашку воды между колен, чтобы ее согреть. И все же, когда я макаю мокрую кисточку в краску, щетина замерзает прежде, чем я успеваю коснуться бумаги.

– А для чего вон те книги? – спросил Инман.

– Я веду в них записи, – ответила женщина. – Делаю рисунки и пишу.

– О чем?

– Обо всем. О козах, о растениях, о погоде. Я постоянно слежу за всем и записываю. Это занимает все мое время – просто отмечать, что происходит. Пропустишь день, и как бы потом ни вспоминал, никогда не получается восстановить его полностью.

– Как вы научились писать, читать и рисовать? – спросил Инман.

– Так же, как и ты. Кто-то научил меня.

– И вы провели всю жизнь так?

– Пока провожу. Я еще не умерла.

– Вам не одиноко здесь? – спросил Инман.

– Может, иногда и одиноко. Но здесь так много работы, а когда вся в делах, некогда волноваться по этому поводу.

– А что, если вы заболеете? – спросил Инман.

– Буду пить травяные настойки.

– А если умрете?

Старуха сказала, что жизнь в таком уединении имеет и свои отрицательные стороны. Она знает, что ей неоткуда ждать помощи, если с ней что-то случится, но она также очень не хочет жить за той чертой, когда она уже не сможет сама о себе заботиться, хотя и подсчитала, что эта дата стоит в календаре, который еще не скоро будет написан. То, что она, скорее всего, умрет одна и будет лежать не погребенной, – это ни капли ее не заботит. Она решила, что, как только почувствует приближение смерти, она ляжет на вершине скалы и предоставит воронам рвать ее тело на кусочки и уносить их прочь.

– Вороны или черви, – сказала она. – Из этих двух я бы скорее предпочла, чтобы меня разнесли вороны на своих черных крыльях.

Дождь припустил сильнее, и капли зачастили сквозь полог ветвей. Они и объявили вечер завершенным. Инман заполз под фургон, завернулся в одеяла и заснул. Когда он проснулся, день прошел и снова наступил вечер. Ворон, сидевший на ступеньке, пристально смотрел на него. Инман поднялся, смазал свои раны мазью, съел травяную таблетку и сделал по глотку опия и травяной настойки. Старуха заставила его съесть еще тушеной козлятины с бобами, и, пока он ел, они разговаривали, сидя на ступеньках фургона. Женщина рассказала длинную и многословную историю о том, как однажды она добралась до самого окружного центра, чтобы продать коз. Она продала полдюжины одному человеку. Уже получив деньги, она вдруг вспомнила, что не сняла бубенцы, которые были привязаны к их шеям. Этот человек отказал ей, заявив, что сделка уже совершена. Она сказала, что насчет бубенцов они не договаривались, но он натравил на нее собак и прогнал прочь. Позже, той же ночью, она вернулась с ножом, разрезала кожаные ремешки и сняла бубенцы, а потом пробиралась по улицам города, как преступница.

Инман с трудом следил за ее рассказом, так как чувствовал, что лекарство подействовало на него, но, когда она закончила, он протянул руку и похлопал ее по руке, морщинистой, в коричневых пятнышках, со словами:

– Героиня козьих бубенцов.

Инман снова уснул. Когда он проснулся, было темно, дождь перестал, но сильно похолодало. Козы сгрудились вокруг него, чтобы согреться; запах от них был такой резкий, что у него на глазах выступили слезы. Он не знал, был ли это тот вечер, когда он заснул, или же миновал еще один день. Свет от масляной лампы падал нитями сквозь щели в полу фургона. Инман вылез наружу и стоял на мокрой листве, устилавшей землю. Месяц прошел часть своего пути вверх по восточному небосклону. На небе высыпали все звезды, заняв те места, которые и должны были занять, и сияли холодно и ярко. На хребте над лощиной огромный выступ каменистой скалы вырисовывался черным силуэтом на фоне неба, словно сторожевая застава, ожидающая осады с небес. Инман вдруг испытал острое побуждение отправиться в путь. Он подошел к двери, постучал и стоял в ожидании, когда старуха разрешит ему войти, но ответа не было. Инман открыл дверь, шагнул внутрь и обнаружил, что там никого нет. Он посмотрел на стол, заваленный бумагами. Взяв дневник, он открыл его и увидел нарисованных коз. У них были глаза и ноги, как у людей, здесь же были записи, которые трудно было разобрать, но, кажется, там говорилось о том, что поведение коз в холодные дни очень отличается от поведения в жаркие. Инман пролистал дальше и обнаружил рисунки растений и еще зарисовки, изображающие коз в самых разнообразных позах, – все они были сделаны в скудной цветовой гамме, словно нарисованы краской для окрашивания одежды. Инман прочитал записи, сопровождавшие рисунки; в них говорилось о том, чем питаются козы, как они относятся друг к другу и какие отношения связывают их. Инману казалось, что старуха поставила себе цель перечислить все детали поведения и привычек этих животных.

«Это просто один из способов жизни, – подумал Инман, – жить отшельником среди облаков. И вздорный мир останется лишь в затухающей памяти. Мысли обращены к прекраснейшим творениям Божьим». Но чем больше он изучал дневник, тем больше задумывался о том, каково этой женщине подсчитывать прошедшие десятилетия, представляя, как много лет прошло со времен ее юности, – влюбленности в парня с соломенными волосами, за которого она хотела выйти замуж вместо старика. День тогда был погожий, танцы устроили вечером после жатвы, она стояла на крыльце под янтарной луной, поднимающейся над деревьями, и прижималась в поцелуе полураскрытыми губами к губам парня, в то время как в доме скрипки наигрывали старую мелодию, от которой она приходила в восторг по непонятной причине. Так много лет прошло между тем, что было тогда, и сегодняшним днем, что одно лишь их число кажется неописуемо печальным даже при сладких сопутствующих воспоминаниях.

Инман оглянулся и не обнаружил в фургоне ни одного осколка зеркала, поэтому он решил, что женщина, вероятно, ухаживает за собой на ощупь. Знает ли она, как выглядит сейчас? Длинные волосы, белые и тонкие, как паутина, кожа обвисла и сморщилась вокруг глаз и на скулах, покрылась пятнами, пучки волос торчат из ушей. Только щеки розовые, да радужка глаз все еще яркая и голубая. Если поднести ей зеркало, не отпрянет ли она в удивлении и не ударит ли по тому древнему лику, что выглянет оттуда? Потому что в ее памяти сохранился лишь тот ее облик, какой она была много десятилетий назад. Человек вполне может дойти до такого состояния, живя отшельником. Инману пришлось долго ждать возвращения старухи. Наступил рассвет, он задул лампу и сломал несколько веток, чтобы подбросить в печку. Он чувствовал настоятельное желание тронуться в путь, но не хотел уходить, не поблагодарив ее. Она вернулась, когда уже прошла большая часть утра. В руке она несла связанных за задние ноги кроликов.

– Мне нужно идти, – сказал Инман. – Я просто хотел спросить, не могу ли я заплатить за еду и лекарство.

– Можешь попытаться, – отозвалась женщина, – но только я не возьму.

– Что ж, спасибо, – сказал Инман.

– Послушай. – Она посмотрела на него. – Если бы у меня был сын, я бы сказала ему то же самое, что скажу тебе. Побереги себя.

– Постараюсь.

Инман повернулся, намереваясь выйти из фургона, но она остановила его.

– Вот, возьми это с собой. – И она вручила ему листок бумаги, на котором была очень тщательно нарисована гроздь лиловых ягод на увядшем осеннем кустике.

Добровольные дикари

Рассвет только забрезжил, а Руби уже была на ногах и шла к дому, чтобы растопить печь, поставить на нее котелок с овсяной крупой и зажарить несколько яиц. Ночная тьма чуть-чуть рассеялась, и света хватало лишь, чтобы видеть тропинку. Воздух был насыщен туманом, который почти каждое утро заполнял на пару часов дно лощины Блэка во все времена года, кроме зимы. Но когда Руби приблизилась к дому, она различила в тумане какого-то человека в темной одежде, стоявшего у амбара, где хранилась кукуруза. Она прошла прямо к крыльцу на кухню, зашла внутрь и сняла уже заряженный дробовик с раздвоенного сука, прибитого к стене у двери. Затем взвела оба курка и быстро зашагала к амбару.

На мужчине была большая серая шляпа с широкими полями, низко надвинутая на лоб, голова была опущена. Он прислонился плечом к стене и стоял, опираясь на одну ногу, другую же поставил накрест, носком в землю. Он стоял в небрежной позе, словно путник, который прислонился к придорожному дереву в ожидании, что кто-то пройдет мимо, и коротает время, погруженный в свои мысли.

Даже при скудном свете Руби заметила, что одежда на нем из хорошей материи и отлично сшита. И его сапоги, хотя и поизносились, но больше подошли бы мировому судье, чем вору, крадущему зерно. Только одно говорило о том, что этот человек далеко не беззаботен, – его правая рука была засунута по плечо в дыру, проделанную в стене амбара.

Руби зашла справа от него, чуть опустив ружье и целясь в его колени. Она уже готова была устроить ему хорошую взбучку за кражу кукурузы, но, когда подошла ближе, незнакомец поднял голову и взглянул на нее из-под полей шляпы. Усмехнувшись, он сказал:

– Вот черт.

– Так ты жив? – спросила Руби.

– Пока да, – ответил Стоброд. – Освободи-ка своего папу.

Руби прислонила ружье к стене амбара, отперла дверь и прошла внутрь. Она подняла капкан с земляного пола, с трудом высвободила руку Стоброда из его челюстей и скова вышла наружу. Несмотря на ткань, которой были обмотаны зубья капкана, когда Стоброд вытащил руку из дыры, оказалось, что она в крови, сочившейся из раны на кисти в том месте, где кожа была наиболее тонкой. Его предплечье все пестрело синими кровоподтеками, и он растирал его здоровой рукой. Затем вытащил носовой платок из отличного льна, снял шляпу и вытер лоб и шею.

– Всю ночь простоял закапканенный, – сказал он.

– Надо думать. – Руби оглядела его с головы до ног.

Он изменился. Он казался таким старым, когда вот так стоял перед ней. Его голова совсем облысела, виски поседели. Хотя он совсем не располнел. Такой же маленький и жилистый – даже в стеганом одеяле набивки больше.

– Сколько тебе лет? – спросила она.

Он беззвучно зашевелил губами, как будто подсчитывая в уме.

– Может, сорок пять, – наконец сказал он.

– Сорок пять, – повторила Руби.

– Около того.

– Не похоже.

– Ну спасибо.

– Я не о том.

– А-а.

– Если бы на этом месте был не ты, я бы спросила, зачем воровать кукурузу, если не нуждаешься в деньгах, – сказала Руби. – Но я тебя прекрасно знаю. Ты шныряешь по округе, прихватывая немного здесь, немного там, чтобы гнать самогон. И ты стащил у кого-нибудь этот сюртук или выиграл в карты.

– Что-то вроде того.

– И ты сбежал из армии, в этом и сомневаться не приходится.

– Я получил отпуск как герой войны.

– Ты?

– Я участвовал в каждом бою и всегда первый шел в атаку.

– Я слыхала, что командиры предпочитают гнать вперед самых больших трусов. Так они быстрее от них избавляются.

Затем, прежде чем Стоброд успел ответить, она бросила:

– Пошли со мной.

Взяв ружье, Руби направилась к дому. Она сказала ему, чтобы он сел на ступенях крыльца и ждал. В кухне она растопила печь и поставила кастрюльку с водой для кофе. Затем замесила пресное тесто и засуетилась, готовя завтрак: лепешки из пресного теста, овсяную кашу и яичницу, несколько ломтиков жареного мяса.

Ада спустилась вниз и, усевшись на свой стул у окна, выпила кофе, хмурая спросонок, как и всегда ранним утром.

– Мы наконец поймали кое-кого в капкан, – сказала Руби.

– Когда? И кого?

– Моего папу. Он сейчас на крыльце, – сказала Руби. Она размешивала в кастрюле белый соус, заваренный на жиру вытопленном из мяса.

– Извини, кто?

– Стоброд. Он пришел домой с войны. Но мне мало до него дела, все равно живой он или мертвый. Дам ему поесть – а потом пусть идет на все четыре стороны.

Ада поднялась и выглянула за дверь. Стоброд сидел сгорбившись на нижней ступеньке, тощей спиной к ней. Он держал перед собой левую руку, что-то бормоча про себя, и постукивал пальцами по ладони, как будто что-то подсчитывал.

– Ты можешь пригласить его сюда, – сказала Ада, снова подходя к своему стулу.

– И там подождет.

Когда завтрак был готов, Руби отнесла тарелку на стол, стоявший под грушевым деревом. Они с Адой ели в столовой и оттуда из окна могли видеть, как Стоброд быстро и жадно поглощал пишу; поля его шляпы качались в такт движению его челюстей. Он приостановился только, чтобы поднять тарелку и вылизать с нее остатки жира.

– Он мог бы поесть и здесь, – сказала Ада.

– Это чтобы он больше сюда не совался, – заявила Руби.

Она вышла, чтобы забрать пустую тарелку.

– У тебя есть куда пойти? – спросила она у Стоброда.

Он сказал, что у него действительно есть пристанище и своего рода общество, так как он случайно встретился с компанией хорошо вооруженных дезертиров. Они живут в глубокой пещере в горах, как добровольные дикари. Все, чем они желают заниматься, – это охотиться, пировать и всю ночь пить виски под музыку.

– Что ж, думаю, это как раз для тебя, – сказала Руби. – У тебя в жизни только и была цель – танцевать всю ночь с бутылкой в руке. Я тебя накормила, так что теперь можешь убираться отсюда. От нас ты больше ничего не получишь. Придешь снова воровать наше зерно – я всажу в тебя заряд. И он будет не из соли.

Она махнула на него рукой, как будто прогоняя собаку, и он медленно зашагал, сунув руки в карманы, по направлению к Холодной горе.

На следующий день было тепло, ясно и сухо. Давно, еще в начале месяца, прошел только один небольшой дождь, и листья – и те, что уже слетели, и те, что еще оставались на деревьях, – были ломкие и хрусткие, словно холодные шкварки. Они шуршали наверху от ветра и внизу под ногами, когда Руби и Ада шли к конюшне, чтобы посмотреть, не высох ли табак. Широкие листья, связанные вместе за черенки, висели на веревках, натянутых между шестами под прикрытием навеса конюшни. Было что-то человеческое, женское и зловещее, в очертаниях этих широких листьев; они развернулись веером, как старые пожелтелые хлопчатобумажные юбки. Руби ходила среди них, щупала листья, терла их между пальцами. Она объявила, что табак получится крепкий благодаря благоприятной сухой погоде и хорошему уходу, а ташке тому, что они посеяли и собрали его по приметам. Они скоро смогут замочить его в жидкой черной патоке, скрутить в жгуты, а потом обменять.

Затем Руби предложила отдохнуть на сеновале. «Там прекрасное место», – сказала она. Вскарабкавшись по приставной лестнице, она села, широко раскинув ноги в широкой двери сеновала, и свободно свесила ступни в открытое пространство внизу. Насколько Ада знала, ни одна взрослая женщина не села бы так.

Ада вначале не решалась последовать ее примеру. Она уселась на сене, поджав ноги и аккуратно разложив юбки. Руби посмотрела на нее с некоторым удивлением, как будто говоря: «Я могу так сидеть, потому что никогда не имела хороших манер, и ты можешь, потому что в последнее время перестала их соблюдать». Ада подошла к ней и села в дверях сеновала точно так же. Они сидели развалясь, жевали соломинки и качали ногами, как мальчишки. Большая дверь обрамляла вид над домом и далеко за ним – на верхние поля, тянувшиеся к Холодной горе, которая в сухом воздухе казалась ближе и была более четко очерчена, вся в пестрых пятнах по-осеннему окрашенной листвы. Дом казался белым, его стены – свежими, не испачканными. Струйка голубого дыма поднималась из черной кухонной трубы. Легкий ветерок прилетел в лощину, закружился и улетел прочь.

– Ты говорила, что хочешь знать все об этой земле, – напомнила Руби.

– Да, – ответила Ада.

Руби поднялась, встала на колени позади Ады и положила свои ладони ей на глаза.

– Слушай, – сказала она. Ее ладони были теплыми и шершавыми. Они пахли сеном, табачными листьями, мукой и каким-то неуловимым, чистым животным запахом. Ада чувствовала ее пальцы на своих трепещущих веках.

– Что ты слышишь? – спросила Руби.

Ада слышала шум ветра в деревьях, сухой шорох листьев. Она сказала об этом.

– Шум в деревьях, – произнесла Руби пренебрежительно, как будто и ожидала услышать такой глупый ответ. – Просто в деревьях, и все? Ты уже давно здесь живешь, чтобы говорить просто «в деревьях».

Она отняла ладони от лица Ады, снова села на свое место и не произнесла больше ни слова, и Ада из этого заключила, что Руби имела в виду, что здесь – особенный мир. До тех пор пока Ада не сможет услышать и отличить шорох листьев тополя от шороха листьев дуба в такое время года, когда это сделать легче всего, она даже не приблизится к пониманию этого мира.

Ближе к вечеру, несмотря на тепло, свет стал ломким и голубым, он падал под таким углом, что ясно было – год близится к завершению. Этот день был, несомненно, одним из последних теплых сухих дней, и в его честь Ада и Руби решили поужинать на свежем воздухе за столом под грушевым деревом. Они поджарили филейную часть оленины, которую принес им Эско. Зажарили картофель с луком в небольшой кастрюле и сбрызнули поздний латук натопленным с бекона жиром, чтобы сделать его помягче. Они смахнули пожухлые листья со стола и уже уселись на свои места, когда из леса появился Стоброд. Он нес мешок в руке и, подойдя, занял место за столом с таким видом, как будто у него в кармане было приглашение.

– Скажи только слово, и я снова его прогоню, – обратилась Руби к Аде.

Ада сказала:

– У нас много еды.

Пока они ели, Руби не хотела ни о чем говорить, и Стоброд занимал Аду разговором о войне. Ему бы хотелось, чтобы война побыстрее закончилась, чтобы можно было спуститься с гор, но он опасался, что она будет тянуться долго и что тяжелые времена наступят для всех. Ада согласилась с ним, но, когда она оглядела свою лощину в голубизне падающего света, ей показалось, что тяжелые времена где-то очень-очень далеко.

Когда ужин закончился, Стоброд поднял свой мешок с земли, вытащил из него скрипку и положил ее себе на колени. Скрипка была какой-то необычной формы – там, где обычно был завиток грифа, вместо него торчала голова большой змеи, согнутая в шее и прижатая к туловищу; голова была вырезана из дерева ножом, причем очень тщательно, вплоть до чешуек на коже и зрачков в глазах. Было видно, что Стоброд необычайно гордился своей скрипкой, и он имел на это право, так как, хотя скрипка была далека от совершенства, он делал ее собственными руками в течение нескольких месяцев, пока находился в бегах. Прежний инструмент у него украли в дороге, пока он шел домой, и, не имея образца, он придавал форму новому инструменту по памяти, помня только пропорции, поэтому скрипка выглядела как артефакт из древних времен, когда музыкальные инструменты только-только начали делать.

Он повернул ее передней стороной, затем задней, чтобы они могли полюбоваться, и рассказал историю ее создания. Он несколько недель бродил по хребтам в поисках подходящей древесины. Наконец он срубил ель, клен и самшит, а потом сидел часами на пне, вырезая ножом отдельные части скрипки. Он вырезал переднюю и заднюю стенки, придав им форму, которую сам придумал. Варил древесину для боковин, пока она не стала мягкой, и изогнул ее так, что, когда она остыла и высохла, боковые части приняли такие гладкие очертания, что на них не было ни одной трещинки. Он вырезал струнодержатель, подставку под струны и гриф. Сварил оленьи внутренности, чтобы получить клей. Просверлил отверстия для колышков, вырезал каждый из них по отдельности, вставил и дал им высохнуть. Затем окрасил самшитовый гриф в темный цвет соком ягод лаконоса, а потом сидел часами, вырезая голову гадюки, загнутую к туловищу. Наконец темной ночью он стащил у одного человека из сарая с инструментом маленькую жестянку с лаком и закончил отделку. Потом натянул струны и настроил скрипку, А однажды ночью он выдернул несколько волос из хвоста лошади, чтобы натянуть их на смычок.

Взглянув на свою работу, он подумал: «Теперь я почти могу играть», но единственное, что ему оставалось, – это убить змею, так как он задумал поместить погремушку гадюки внутри инструмента и тем самым значительно усовершенствовать его звук; он рассчитывал, что звук погремушки, слившись со звуком скрипки, сообщит ей свое шипение и зловещее звучание. Погремушку с самым большим числом колец – вот что он хотел. Он обдумывал, как будет добывать ее, пока искал подходящую змею. Особое звучание, которого он добивался, должно прийти как от таинственного процесса добывания этой погремушки, так и от того звука, который она будет издавать внутри скрипки.

В конце концов он пришел к Холодной горе. Он знал, что в первые холодные дни осени змеи выползают и в ожидании зимы ищут себе убежище. Он убил много змей среднего размера, но их хвосты были слишком маленькими и совершенно не подходящими для того, что он задумал. Наконец, когда он забрался высоко на гору, туда, где росли черные пихты, он наткнулся на огромную полосатую гремучую змею, которая выползла на плоскую плиту, чтобы погреться на солнышке. Она была не слишком длинной, потому что они и не достигают огромной длины, но зато была толщиной с самую толстую часть мужской руки. Пятна на ее спине все слились, так что она казалась черной, почти как черный полоз. У нее выросла большая погремушка длиной с указательный палец. Рассказывая это Аде, Стоброд вытянул палец и затем ногтем большого пальца другой руки отметил место прямо у третьей фаланги со словами:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю