Текст книги "Гоголь. Главный чернокнижник империи"
Автор книги: Братья Швальнеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
–Понимаю, что ты ехать сразу не захочешь, но должна тебя немного порадовать. Помнишь ли ты его дочь, Александру?
–Смутно, еще ребенком.
–Она выросла и теперь совершенная невеста…
–Мама, ведь она – моя кузина!
–Ну и что? Я вовсе не имела в виду ничего предосудительного. Просто мне кажется, что вы нашли бы с нею общий язык. Отправимся к нему завтра утром, а пока отдохни. Ты устал с дороги, да и слаб еще.
Николай Васильевич последовал маминому совету, а уже утром, скоро заложив коляску, отправились они в имение Ивана Яновского.
О характере его можно было судить по одной только детали – когда они приехали, он не сразу вышел их встречать. Отправившаяся в разведку Мария Яновна вскоре вернулась и сообщила, что он немного занят, ибо порет провинившегося в чем-то крестьянина, но велел им проходить и обещал скоро предстать пред их ясные очи. Так и случилось – вскоре он появился в сопровождении своей изумительно красивой дочери Александры Ивановны.
Николай посмотрел на сестру и обомлел. В его жизни был опыт любовного увлечения, но мелкий, практически ничтожный, и который больно ранил его невозможностью продолжения отношений с объектом своего поклонения– она была замужем, и любое случайное упоминание ее имени могло нанести ей вред, чего бы Николай желал в меньшей степени. Это молчание стало одной из причин его мытарств и, в итоге, обращения к Богу, но разве мог он смотреть на сестру с теми же чувствами, какие ее тезка в свое время возбудила в его душе? Ведь она – сестра ему? Но можно ли было смотреть на нее всего лишь как на женщину и дальнюю родственницу? Любой, кто встретил бы ее, и кто был бы при этом в здравом уме, ответил – никогда.
Казалось, на этой удивительной плодородной земле и не родятся другие. Белая кожа Александры в сочетании с иссиня-черными бровями и правильностью и умеренностью всех пропорций, которые от природы должны быть присущи женщине, делали из нее ожившую Галатею, совершенную и оттого прекрасную во всех отношениях. Видимые на прекрасном челе черты украинки сочетались каким-то магическим образом с кротостью ее, горящий огнем взгляд, присущий титкам, гармонировал с ладной косою и милой улыбкою, от которых нельзя было отвести глаз. Пушкин сказал про таких: «Они сошлись – волна и камень, стихи и проза, лед и пламень…» Никого прекраснее нее не видал Николай за всю жизнь и только, ловя себя на мыслях этих, отмечал, что он, пожалуй, слишком влюбился после длительного отсутствия в родных местах во все родное, что было в них, и что сосредотачивалось мистическим образом в этой совершенно прекрасной, без изъян, молодой женщине.
–Однако, – только и смог произнести он, припадая к руке кузины. – Определенно, или я слишком долго пробыл в отдалении от сих славных мест, и вы успели так похорошеть, или впрямь детство не дает точного представления о женской красоте, как не дает представления о предательстве, лжи или убийстве как о неотъемлемых чертах нашего мира.
Она в ответ ему рассмеялась:
–Определенно, ты или слишком долго прожил вдали отсюда, или слишком начитался мудреных петербургских книг, что не желаешь называть на «ты» сестры своей, с которой в детстве играл под вон той липою в батином саду.
–Прости, это я от смущения, – зарделся Гоголь. – Не каждый день такую красу встретишь. Очевидно, от женихов отбоя нет.
–Эээ, – протянул Иван Яновский. – Я тебе после расскажу, какие тут женихи. Нам таких даром не надо. Скажи-ка лучше, как с этим делом в Петербурге обстоит?
–С женихами-то? Думается, сносно, только и там достойных такой красоты лично я почти не знаю. Разве Пушкин – да и тот почил в бозе, царствие ему небесное.
–Полно, господа, – отмахнулась Александра. – Как забавно это слушать, что вы без меня меня женили. Рано мне об этом еще думать, да и мысли такие не посещают меня.
–О чем же думает столь светлая и красивая голова? – поинтересовался Николай.
–Все больше о петербургской жизни. Батя прав, здесь часы замирают – и не только те, что на стене висят, но и что внутри каждого человека отсчитывают его минуты, ускоряя обветшание всякого, кто ходит по этой грешной земле.
–Однако, думаю, что и там часы Господни не сильно отличаются от здешних. Разве замедлит их ход ничтожный по природе своей человек?
–Да, но одно дело медленно тлеть в болоте и другое – ярко гореть на центральной улице прекрасного города, освещая путь всем и вся, – мечтательно отвечала Александра, хоть и обвинившая Николая в любви к чтению, но и сама не уступавшая ему в этом.
–Здесь дело не в месте, а в человеке. Еще русская пословица об этом говорит. Поверь мне, там тоже тлеют. А вот если ярко горишь, если свет твой быстр и ослепителен, то и из самого дальнего лесного уголка можно будет увидеть тебя и в Париже.
–Мудрено рассуждаете, господа читатели, – скептически процедил Иван. – Такое общество явно не для нас, а, Мария? Так что мы пойдем сыграем в вист, а вы присоединяйтесь, если надумаете. Только чур – не умничать! Это уж для себя оставьте.
–Не будем, если только перестанете сечь крестьян или хотя бы объясните причину такого поведения, – хлестко отвечал Гоголь.
–Еще чего?! Мало я их секу, больше надо! Наш мужик только такое понимает, только кнут! Чем больше, тем лучше работает. А как только немного расповадишь, немного отпустишь поводья – гляди и на шею залезет, и ноги свесит, и повезешь. А не повезешь – так он тебе таких батогов всыпет, что мало не покажется! И между прочим, будет прав, ибо по заслугам и честь.
–Вот тебе раз! А как же христианское человеколюбие?
–Так то ж к людям. А это так, скот, – отмахнулся Яновский.
–Ну полно тебе, Иван Афанасьевич, – потянула его за рукав Мария Яновна. – Мы с тобой помнится, не доиграли партию, а молодым людям и впрямь есть чем поинтереснее заняться, чем твои садистские нотации слушать.
Они ушли, а молодые – хотя Николай Васильевич и был старше Саши почти на 10 лет, а все же в ее компании почувствовал себя моложе и практически совсем здоровым – остались в саду Яновских. Воздух крайне положительно влиял на шаткое здоровье писателя, и потому он предпочитал так проводить больше времени, чем в закрытом пространстве, которые и без того с самого Иерусалима его немало утомили.
–Признаться, я не узнал тебя при встрече.
–Что ж в этом удивительного? – улыбаясь, спрашивала Александра. – Столько лет прошло…
–Расскажи о себе.
–А что рассказывать? И без слов все видно, кругом и всюду одна тоска. Так и жизнь, глядишь, пройдет безвозвратно. Лучше ты расскажи о Петербурге, – сказала она мечтательно. Слово «Петербург» произнесла она с таким особым придыханием, как произносят его молодые провинциальные барышни, чьи мысли и чувства целиком сосредоточены на петровской столице, с которой они связывают надежды, кои, впрочем, имеют обыкновение рушиться при первом знакомстве с этим городом. Николай добрыми глазами посмотрел на кузину и улыбнулся. Они добрались почти до самой глубины сада, до старых качелей, которые на удивление вспомнил молодой писатель. Он усадил на них собеседницу и начал.
Беседа обещала быть долгой и интересной – вот только проходившие мимо или таившиеся по кустам крестьяне Яновского не давали ему покоя и периодически мешали сосредоточиться. Он ловил на себе их злые взгляды и искренне недоумевал, что он-то им сделал такого, что заставляет их испепелять его взором своим. Списав, однако, их на общую неприязнь ко всему дворянскому сословию и, в особенности, к той его части, что носит фамилию Яновские, Гоголь еще раз мысленно осудил дядьку за жестокость. Но скверные мысли и чувства сегодня не держались долго в голове – в таком обществе преступно таить их.
Глава вторая. Бастард
Качели медленно раскачивались, влекомые рукой писателя, а сидевшая в них Александра мечтательно смотрела в глаза кузена и задавала так сильно интересующие ее вопросы.
–Так, значит, ты считаешь, что жизнь в Петербурге мало отличается от здешней?
–Я считаю, что жизнь более протекает внутри человека, чем вокруг него – кстати, ученые тоже так считают. И потому то, что происходит извне, во многом определяется тем, что происходит внутри индивида. Место особого значения не имеет и уж никак не может наполнить человека содержанием, если у него оного от рождения нет. Лет десять назад я сам думал как ты. А сейчас, приехав сюда, вижу, что мест красивее отродясь не видал!.. Красивее и романтичнее. И оттого подумываю уже приступить к сбору материала для очередного сборника повестей из жизни Малороссии. Ехал лечиться, а сейчас вот разговариваю с тобой и понимаю, что такого, как могу написать здесь, нигде и ни за что более не напишу…
–Ты так говоришь, потому что много, где был. И в Италии, и вот в Иерусалиме…
–Италия это да… К Италии я навеки прикипел сердцем. И, хоть похожа она на нашу Россию, и друзей там живет много, в том числе и русских, а все-таки – не Россия.
–Даром ли тебе, что тут я на веки вечные в девках останусь?
–Что или кто тебе мешает? Посмотри, сколько хлопцев вокруг!
–Это все не то. Мой идеал сошел со страниц петербургских романов, – мечтательно воздела она глаза к небу.
–Тогда вынужден тебя разочаровать. Там вероятность встретить его близится к нулю. Вымысел все это, прах, и оттого так популярен у барышень, в том числе петербургских, что нет его в пределах этого стольного града.
–Так уж и нет? А как же Онегин, Ленский?
–Или мой Хлестаков, да? Конечно, Пушкин во многом с себя списал твоих героев, только где он теперь? Близящийся к мечте идеал так нечеток, так призрачен, что, даже если появляется в миру, то живет, как правило, недолго.
–А ты? Что ты думаешь о женитьбе?
От такого вопроса писатель раскраснелся и потупил взор.
–Как видно, это не мое. Прежде, чем строить дом, надобен основательный фундамент, а я толком развязку своего существования найти не могу – так чем мне привлечь, заинтересовать, и как обещать оплот той, что станет моей избранницею?
–А как же поездка в Иерусалим? Батя говорил, что она значительно тебя изменила, что теперь ты не такой, как раньше.
–Любой, кто хоть раз побывает в таких местах, прежним не будет уже никогда… А между тем, это положительно интересно – я только что впервые увидел его со дня моего давнего отъезда из Малороссии, а он уже наделал про меня не весть, каких выводов!
–Они часто встречаются с Марией Яновной, она читает ему твои письма. Оттуда и такие выводы!
Гоголь раскачивал качели и все время ловил на спине взгляды проходящих мимо крестьян. Они смотрели на них как на волков в человеческом обличье или словно призрак увидали – какое-то животное презрение сочеталось в них со страхом, что внушала им картина невинно беседующих брата и сестры. Со стороны могли эти люди показаться дикими, но Николай списывал все на свою излишнюю впечатлительность, вызванную болезнью – он последнее время практически не общался с людьми, и оттого неосторожно брошенный взгляд мог показаться ему странным или даже оскорбительным.
–Из речи твоей следует будто бы какая-то нелюбовь к Петербургу и живущему там высшему обществу…
–А за что его любить?
–Право, несколько непривычно слушать критику в адрес петербургского высшего общества от автора «Ревизора» и «Мертвых душ», – задумчиво протянула Александра.
–Почему? Ты считаешь, что мои произведения не есть главнейшая критика?
–По-моему, любое крупное произведение столичного писателя, который и сам часть того общества, о котором пишет, есть не более, чем попытка привлечь к себе внимание. Я думаю, никто в глубине души не разделяет того, что написано и только упивается славой, что порождается этими книгами –мол, вот он какой замечательный и прекрасный, давайте еще выше вознесем его над собою. Как говорится, ради красного словца…
–О как!– присвистнул Николай Васильевич. – В первый раз сталкиваюсь с такой оценкой собственного творчества.
–Речь не о твоем творчестве, милый братец, а о творчестве всех твоих товарищей, которые мастерски поливают грязью все, что видят. Всяк кулик свое болото…
–Пусть так, но ты обвиняешь нас во лжи! Это несправедливо!
–Ой ли?! Поэт всегда лжец, разве не об этом трактует твоя религия, в которую ты так отчаянно влюбился после Иерусалима?
–Ее центральная суть не в этом, – Николай вмиг посерьезнел.
–А в чем?
–В том, что смерть Христа стала искуплением всех грехов за всех живущих. Конечно, ложь есть грех, но, если мыслить в планетарном масштабе, Христос уже искупил основную часть наших грехов.
–И это значит, что можно грешить снова?
–Нет, разумеется, но слова моих книг намного менее можно назвать ложью, чем слова десятков и сотен других, написанных с приснопамятных времен. Беда моя как писателя состоит вовсе не во лжи, которая есть не более, чем литературный вымысел, а в том, что писал я не то, что должно.
–А что должно?
–Должно не резко обличать общественные пороки, а прежде воспитать в людях, как в детях, лаской и добрым словом те высокие моральные и нравственные принципы, что проповедует церковь, а уж после чувствовать себя вправе пригвождать кого бы то ни было к позорному столбу. Человек наш с течением времени деградирует, забывает истинное предназначение и истинную суть служения – возьми хотя бы меня. Сколько я себя искал? И потом – обязательно ли было посещать Иерусалим для того, чтобы увериться в том, что и без того известно любому ребенку?!
–И потому ты намерен полностью изменить свое творчество?
–А, если потребуется, и вовсе отказаться от написания книг. Сжечь все, ранее написанное, и забыть о поисках дороги в полной темноте жизни, которой окружил я себя волею обстоятельств, чтобы отдать себя целиком служению свету…
–Свету от костра, в котором сгорят книги? Думаю, ты торопишься. Как бы опять это решение не разбилось о поиски твоих метаний…
–Однако, ты и впрямь слишком умна для своих лет и этих мест. И потому меня интересует твое мнение по одному вопросу…
–По какому?
–Как ты относишься к поведению твоего отца в отношении его крепостных?
–Понимаю, о чем ты, – всматриваясь глубоко в глаза собеседника, отвечала Александра. – Но мне сложно судить. Во-первых, он мой отец, а во-вторых, я выросла в такой обстановке. Для меня все это более привычно, чем для тебя петербургская жизнь. Хотя… конечно, одобрить такого нельзя. Какие-никакие, а это люди!
–Именно. Именно этих слов я ждал от тебя! Библия говорит о всеобщем равенстве и недопустимости такого попрания личности, которое видел я не только от Ивана Афанасьевича, но и от других ему подобных помещиков. И, когда я пытался вразумлять этих доморощенных изуверов, почти всегда сталкивался с непониманием или нежеланием понимать. Иначе обстояло дело с молодыми помещиками (которые, впрочем, тоже превратятся в старых, закостенеют и станут исповедовать те же принципы, но чуть позже). Они охотнее слушали меня и соглашались со мной – так же, как только что согласилась ты, хотя отец твой едва мне самому не отвесил сто горячих за такое человеколюбие.
–И что из этого проистекает?
–Проистекает из этого то чудовищное разложение, которое свойственно старости. Могила человечнее нее – на могиле хотя бы напишется: «Здесь погребен человек». Но нет ничего суровее жестоких, холодных черт бесчеловечной старости. Как отвратительна и пугающа ее личина, и главный ужас состоит в том, что она совершенно неотвратима ни для кого. Забирайте же, выходя из прекрасных, добрых, светлых юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, все свойственные тем годам замечательные порывы, не оставляйте их на дороге – не подымете потом!55
Гоголь Н.В. Мертвые души (поэма). М., «АСТ» 2017 г. ISBN: 978-5-17-103809-0
[Закрыть]
Вот только правду ли говорила Александра, так ли она в самом деле относилась к крестьянам, как сказала Николаю – в этом он усомнился, но не сегодня, не в первый день встречи, когда ее очарование заставило видавшего виды брата на минуту потерять дар речи и задуматься о том, правильно ли он поступает, обрекая себя на обет безбрачия. А на следующий день, приехав снова в имение Ивана Яновского, к которому не питал особого расположения еще с детства.
Лишним будет говорить, что Мария Яновна оказалась права – в среде людей пожилых, живущих здесь давно и основательно, встреча двоих молодых людей сыграла для них решающую, даже роковую роль, тем более, что они как нельзя лучше отыскали друг в друге то, что давно искали в других: Александра Ивановна – опытного и разумного собеседника, на правах старшего внушающего ей некие прописные истины; а Николай Васильевич – благодарного слушателя, из которого можно было еще слепить нечто по образу и подобию того лучшего, чего ему так не хватало в жизни и в себе самом. Встречи их стали частыми, почти ежедневными.
Во время встреч этих Николаю уж не так стали бросаться в глаза те взгляды, что посылали двум молодым и счастливым людям крестьяне – в конце концов, говорила Александра, и где-то Николай Васильевич был солидарен с нею, они просто завидуют, будучи не в силах вырваться из оков рабского труда и чувствуя оттого себя униженными и оскорбленными, но зависть это грех. Потому не следует так много времени заниматься ими, особенно учитывая, что Александре этого не очень-то и хотелось. Николай стал замечать за ней странные, хотя вполне объяснимые ее происхождением вещи.
Началось все с того, что он обнаружил среди крестьян Ивана Яновского своего недавнего знакомца – того самого бурсака, что в шинке на постоялом дворе недалеко от Винницы так ловко пил из чарки горилку. Молодой, сильный, красивый парень, он тоже посылал Гоголю и Александре свои недвусмысленные взгляды, но в основном они касались все же девицы – это было и понятно.
–Кто он? – в очередной свой приезд увидев молодого бурсака не отходящим от Александры, поинтересовался Николай Васильевич. – Одет вроде прилично, не похож на дядькину дворню.
–Это Хома Брут. Он из наших крестьян и обучается, не без батькиной помощи, в бурсе, что в Киеве. Вот приехал на вакансии, мать попроведать…
–…и тебя заодно!
–Что я слышу, господин писатель? Уж не ревность ли говорит вашим голосом?
–Что за ерунда?! Просто странно, что он не отходит от тебя и во всякую минуту, что мы проводим вдвоем, посылает тебе весьма недвусмысленные взгляды…
–Брось. Он всего лишь батрак батькин, какие могут быть между нами отношения?
–В любви, как показывает история, социальное равенство не всегда является главенствующим. Да и вся литература, которую ты так любишь, об этом говорит. А вообще-то – от нелюбви до любви один шаг. Хоть я вижу презрение в твоих глазах и когда он рядом, и когда просто смотрит на тебя, и когда говорим мы о нем, все же отношение это вполне может перерасти в нечто большее и существенно иное…
–Уж не пророком ли ты сделался после Иерусалима?
–Прав был великий Пушкин, что нет пророка в своем Отечестве. Просто я старше и жизнь знаю больше.
Эти слова так запали в душу Александры Ивановны, что на протяжении следующих нескольких встреч она всем видом показывала брату, что Хома – скорее ее вещь, нежели, чем человек, которого она сколько-нибудь уважает. Он влюбился в нее, чего она уже не могла да и не хотела скрывать, и она, как всякая женщина, пользуясь этим, не желала все же разорвать той невидимой связи с неведомым, но влекущим ее неотвратимо петербургским миром, что олицетворял для нее Николай Васильевич.
В один из приездов писатель с ужасом и удивлением увидал, как молодая барыня каталась верхом на Бруте. Увидев приехавшего писателя, который едва не лишился от такого зрелища дара речи, Хома ретировался, оставляя молодых наедине.
–Что же это? – с нескрываемым удивлением спросил Гоголь.
–Говорю тебе, он всего лишь вещь. Да ему и нравится такое.
–И как ты поняла? Как такое вообще может нравиться кому бы то ни было?
–Захожу сегодня на конюшню, а он там. Разговорились. И так он стал на меня пристально смотреть, что я решила над ним подшутить. Дай, говорю, поставлю я на тебя свою ножку. А он мне в ответ: «Чего же только ножку? Садись на меня сама верхом». Ну а мне, что, упрашивать себя прикажешь? Изволь, я и села. Повеселились и не более. Пусть не мечтает там себе, мне такие без надобности.
–Да, – задумчиво протянул писатель. – Отдал Христос за нас свою душу, искупая наши грехи, а мы вот так…
–Да что я такого предосудительного сделала, что ты меня уже во вселенские грешницы записываешь? – Александра говорила обиженно, надув губы, и, глядя на нее, писатель понимал, что женщина есть женщина. Достаточно провести с ней несколько дней, как она уже нафантазировала о тебе в своей голове не Бог весть чего, уже смотрит на тебя почти как на мужа, и потому всякое подозрение из твоих уст начинает живо и больно ранить ее. Он улыбнулся и поспешил перевести тему:
–Я вовсе не о тебе. Видишь ли, я думаю о центральной сути Христова учения, которое, как мы уже с тобой говорили, состоит в том, что за наши грехи, грехи наших отцов и детей Христос расплатился жизнью своей. О смерти его известно, что, будучи распятым, он пал от копья легионера Лонгина, который желал облегчить ему муки и потому заколол. Но вот, что я думаю – делал ли Лонгин благо, убивая Спасителя? Мог и желал ли Пилат пересмотреть вынесенный Ему приговор? И что было бы, останься он в живых?
–По твоей логике, наши грехи остались бы не прощенными…
–Да, но Спаситель был бы жив, и вся жизнь оттого преобразилась бы.
–Но почему ты думаешь об этом? Уж не дурак ли Хома Брут навел тебя на такие мысли?
–Вовсе нет. Видишь ли, во время путешествия в Иерусалим я отыскал наконечник копья, которое многие там и приписывают Лонгину… Вот он, – писатель достал из-за пазухи сверток и показал его Александре.
–Удивительно, – прошептала она, поводя рукой над находкой брата. – Как это удивительно и прекрасно – прикоснуться к истории столь давних времен и почувствовать себя причастным к этому… Как будто двух тысяч лет и не бывало…
В эту минуту Николай снова поймал на себе чей-то гневный взгляд. Обернувшись, он увидел позади себя Семена. Теперь и он одаривал молодых взглядами позора и презрения. Не выдержав его выпада, писатель отволок его в глубину сада и спросил в лицо:
–Послушай. Чего это ты и вся здешняя дворня так смотрите на нас, будто мы вам всю жизнь испортили, а?
–Нет, батюшка барин, – отвечал Семен, – что хотите со мной делайте, а я вам всю правду скажу. Недобрый и нехороший он человек.
–Кто?
–Дядюшка ваш, Иван Афанасьевич. Поговорил я с дворней, с поварами, с кучерами, да с кем только ни разговаривал я все дни эти и все в один голос говорят: негодяй и сатрап. Людей бьет, истязает почем зря, может и до смерти забить или зарезать. Со многими беглыми крестьянами так поступал. А куда им деваться от такого-то обращения? Только бежать и остается, хотя и знают, что цена высока – а все же здешнюю платить еще дороже выходит. Негодяй он, точно вам говорю. Пусть и неприятно вам это, пусть и родная вы ему кровь, а только скажу, и можете хоть сечь меня, а хоть и вовсе отдать ему на растерзание. Чего там, вы писатель, для вас правда должна быть дороже, а я ни словом, ни звуком не совру, ежели говорю вам, то так оно и есть.
–Положим, я не слепой и сам видел все то, о чем ты так горячо распинаешься. Но разве в этом состоял мой вопрос? Разве этой вот правды, хоть и ценимой мною, но не относимой к делу, желал я от тебя услышать? Или неразумный ты и маломысленный человек? Или горилка так на тебя действует?
–Нет, ваше благородие, я человек разумный, хоть и молодой, и вы это знаете. И правду я вам скажу, именно ту, которую вы услышать хотели, но сказать то, что я сказал, непременно надо было именно сейчас. Потому как в ином случае вы бы точно разгневались и велели бы сечь меня. Да и, правду сказать, узнал я нечто совсем недавно, когда уж видел и имел представление о господине Яновском.
–Так что же ты узнал? – Семен говорил так витиевато и сложно, что Гоголь даже задумался, не тронулся ли тот умом.
–Все видят, что вы с молодой барыней Яновской ни на минуту не расстаетесь, что все время вместе проводите.
–И что? Грешно это? Она ведь моя сестра, прошу не забывать, и не виделись мы с ней много лет. Так что же в этом предосудительного?
–Да вот только говорят, что смотрите вы на нее совсем не как на сестру, да и она на вас – не как на брата.
–А как же? – Гоголь уже понимал ответ, но ему важно было вытянуть из Семена все до последнего слова.
–Как влюбленные. Хотя и нет греха, ежели двоюродная, неполнокровная сестра с братом в отношения вступает, да вот только поговаривают… будто родня вы по крови.
–Что за ерунда? Как это?
–Я и сам не верю, только говорят, будто маменька ваша еще при жизни Василия Афанасьевича с крутым нравом его брата сладить не смогла, да и… Василий Афанасьевич, упокой Господь его душу, всегда был добр ко мне, и я и мысли такой допустить не могу, только вот вы сами спросили. И потому выходит, будто родственники вы самые, что ни на есть, прямые, а связь между вами… греховная. Вот и смотрят на вас так, будто чертей увидали.
–Так. Очень интересно. А что еще говорит твоя милая дворня?
–Вы напрасно ее милой ругаете. Дыма-то без огня не бывает. Так и говорят, что всю жизнь знавший об этом Василий Афанасьевич жить-то с этим не мог, да будто бы и сам отдал Богу душу. А еще хуже – может, брат-то родной и помог ему. Верить в такое трудно, да и чего не придумают люди от безделья, да темноты, что в здешних краях царит. Только в то, что Иван Афанасьевич мог брата своего к праотцам отправить, я каким-то тайным умом верю – вижу, как неоправданно жесток и суров он к людям, и потому представляю и как будто сильнее его ненавижу.
–Как-то странно. Речь вроде шла обо мне, так почему ты начал-то именно с Яновского? Он каким боком здесь?
–Я так рассудил. Богу – богово, и нам знать того невозможно, что на самом деле происходило перед вашим рождением, да и после, когда ушел от нас Василий Афанасьевич, добрый и прекрасный человек. И, если вдруг по божьему промыслу и разумению станется так, что вы – его сын, о чем я вас только что уведомил, как бы я стал вам рассказывать гадости про родителя вашего? Вдруг бы вы поверили в это и осерчали на меня еще пуще за правду, которая внутри меня огнем горит, как наружу просится? А так выходит, что я вам вперед рассказал, что думал и видел, а уж после о родстве вашем возможном. Значит, я не отца вашего обругал зазря, а только дядьку, о котором вы и разумения не имели столько лет, пока в Петербурге жили. Потому и выходит, как будто не за что вам особо меня ругать…
Философия Семена несколько повеселила писателя, но сильно насторожило его сказанное им, пусть даже это и было всего лишь слухи. Изможденный болезнью и переездами организм писателя не был еще готов к тому, чтобы здесь, в родных своих пенатах, подобными откровениями плевали ему в лицо, потому слова эти произвели на Николая Васильевича грустное, угнетающее воздействие. Видя, что он спал с лица после очередного возвращения из поместья Яновского, Мария Яновна решила осведомиться у сына о причинах его смурного настроения.
–Скажи, – писатель решился заговорить с матерью откровенно, – а какие отношения связывали вас все годы, что отца нет на свете, с Иваном Афанасьевым?
–Обычные, родственные, – несколько волнуясь, отвечала мать. Он не ожидал другого ответа, больше его занимала ее реакция на те слова, что будут им сейчас сказаны. – А почему ты спрашиваешь?
–Просто говорят, будто вы состояли в интимной связи, да еще и при жизни отца. А еще говорят, что я внебрачный сын Ивана. Это так?
–Господи, откуда ты только нахватался подобных глупостей?
–Дворня говорит, а дыма без огня, как известно, не бывает.
–Эту дворню Иван сечет, да мало. Следовало бы еще, как раньше, на колья сажать для ума. Наговорят черт знает что, а ты и поверишь. Ты, Николенька, слишком мало жил у нас, не знаешь здешний народец. Это с виду он добрый и покладистый, а чуть копни – греха не оберешься. Советую тебе поскорее выбросить эти мысли из головы, ибо они ложь и дрянь. А дрянные мысли приводят в ад – ты ведь у нас теперь человек религиозный…
Мария Яновна шутила, и писатель быстро подхватил ее шутку, но в глубине души его засела реакция матери на эти, не стоящие выеденного яйца, слухи. Они разозлили и очевидно взволновали ее. На пустом месте такого бы не было. Терзаемый предположениями и неразрешимыми сомнениями, писатель в эту ночь тщетно пытался уснуть – веки его сомкнулись только, когда первые петухи в округе заголосили утреннюю свою песню. Снова перепутался у него день с ночью, что не сулило его не окрепшему здоровью ничего хорошего.