Текст книги "Сервантес"
Автор книги: Бруно Франк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Вдруг в глубине сада послышался треск ломаемых сучьев и топот многих людей. Это был Дали-Мами с ротой вооруженных. Его вел Дорадор в нарядном тюрбане.
Давно ли он затеял предательство, разочаровался ли в предприятии, или вдруг проснувшаяся злая воля толкнула его на такую гнусность, кто мог это знать! Дерзко красовался он подле Дали-Мами, который молча наслаждался происходящим. Это было поистине великолепное зрелище!
Ярость беглецов обратилась против Сервантеса. Столь велика была их ненависть к тому, кто ради верности предателю толкнул их под нож, что они почти позабыли об изменнике, почти даже не испугались. Сжав кулаки, с дикими глазами, неистовствуя и проклиная, они обступили Сервантеса. Тот отстранил исступленных.
– Тебя я готов убить, – сказал он Дорадору, и было в лице этого обреченного на смерть и хрупкого человека нечто такое, что флорентинец скользнул за спины вооруженных и спрятался в чаще.
– Ты никого больше не убьешь, – сказал Дали-Мами. – Перед петлей тебе отрубят и правую руку. А твоим сообщникам – левую, чтоб впредь они были похожи на своего главаря.
– Увечить других – лишний убыток. Вам нет в этом надобности. Ни один человек не отважится на бегство, когда я умру.
Это было сказано с убежденной и убеждающей серьезностью. Он сдался. Ему ничего не удавалось. Он больше не верил в свою звезду.
Он погубил всех этих людей своим упрямством. И впредь он поступил бы так же… Сегодняшнее событие приподняло покров, и перед ним возник в неясных очертаниях закон его жизни. И такая жизнь больше не была ему нужна.
Реис подал знак. Беглецов окружили и погнали к выходу.
Вслед за ними прошмыгнул золотильщик в новом тюрбане, торопясь за вожделенной наградой.
Реис остался с двумя телохранителями. Задумчиво прохаживался он перед молчаливо ждущим Сервантесом, изящно помахивая своей гибкой тростью.
– Что ваш чин, Мигель, и ваша торговая стоимость – вздор, – сказал он, наконец, – это я знаю уже давно. Я только делал вид, что верю этой басне. Но вы еще можете высоко взлететь.
– Вы разумеете виселицу. Я это знаю.
– Один из величайших корсаров, Хорук Барбаросса, брат Хайреддина, был одноруким, как вы!
Сервантес молчал.
– Почему вас тянет к своим? Что вам делать в Испании? Наденьте тюрбан! Я вас освобожу. Я вам дам корабль. Ваша одна рука хорошо вам послужит. Соглашайтесь!
И он протянул ему руку.
Сервантес не взял ее.
– Что вам мешает? Ваш бог? До сих пор он был не особенно милостив к вам. Ваш король? Он вас не знает. Ваши товарищи? Вы сейчас видели, как они оскорбляли вас. Поверьте мне, все эти людишки только на то и созданы, чтобы им проламывать головы.
– Что будет с моими товарищами, реис? Вы их пощадите?
– Оставьте вы этих гадин! Подумайте! Я дважды не стану упрашивать.
Он взглянул в лицо Сервантесу, повернулся, свистнул своим людям, как свищут собак, и ушел, не прибавив ни слова.
Сервантес остался в саду один. Море было пустынно. Люгер ушел в море.
В ближайшие дни Сервантес узнал, что один, самый невинный из всех, Жан из Наварры, все же поплатился жизнью. Его подвесили за ногу. Дали-Мами и чиновник, хозяин садовника, прогуливались взад и вперед перед виселицей и наблюдали, как собственная кровь душила беднягу.
Жизнь Сервантеса в последующие годы была своеобразна, даже удивительна. Многократно достойный смерти в глазах алжирских правителей, он оставался на свободе, и ни один волосок с его головы не упал. Никто не принуждал его к работе. Он жил по-прежнему в баньо. Он мог подолгу пропадать и ночевать где угодно, хоть под звездами; при возвращении стража приветствовала его, как докучного знакомца.
Многоразлично было его общение: рабы всех христианских наречий, матросы реисов, разукрашенные женщины под арками ворот, солдаты, духовенство, ремесленники, чиновники, торгующие и ученые иудеи. Его знали дети. О нем говорили. Что его щадил ужасный Дали-Мами, что он питал к нему своего рода мрачную привязанность, казалось до того удивительным, что многие шептали о колдовстве. Они были не так уж далеки от истины.
У него был заработок, особенно с тех пор, как некоторое количество христианских купцов получило привилегии селиться и вести торговлю в стране.
Торговые дома Валтасара Торреса и Онофре Экзарке были крупнейшими. Так как они вели сложную переписку, их очень выручали услуги Сервантеса.
Он мог быть доволен. Но его сердце не умело уживаться с ненавистью. До сих пор еще не мог он привыкнуть к мучениям вьючных ослов в этой стране. Когда ему случалось встречать в кривом переулке такого крошку с пузатым всадником на спине, который был тяжелей своего животного и обрабатывал ему колючей палкой уже загноившиеся бока, вся кровь бросалась ему в голову, и он готов был ввязаться в драку. Как же он мог спокойно смотреть на зверства короля Гассана, возраставшие с каждым днем? Виселицы никогда не стояли пустыми, земля перед Баб-эль-Уедом превратилась в кровавое болото, наемных палачей не хватало, их число пришлось увеличить, «почти все христиане здесь без ушей, и счастье, если у кого уцелели оба глаза», – писал в эти дни домой один неаполитанец.
Одиночный побег теперь, вероятно, удался бы Сервантесу, потому что никто за ним не следил. Но его целью оставалось освобождение многих. Неудачи его не отпугивали. В этом он искал оправдания своему бытию, плачевно протекавшему без славы и без следа.
Ровно два года спустя после последней попытки предпринял он новую. И теперь, как тогда, шел роковой месяц сентябрь.
Поселившимся здесь торговым людям контракты их строжайше запрещали всякое покровительство христианским рабам; если они нарушали это условие, право их на поселение, их имущество и даже жизнь подвергались опасности. Но купец Онофре Экдарке, валенсиец, богатейший из всех, не устоял против влияния своего однорукого секретаря. Он снарядил для него корабль.
Теперь это не был убогий, маленький люгер, но целый фрегат, стройный, вооруженный, достаточно поместительный, чтоб предоставить кров шестидесяти испанским беглецам. Он прибыл из Картагены и должен был встать на якорь у мыса Матифу, в пяти часах от Алжира – там, где некогда император Карл посадил на корабли свое разбитое войско и сам взошел на палубу последним.
В этом году рамадан совпал почти полностью с христианским сентябрем. Действовать было решено в ночь на двадцать девятое, завершающую месяц поста, ид-ас-сагир, в ночь огней и празднеств. Когда с наступлением темноты начнется великое пиршество, когда насытившиеся, еще пылая от наслаждения, толпами повалят в мечети, чьи распахнутые ворота изливают желтый огонь свечей, повалят, упиваясь гнусаво-пронзительной музыкой и выкрикивая святое имя губами, сальными и блестящими от жирного медового теста, тогда нетрудно будет поодиночке или группами выбраться из шумного разбойничьего города, перелезть через стены, переплыть залив или даже выйти из ворот, безобидно гуляя. Соберутся все на левом берегу Харраша, в часе ходьбы.
Все хранилось в величайшей тайне. В утро, накануне ночи огней, предполагалось каждого оповестить сигналом, что все готово и нет опасности. Этот счастливый сигнал должен был дать всем сам Мигель Сервантес. Все, работая, ждали с ранней зари.
Люди ждали напрасно. Знак не был подан. Никто не видел Сервантеса. Вечером никто не покинул города.
Предательство снова вмешалось в игру, предательство, столь чуждое Сервантесу, что он постоянно забывал о нем в своих расчетах.
Тот, кто его на этот раз совершил из зависти и злобы, был испанец ученого звания, доктор Хуан Бланке де Пас, некогда саламанкский монах-доминиканец. Он был блекло-желт лицом и отвратительно пузат; его вид, взгляд – все вызывало чувство унылой неприязни. Тошнотворны и двусмысленны были его слова, тошнотворен и недвусмыслен запах, шедший изо рта и сопровождавший их. Свойством своим он был известен даже в этом городе, полном немытых рабов, и когда кто-нибудь говорил о Вонючем, каждый знал, о ком шла речь. При этом его мучило неутолимое желание нравиться и приобретать друзей. Он злобно ненавидел Сервантеса, привлекательного, расторопного человека, окруженного всеобщим удивлением. Лишь для того чтобы предать, вмешался он в планы бегства. В предпоследний день он сообщил все, что знал, королю Гассану-Венециано.
Мигель, предупрежденный друзьями из Дженины, – он имел их повсюду, пробрался задними переулками к дому купца Экзарке. Экзарке чуть не умер от испуга.
Все его достоинство, все благообразие богатого господина мгновенно покинули его.
– Кому известно мое имя? – было его первое слово. – Кому, кроме вас? Вы мне клялись, что его никто не узнает.
– Никто его и не знает, дон Онофре.
– Вы клянетесь в этом святой девой и своим спасением?
– Не тревожьтесь!
– Не тревожьтесь! Да вы сами выкрикнете мое имя, когда они начнут вам дробить руки и ноги или вытягивать их из суставов.
Он закрыл лицо обеими руками и прислонился к стене. Сервантес ждал.
– Это свыше сил человеческих, – услышал он, наконец, слабый голос. Вы не сумеете молчать. Исчезните!
– Исчезнуть? Как так, Онофре?
– Именно так. Я пойду к реису. Я заплачу, что он требует. Вы будете выкуплены, вместе с вами исчезнет и опасность. Вы мне оставите расписку в этих деньгах.
– Это была бы ложная расписка, Онофре. Я никогда не смог бы расплатиться. Да это и бессмысленно. Ведь подобный поступок как раз и навлечет на вас подозрение.
– Вы не хотите? – спросил Экзарке с лицом, поглупевшим от изумления и страха. – Чего же вы тогда хотите? Издохнуть под пыткой?
– Онофре, до этого не дойдет.
До этого не дошло. Он спрятался. Он нашел убежище в самом сердце города, в оживленнейшей его части, на торговой улице. Здесь он три дня сидел в подвале у одного еврейского штопальщика, которому когда-то оказал услугу, и раздумывал над своей участью.
Разве, в сущности, не прав был Экзарке, когда он казался поглупевшим от удивления? Что заставляло его вечно ходить по острию, вновь и вновь, и с каждым разом все ожесточеннее бросать вызов судьбе? Откуда эта непостижимая уверенность, что и теперь он не погибнет, что все минует, не коснувшись его? Где то неизвестное, ради которого он был храним? Он наклонился над самим собой, как над водой, и ничего не увидел в глубине.
Ему было тесно в норе. Над головой торговались заказчики, и несметное семейство его хозяина вело слишком выразительные разговоры. Дважды в день ему приносили перенасыщенную пряностями еду; каморка его насквозь пропахла луком.
Принявшись за только что спущенный ему полуденный завтрак, он вдруг задержал кусок во рту, потому что из переулка донеслось к нему громкое выкрикивание его имени, сопровождавшееся скрипучей трещоткой публичного глашатая:
– Разыскивается раб Мигель Сервантес. Он повинен в преступлении, и тот, кто его укрывает, поплатится жизнью…
Снова трещотка – и тишина.
Приподнялась дверь в потолке. На светлом фоне четко обрисовалась круглая голова и бородка хозяина-еврея.
– Я слышал, Элиас, – сказал Сервантес, – я ухожу.
Наверху он прощальным и как бы благословляющим жестом коснулся головок двух старших мальчиков – коснулся почетно искалеченной левой рукой – и мгновение спустя стоял у всех на виду перед Джениной.
Площадь была окружена вооруженными стражниками короля Гассана. Его схватили. Ему связали руки за спиной. Ему накинули петлю на шею, как приговоренному к виселице. Он был втащен внутрь и тотчас же приведен к Гассану-Венециано.
В глубине громадного внутреннего двора, где било три фонтана, под средними колоннами узкой его части королю было приготовлено ложе из желтых и зеленых кожаных подушек. Подле него, по бокам, стояли Дали-Мами, на этот раз без трости, и придворный чиновник, звание которого Сервантес определил по необычайной его одежде: это был ага двух лун. Позади таился в тени арки тот, кто его предал, – Вонючий.
Король Гассан был одет с изысканной простотой: белый бурнус из обыкновенной ткани, желтые туфли, феска, обмотанная белым тюрбаном без всяких пряжек. Он подчеркнуто не желал умалять впечатление, производимое его особой. Своими сверкающими, налитыми кровью глазами он спокойно разглядывал стоявшего перед ним слабого на вид человека. Потом, высоко вскинув брови, он перевел взгляд на Дали-Мами, пожал плечами, словно хотел сказать: только-то и всего? – и начал допрос.
Тотчас же обнаружилось, что доминиканец преувеличил: он сообщил королю, что фрегат мог вместить двести рабов и что именно столько готовилось к бегству.
– Значит, ты, наглый ты вор, – сказал Гассан, – собирался украсть у нас чудовищную сумму в сорок тысяч дукатов?! Сознаешься?
– Негодяй, предавший меня, – сказал Сервантес, – раздул число, чтобы повысить себе награду. Фрегат мог вместить шестьдесят пленников.
– Значит, ты признаешь себя виновным?
Сервантес нагнул голову. Веревка соскользнула с его шеи, петля упала к ногам. Подскочил слуга, чтобы снова надеть ее на Сервантеса, но Гассан прогнал его кивком.
– Ты назовешь нам имена всех этих шестидесяти. Говори!
Ага двух лун выступил вперед с записной дощечкой в руках.
– Потом ты назовешь человека или людей, на чьи средства все это устраивалось. Предприятие стоило немалых денег.
Вид у Мигеля был дружелюбный, почти смиренный. Но чувствовалось, что стена этого молчания неприступна.
Король кивнул. Из подковообразной двери в левой продольной стене вышли двое зеленых, справа же двое одетых в лиловое и в черных тюрбанах, с длинными, странной формы инструментами в руках.
– Полюбуйся! – сказал Гассан. – Когда цепы зададут тебе двадцать вопросов, ты нам ответишь.
Это и в самом деле оказались цепы, верхняя подвижная часть которых была густо усажена острыми иглами. Стоило взглянуть на них, чтобы тело затрепетало от предчувствия глубоких укусов.
Сервантеса схватили сзади. С привычной быстротой сорвали с него одежду и бросили нагого на каменные плитки, лицом вниз. Подручные уже придавили ему коленями ноги и шею.
Он закрыл глаза. Он не испытывал ни страха, ни ужаса, скорее удивление. Он не думал, что это может случиться. Но раз уже случилось, он попытался призвать заступничество святых. С испугом почувствовал он, что его мысль неспособна обратиться к ним. «Разве я больше не христианин? – подумал он содрогаясь. – И почему я тогда здесь лежу?» Он вздохнул глубоко, так глубоко, насколько позволила грудь, стиснутая коленями палачей, и ждал первого укуса пытки.
Ничего не последовало. Он почувствовал себя освобожденным от тяжести. Он раскрыл глаза и приподнялся на локте.
– Ты слишком хилый, – услышал он голос короля. – Тебя пытать – все равно, что казнить. Встань!
Сервантес встал. Жмурясь от света, стоял он совершенно нагой в пяти шагах от ложа из подушек.
– Слушай, ты! Я пощажу твою жизнь, если ты назовешь виновных. Будь уверен, что каждый из них сто раз предал бы тебя. Ну, кто же они?
– Четыре знатных испанца, все четверо давно на свободе и давно на родине.
– Имена!
И Сервантес с величайшей беглостью назвал несколько фантастических имен, великолепно звучащих и неправдоподобных. Только и слышно было, что – «омец», «антос», «иго».
И тут произошло невероятное. Изверга Гассана Венециано одолел смех. Он всячески старался скрыть его: волосатой рукой заслонял он свой кривой длинный рот, кровавые глаза сузились от удовольствия, а из горла вырывались звуки, более похожие на ржавый скрип, чем на человеческий смех. Все, в том числе и Дали-Мами, с удивлением наблюдали необычайное явление.
– Я его покупаю у вас, вашего рыцаря! – сказал он наконец. – Мало вы мне рассказывали о нем. Четыреста дукатов, идет? – Дали-Мами наклонил свое жирное лицо.
Гассан дал знак через плечо, и предатель вышел из-под арки.
– Ты сослужил нам службу. Вонючий. Я щедро тебя награжу.
Он пошарил за поясом и вынул червонец, единственный. Он зажал его между большим и указательным пальцами своей волосатой красной правой руки, посверкал им на солнце и швырнул под ноги Вонючему.
– Это еще не все! Пойди к моему повару. Он даст тебе горшочек масла. Можешь его вылизать в полное свое удовольствие… Целый горшочек масла, – повторил он смакуя, и одному богу было известно, что за особенное издевательство заключалось в этой награде. – Нагнись, – крикнул Гассан, подними дукат вонючей пастью и ползи обратно в свою нору!
Но если король разочаровал предателя, то в некотором роде разочаровал он и Сервантеса. Он держал его в тесном дворцовом плену. Сервантес был прикован у самого входа в большой двор под второй подковообразной аркой. Подушки и покрывала обеспечивали ему удобства, его ложе, хоть и было на свежем воздухе, старательно защищалось от солнца и дождя. Длинная тонкая цепь давала ему возможность прохаживаться по двору. Эта цепь была изготовлена специально для Мигеля. Она была серебряная.
Гассан держал при себе однорукого раба, как держат благородного, неукротимого зверя. «Мой знаменитый леопард», – говорил он посетителям, подводя их к нише, где сидел и писал Сервантес, потому что король разрешал ему заниматься всем, чем он хочет; ему с готовностью доставлялись все нужные принадлежности. Кроме того, его ежедневно спускали с цепи, позволяя ему вдоволь полоскаться в одном из бассейнов. А через каждые две недели приходил брадобрей и подстригал «леопарду» бороду.
Быть может, Пахнущий кровью видел в Сервантесе род талисмана? Слуга передавал слова, которые однажды вырвались у короля за столом: «Не погибнет город Алжир, корабли его, рабы и добро, пока будет во дворце однорукий».
Так сидел он в своей нише, и ежечасно проходила перед его глазами сокровеннейшая жизнь всемирно опороченной Дженины; он изучал пестрые церемониалы разбойничьего двора, причудливую смесь западного с восточным, трижды в день раздирал его слух королевский оркестр из барабанов, труб и кларнетов; он видел суд и расправу, нисходящие с желто-зеленых подушек, видел, как обезглавливали, калечили, сажали на кол, видел, как мыли потом каменные квадраты, по которым в вечерней прохладе прохаживался Пахнущий кровью. Он знал о таких делах беспутного государства, о которых, пожалуй, не знал никто.
Раньше, чем весь город, услышал он о том, что Гассана отзовут. Интересно знать, что тогда станется с ним самим?
Шел третий год правления и арендаторства венецианца. На этот раз дворцовые интриги в Стамбуле начались раньше, чем обычно. Уже называли имя преемника. Эго был Джафер, который громадными взятками и доносами подкапывался под Гассана при султанском дворе.
Но проходили месяцы, а «леопард» все продолжал сидеть на своей серебряной цепи.
Было израсходовано много остро отточенных перьев. Горою вздымались листы манускрипта. Это была драма или, во всяком случае, нечто похожее, и она называлась «Житье-бытье в Алжире». Он описывал то, что его терзало: страдания пленников в этом городе. Неужели других не захватит то, чем сам он был захвачен пять лет изо дня в день? Он мечтал отправить рукопись контрабандой за море. Если пьесу поставит одно из знаменитейших театральных товариществ Испании, если пьеса раскроет глаза королю, власть имущим, – она, быть может, подаст сигнал к крестовому походу, который истребит африканский чумной очаг.
Но пьеса не удалась. Он вскоре сам это понял. Запутанно и произвольно, хотя и жизненно, переплетались между собой судьбы его героев, не чувствовалось общей связи, – неумелая смесь сильного с дилетантски-бесцветным. Ах, не было ему дано достигнуть величия ни пером, ни мечом. Он еще и сейчас – ученик из академии маэстро Ойоса. Еще и сейчас и навеки – нищий инвалид.
Но вокруг стены Дженины прибоем вздымалась его легенда. Письма в Испанию, Италию и Францию говорили о нем. В то время он был любим и славен.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ
Четыре королевских корабля, готовых к отплытию, стояли в алжирской гавани.
Целый день набивались их чрева ящиками и мешками, неисчислимым барышом трехлетнего арендаторства Гассана-Венециано. Галера, на которую собирался взойти он сам, обширнейшая из всех, высокобортная, с испещренными золотой вязью боками и развевающимся полумесяцем над пурпурным капитанским мостиком, стояла в полном боевом снаряжении у причальной стены. Из двух трапов корабля пользовались только одним. Другой, застеленный красным ковром, был пуст и ожидал Гассана. Красный ковер сбегал с него вниз на площадь и вился дальше, мимо Большой мечети, к воротам Дженины, словно кровавый ручей.
Сервантес был прикован к одной из скамеек возле главной мачты, вместе с гребцами, но ближе к проходу, так как он не годился для работы веслом. Припомнив дату, он установил, что было девятнадцатое сентября. Наступала ночь. На заре двадцатого распустят они паруса. Его мрачно развеселила эта закономерность.
Кругом, на скамейках и между ними, кое-как прикорнув и сжавшись на корточках, заснули гребцы. Оковы звенели. На нем не было иных пут, кроме его серебряной цепи. Он не спал. Он знал, что его ожидает… Он упрямился, как мальчишка, он столько раз пренебрегал собственным спасением, мня себя спасителем многих. Теперь было слишком поздно. С Алжиром покончено. Когда его занесет в Стамбул, пути на родину будут отрезаны навсегда. Он был обречен на безвестную гибель в обширном турецком царстве.
Он в точности знал, что случилось. С тех пор как стало известно, что Гассан будет отозван, братство тринитариев работало с двойным усердием. В Алжир прибыл сам Хуан Хиль – главный прокуратор ордена – и после длительных переговоров выкупил многих рабов Гассана. Средства были скудны, приходилось торговаться из-за каждого дублона. Но в конце концов более ста христиан оказались на воле. Они уже давно возвратились за море, в свои деревни и города.
Королю Гассану не хотелось уступать Мигеля де Сервантеса. Он играл с главным прокуратором. Он в сильных речах возвеличивал однорукого человека, восхвалял его отвагу, его несокрушимый дух, его ученость, его безупречное поведение. Снова была пущена в ход старая, отслужившая сказка о высоком происхождении Мигеля. Тысяча дукатов наличными – тогда еще можно, пожалуй, разговаривать, но и это будет убыточная продажа…
Наступил день, сияющий, голубой, превосходный. На всех четырех кораблях пронзительно и непрерывно трубили прощальный сигнал. Прогрохотал пушечный выстрел. Сервантес оглянулся на берег, пестрый от людей. Он бросил последний взгляд на слепящую стену Большой мечети, на угрюмо зияющую Дженину, с крыши которой исчез золотой фонарь, на белую, пирамидально вздымающуюся касбу, и ему показалось, будто он покидал не только место стольких страданий, но и родину.
К нему подошли два матроса. Один из них нагнулся и отвязал от скамьи серебряную цепочку. Они дали ему знак следовать за ними.
Под пурпурным плетением капитанского мостика сидел отъезжающий король, одетый с небывалой роскошью, с усыпанной драгоценными камнями кривой и короткой саблей на коленях.
Гассан не взглянул на Сервантеса. Он, казалось, не замечал его присутствия. Он смотрел поверх своего «леопарда» на море, которое вскоре унесет его от власти.
Заговорил стоявший подле короля янычарский ага, в женской юбке и поварской шапке:
– Сервантес, вы должны офицерам на борту девять дублонов.
Это был древний церемониал освобождения гребцов.
Обычай был известен каждому. Знал его и Сервантес. Он понял, что он свободен. Он сказал:
– У меня нет денег.
И это было первое слово, произнесенное им на свободе.
– Отдай свою серебряную цепь, – сказал ага. – Мы разрубим ее на девять кусков. – Он говорил с прежней велеречивой нарочитостью.
Сервантес снял свою цепь. Он ждал. Так как все молчали, он повернулся и сошел на берег по трапу: это был ближайший с королевским ковром. Мостки тотчас же подняли. Конец красного ковра соскользнул и хлопнул по воде. На набережной поднялся крик, заглушаемый пронзительным ревом труб, и Сервантес увидел, что королевский корабль отплывает.
Когда, час спустя, освобожденный пришел к главному прокуратору, поселившемуся в доме купца Торреса, монах принял его неласково. Оказалось, что Гассан в самый последний момент удовлетворился пятьюстами дукатами. Итак, Мигель был должен пятьсот дукатов братству тринитариев. Он составил долговую расписку. Это было первое слово, написанное им на свободе.
– Я не сразу решился дать вам поручительство ордена, – сказал брат Хуан Хиль, – потому что ваши доблести для меня сомнительны. Вам предстоит оправдаться.
Оправдаться? Но перед кем? Перед Вонючим!
Доминиканца выкупили. Чтоб возместить ему лишения, его сделали в Испании членом Святейшей инквизиции. Злоба еще жила в крови урода. Горшочек масла не был забыт. Но теперь его мучил еще и страх, что предательство его разоблачится, когда вернется Сервантес. Он решил его опередить. Заключенный в Дженине стал мишенью его ядовитых доносов. Он приписывал ему осмеяние религии, приверженность к лжеучению пророка, продажность, развращенность и всяческие беспутства. Главный прокуратор, хлопотавший об освобождении Мигеля, получил от Святейшей палаты наказ сперва расследовать все эти обвинительные пункты.
В Алжире обвиненный пользовался доброй славой. Грозил отъезд в Стамбул. Хуан Хиль уплатил выкупные деньги. Но в руках у инквизиции должно быть оправдание. Монах его требовал ради собственного благополучия.
Так начались для Мигеля Сервантеса дни свободы. Вместо того чтобы радостно устремиться на родину, ему пришлось еще много недель топтать знакомые мостовые, пришлось вымаливать свидетельские показания, пришлось обстоятельно доказывать смиренно-елейным слогом, что он не еретик, не тайный мусульманин, не лжец, не развратник, не осквернитель мальчиков – верный и добронравный сын своей церкви. Так составился длинный, размазанный, хитро сплетенный документ. Развернулось целое войско свидетелей. Всякий, кто не знал Сервантеса, подумал бы, что это написано боязливо-приниженным тихоней и пролазой, а не отважным, жизнерадостным, свободным человеком. Но так было нужно. Это было оружие против Вонючего.
В середине октября главный прокуратор Хуан Хиль заявил, что он удовлетворен. Двадцать четвертого Мигель Сервантес отплыл в Испанию. Он прожил в Алжире пять лет и один месяц. Сердце его было безрадостно, с трудом еще поднимались крылья его надежды.
Маленький корабль Антона Франсеса увозил, кроме него, еще пятерых недавно освобожденных пленников. Ехал с ними и сам брат Хуан Хиль.
Быстро и легко совершалось плавание. Какая ничтожная канавка отделяла страну рабов от испанского берега! При попутном ветре он показался уже на второй вечер. Могучая горная вершина первой поднялась из вод.
– Монго, – сказал Сервантесу стоявший подле него мастер Франсес. – Бьется у вас сердце?
Сердце Сервантеса билось не сильнее обычного. Недели ожидания, просьб, протоколов опустошили его больше, чем годы опасностей и лишений.
– Монго? – спросил он только. – Где же мы пристанем?
– В Дении, где я живу, – сказал моряк. Мигель не помнил, чтоб ему когда-либо приходилось слышать это название. Верно, крошечное портовое местечко.
Ждет ли его кто-нибудь из родных? Может быть, сестра Андреа? Глухой отец? Он пытался радоваться свиданию. Он принуждал себя верить в будущее и славу, Он еще не был стар.
– Не известно ли вам случайно, мастер Франсес, в Мадриде ли сейчас король?
– Нет, не в Мадриде. Он на португальской границе. Там королева больна чумой. Может быть, теперь уже умерла.
Королева? Какая королева? Разве время остановилось? Разве не вчера написал он траурное стихотворение…
– Какая королева? – спросил он вслух.
– Какая! – Маленький пузатый человечек в светло-голубом шарфе даже отшатнулся, сбоку окинул его зоркими глазами. – Четвертая, австриячка: он уже десять лет на ней женат. Вы разве не знали?
Сервантес не ответил.
– Дон Хуан Австрийский с ним? – спросил он снова.
– Дон Хуан-почему?
– Он когда-то был расположен ко мне.
– Дон Хуан Австрийский умер.
Это поразило Сервантеса, как удар меча. Но почему? Не потому ли, что смерть Дон Хуана разбивала одну из его смутных надежд? Или потому, быть может, что он был одних лет с Дон Хуаном и теперь вдруг узнал, что бурная жизнь ровесника уже отшумела. Иначе какое ему было дело до великолепного тщеславца, до этого последнего пустого и блистательного образа испанского рыцарства?!
Кораблевладелец рассказал. Он был хорошо осведомлен.
Поистине печальная участь! Столь великие разнообразные планы – и такой конец!
Африка, Греция, Генуя – все это было для него недостаточно крупно. Он претендовал на большее: на французскую корону, на английский престол. Наконец его послали в Нидерланды. Здесь тоже смутно мерцала корона. Он погиб. Он должен был погибнуть. Быть может, мастер Франсес этого прямо не сказал – именно поэтому его и послали. В тридцать три года он был истощен, как старик. Только об одном он молил: о могиле подле останков его отца, императора. Это будет воздаяние за все его заслуги.
– Эта просьба была исполнена?
– Эта просьба была исполнена.
– Он умер в Испании?
– Во Фландрии, дон Мигель. В хижине, в открытом поле, среди своих солдат.
– Хорошая смерть.
– Да… – протянул Антон Франсес. – Хорошая смерть. Хотя труп, говорят, был весь черен, словно обугленный. А когда его вскрыли, вместо сердца нашли иссохший комочек.
– Но теперь он лежит в Эскуриале?
– Тело пришлось разрезать на четыре части. Четвертованным вернулся он тайком в Испанию. Так его под конец ненавидели. Да, теперь он лежит в Эскуриале.
Темнело. Приближались скудные огоньки Дении. И Сервантесу казалось, что он после двенадцати лет отсутствия возвращается в Испанию с черного хода.