Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Борис Шергин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
Рождение корабля
Знаменитые скандинавские кораблестроители прошлого века – Хейнц Шифмейстер и Оле Альвик, рассмотрев и сравнив кораблестроение разных морей, много дивились искусству архангельских мастеров.
– Виват Ершов, Загуляев энд Курочкин, мастерс оф Соломбуль. Равных негде взять и не сыскать, и во всей России нет[6]6
Курочкин Андрей Михайлович (1770-1842); Ершов Василий Артемьевич (1776-1860); Загуляев Федор Тимофеевич (1792-1868) – знаменитые кораблестроители Архангелогородского адмиралтейства. Доставили кораблям архангельской конструкции мировую славу. Во второй половине XVIII века славился мастер Архангельского адмиралтейства Поспелов.
[Закрыть]
Вот какую себе чаши плотники доспели честь, своей северной родине славу. А строили, бывало, без чертежей, без планов, единственно руководствуясь врожденным архитектурным чутьем и навыком.
Но и в нашем Поморье не каждая деревня рождает славных мастеров. Как солнце и месяц перед звездами, гордятся у нас перед другими деревнями Подужемье и Сума, Кемь и Уна, Лодьма и Емецк, и Соломбала.
Если у мастера рука легкая и он строит корабли, какие море любит, походливые и поворотливые, такого строителя заказчики боем отбивали, отымом отымали; ежели занят, то, словом заручившись, по три года ждали. Дождавшись, мастеру досадить боялись – криво ли, право ли хозяйской мошной трясет.
Суда у нас строили: шкуны, боты, гальоты, лихтеры, кутера, елы мурманские, шнеки, карбаса морские и речные.
Прежде были лодьи, бригантины, кочи, барки – все большие корабли, на них давно мода отошла.
На шнеке, древнем беспалубном судне, еще мой отец плавал в «Датску» – Норвегию.
Рассказывал: как придем в Стокгольм или Копенгаген на шнеках, профессора студентов приведут обмерять и рисовать наши суда-то-де корабли древних Мурманов (норманов).
Строили из сосны. На самой дешевой еловой посудине мачта, бушприт, стеньги непременно сосновые. Ну, остальной рангоут из ели. Ель на воде слабее сосны.
У Белого моря берега: Зимний, Летний, Кемский, Терский. И на каждом берегу те же суда строили своим манером.
Кому это дело в примету, тот, и в морской дали шкуну усмотрев, не только, какого она берега, скажет, но и каким мастером сработана, назовет.
Красен в месяцах месяц май. Славен в корабельщиках Конон Иванович Тектон[7]7
Фамилия мастера Второушин, но более известен он был под прозвищем Тектон, что значит Строитель – примеч. автора
[Закрыть].
Он родился у Белого моря, на Кемском берегу, в бедной рыбацкой семье. Пройдя наше поморское судостроительство, уехал в Норвегию и Данию. Здесь изучал языки английский, немецкий, норвежский, математику, навигацкие науки, морскую астрономию, рисование. Не покидая наук, работал на верфях. Вернулся на родину уже в зрелом возрасте. Рано овдовел, рано сыновей потерял: утонули зуйками на Мурмане.
В дни моего детства слава Тектона еще трубила на берегах Белого моря.
Конону Ивановичу было уже полсотни годов. Он обходил берега Ледовитого океана, строя шкуны, боты, бриги, гальоты и елы сшивая. Норвежане и датчане не раз пожалели, что отпустили из рук такого строителя, и не однова докупались до Конона, манили деньгами, но он не покорыстовался и не поехал. А ведь сам во всю жизнь не имел ни кола ни двора. Что заработает, все раздает в долг без отдачи.
Кому Конон дело делает, тот в его воле ходит.
Строил однажды Конон океанское судно богатому купцу. Была весна, и дело приходило к концу.
И у купца гостил брат, важный петербургский чиновник. Этот господин повадился кутить на постройке со своими приятелями. И мастер того не залюбил.
Однажды срядился Конон с подмастерьями, с Олафом да с Василем, в город. В городе они разошлись. Вечером мастер первый воротился на карбас и сел дожидаться ребят. Тут – не ждан, не зван – подкатил к карбасу на трех извозчиках хозяйский брат с веселой компанией; все пьяны и с песнями. Да начали нахально приказывать:
– Вези к новопостроенному судну. Нам угодно, там гулять будем.
И Конон отказал:
– А нам не угодно… И гулять там не будете.
Они не послушались, только пуще закуражились и полезли в карбас самосильно. А один, толстый, подскочил и сбил с Конона шапку, не зная его плотной силы.
Тогда Конон Иванович, губу закусив, поднял толстого за шиворот и огрузил в воду, чтобы его благородие прохладилось… И, опять тряхнув, бросил в карбас, ажно поддон заговорил.
Гуляки – на Конона с кулаками:
– Утром мы тебя, хама, в тюрьму бросим, а теперь вези, куда приказываем!
И который с ружьем учал палить и одной барыне обжег ухо.
И Конон, бояся годовщины, открыл парус и сел за румпель. До судна бы ходу четверть часа, а уж карбас бежит и все три четверти. А те припали до девок, как век не видали, – не понимают, что кормщик правит к дальнему пустому острову. Да и тот накрыло туманом.
Как на широком месте качнуло, хозяйский брат прохватился:
– Ты пьян, мужик? Куда ты правишь? Почему долго едем?
И Конон ответ держит:
– К ночи вода кротка, а карбас от народа грузен.
У постройки на мель сядем. Обойдем подальше, где берег глубже.
И тут, рулем покосив, Конон причалил к берегу:
– Приехали!
Те выкарабкались на незнакомое место и опять приправили грозить и лаять: зачем стройки не видно! И охотник опять палит, как дикий. А Конон выкинул им корзины с вином и закусками, веслом отпихнулся -да и был таков…
Целую ночь бродили господа те по песку в тумане. Судна наискались, перевозу накричались, куда попали, не понимают.
Ну, коньяков с собою было на залишке – небось не озябли.
А утром туман снялся, и они увидели себя на голой песчаной кошке. И судно новопостроенное видать не так далеко; только стоит на другом острову за рекою.
Ах да руками мах, а на том не переедешь…
Вскоре подобрали их устьянские бабы-молочницы: плыли в город с палагушками.
А кто прав остался?
А Конон!
Хозяин, бояся, как бы мастер на гневе работы не покинул, тот же день причесал на стройку, по палубе за Кононом ходит. Брата с компанией всех приругал:
– Сами себе они, страдники, страм доспели. Как ты их, дорогой мастер, выучил… Хы, хы!… А у нас с тобой нету обиды. Нету!
Однако по жалобе петербургского чиновника губернатор хотел было высвистнуть Конона Ивановича из города, да раздумали: кончилась японская война, начинались забастовки.
В те дни и годы отобралось маленькое стадышко низовских моряков в артель, чтоб не кланяться хозяевам, не глядеть из чужих рук, а самим осилить постройку большого судна для океанского плаванья. Моего отца выбрали артельным старостой и казначеем.
И отец загодя припас лес, и приплавил к городу на остров, и распилил, и кокоры обтесал.
Товарищи матерьял осмотрели, благодарили и спросили:
– Каким думаешь мастером строить?
А отец и говорит:
– У меня один свет в очах -конон Иванович, да он сей год в Кеми завяз…
Было подумали на Пигина, кронштадтского мастера, он давно насватывался, но помянули, что Пигин человек зависимый, ему Немецкая слобода только палец покажет – он артельное дело бросит… Нет уж, без Конона Ивановича нам не сняться.
И, надеясь на прежнюю дружбу, что он прежде к нам хаживал, хлеба едал, квасу пивал, послался отец к Конону Ивановичу с писемцем:
«Любезный мастер и друг! Охота видеть твоего честного лица и сладких речей слушать. А мы тебе в Архангельском городе делов наприпасали. Воля ваша, а большина наша!»
Старая любовь не ржавеет.
Мастер дела в Кеми довершил и на олешках через Онегу приехал в Архангельск. Стал на постой в Соломбале и дал знать отцу.
Как мы обрадовались! Долго ждав, думали: не в Норвегу ли мастер убрался?
Тот же вечер отец собрал артельных:
– Как рассудите? Деды наши с осени строили, чтобы, зимой закончив, на вешнюю большую воду спускать. А тут мастер прибыл при конце зимы…
Все зашумели:
– Радоваться надо, что прибыл, и все тут!
Отцу давно хорошо. Утром он засряжался в Соломбалу, запряг самолучшие санки. Взял и меня с собой. Я говорю:
– Что бы мастеру-то самому к нам приехать?!
– Так не водится. Он художник, он строитель… К добру ходят-то, не с добром.
В Соломбале едем по Бессмертной улице, не знаем, который дом. А мастер сам нас укараулил, в окно сбарабанил.
Как зашли в комнату, справили Конону Ивановичу челобитье. И он равным образом, выйдя из-за стола, бил челом.
Потом поздоровались в охапочку. И которые с Кононом Ивановичем сидели два сличные молодца тоже встали и поклонились. Один – быстрый, темноглазый, другой – светловолосый, конфузливый. Тогда пришли за стол, стали беседовать и друг на друга смотреть. А Олаф да Василь – подмастерья – опять сели красить на листах разным цветом: синим, зеленым, красным. Нарисованы корабли, как их погодой треплет. Я сам рисовать до страсти любил и уж тут все глаза растерял.
Невдолги отец домой сторопился, и я с дива пропал, что о деле ни слова не сказано.
Дорогой я не утерпел:
– Про кораблик-то уж нисколько не поговорили…
– Что ты, глупой! Ведь мы с визитом.
– Неужели они, папа, тройма трехмачтовый корабль поставить можут? Подмастерья-то вовсе молоды.
– Годы молоды, да руки золоты. А Конон! Нет таких дел человеческих, чтобы ему не под силу. Конечно, станут и артельные время от времени помогать.
Рекой едучи, отец все свою думу думал, а я свою. Только как стали к дому подыматься, я еще спросил:
– Папа, тебе любо ли?
– Как не любо. Пускай-ко наши толстосумы поскачут. Они Кононка-то, никак, четвертый год добывают… А второе мне любо, что ты его художества насмотришься и золотых наслушаешься словес.
На масленице Конон Иванович у нас гостил. Его ждали – по крыльцу, по сеням половики стлали новотканые, по столам скатерти с кистями.
Я заметил, он ел малехонько-редехонько и пил-только прилик принимал. Потом ушли в отцову горницу. Там сразу поставили разговор на копылья. Мастер начал спрашивать: кто да кто в артели, очень ли купечество косится, на какой реке и давно ли лес для стройки ронили и какая судну мера, на сколько тысяч груза?
И отец ему учал сказывать:
– Лес сосновый, рубили на Лае-реке, зимой, два года назад. Дерева – не кривулины, не свили, не заболони – настоящая корабельщина. Ноне все пилено и тесано, мастера дожидается.
На полу мелом накинули план, и по этому чертежу мастер повел умом. Пошла беседа на долгий час.
Наконец дело отолковали, и порядились, и руку друг другу дали. Значит, надежно с обеих сторон.
Я тут же в сторонке сидел, помалкивал. Охота было спросить, почему художники Олаф да Василь не пришли, да не посмел.
На следующей неделе отец с Кононом многажды ездил на место стройки. Вечерами говаривал матери:
– Ты, моя хозяюшка, мастера наблюдай, пироги ему пеки да колобы. Мне его моряки поручили… А вы, робятки, будьте до Конона Ивановича ласковы, чтобы вас полюбил.
Того же месяца за Соломбальским островом начал строиться наш корабль «Трифон».
На острове на песке лежали дерева золотые, прямотелые, дельные. И мне дивно было, как из этого лесу, кокорья и тесин судно родится.
Вот как дело обначаловал Конон Иванович Тектон.
На гладком, плотном песке тростью вычертил план судну, вымеряя отношение частей. Ширину корабля клал равной трети длины. А половина ширины – высота трюма. На жерди нарезал рубежки и такой меркой рассчитывал шпангоуты. Чертил на песке прямые углы и окружности, все без циркуля, на глаз, и все без единой ошибки.
По этому плану сколотил лекалы. Тогда приступает к постройке.
Выбрав дерево самое долгое, гладкое, крепкое, ровное, положили матицу, или колоду, то есть основание корабля – киль.
На киль легла спина корабля, поддон. Продолжение киля – упруги, или штевни; к носу – форштевень, к корме – ахтерштевень.
Как у тела человеческого на хребте утверждены ребра, так в колоду, в хребет, врастили ребра корабельные – шпангоуты. Они в ряд, как бараны, рогами вверх уставились.
Как на кости у нас наведены жилы и кожа, так остов корабельный обшивали изнутри и снаружи широкими сосновыми досками.
Чтобы обшивка льнула к шпангоутам, доски парили. Была сделана печь с водяным котлом. Пар валил в длинную протянутую у земли деревянную трубу. В трубе и держали тес до гибкости.
Как кожу дратвой, прошивали корпус вересовым корнем и железом и утверждали дубовыми гвоздями – нагелями.
Концы у нагелей расклинили и расконопатили, и железные наружные болты внутрь загнали и внутри расклепали.
Потом все проконопатили и просмолили.
Не на час, не на неделю – на век строил мастер Конон Тектон! В то время распута прошла и ожили реки.
С борта на борт перекинул Конон Иванович перешвы – бимсы, на них постлал палубу. А в трюм, в утробу, на поддон намостили подтоварье – ставни из тонких досок, чтобы груз не подмокал.
Шла работа-только топор посвечивал. С утра со всхожего и до закатимого стукоток стоит под Кононову песню. Далеко слышно по воде-то.
Когда «Трифон» строился, уж я там спал и лежал. Хоть до кого доведись, каждому любо поглядеть, как корабли родятся. Да и к Конону старого и малого как на магнит тянуло. Был Конон Тектон велик ростом, глазами светел и грозен, волосы желты, как шелк.
Он встречал меня тихим лицом, и много я от него узнал о греческих, римских, итальянских строителях и художниках. О Витрувии, Винчи, Микеланджело, Браманте, Палладио.
В тихий час, в солнечную летнюю ночь сядет Конон с подмастерьями на глядень, любует жемчужно-золотое небо, уснувшие воды, острова – и поет протяжные богатырские песни. И земля молчит, и вода молчит, и солнце полуночное над морем остановилось, все будто Конона слушают… А Конон сказку расскажет и загадку загадает:
Дочь леса красного,
Возраста досельного.
Много путем ходит,
А следу не родит…
Это что?
Мы с Олафом молчим. Он еще русской речи в тонкости не разумеет, я умом вожу, не знаю, к чему примениться. А Василь, быстрый, схватчивый, скорехонько бякнет:
– Лодка!
Конон Иванович, родных сыновей потеряв, любил, как детей, своих помощников Василька и Олафа. Кроме кораблестроительства учил их языкам, английскому и немецкому, рисованию, математике и черчению, работе с морскими картами, с лоцией. Олафа Конон привез из датских городов, и тот до смерти не отходил от него. Олаф уж не похож был на гулящего парнишку. Не помянет молодецких дел, хотя и бритву накладывал года три. Ему гулять не надо, нарядов не надо, не попросит уж костюма, Он и не знал, что в торгу костюмы есть. Такой не щеголь был.
Олаф со мною перво молчал. Я спросил:
– Что молчишь? Родом такой разве?
Он тогда рассмеялся. Да и с мастером Олаф больше помалкивал, а Василь придет и – разговору! Василь пьет и ест – и все говорит, не перестает, как гулял да с кем гулял.
Олаф брови насупит:
– Как хочешь – мне это не надо.
Василь недоверчиво:
– Хм… Бреешься, дак кого-ле приманиваешь. Свои и так никуда не деваются.
Олаф первый у корабельного дела помогал и всему научился, что учитель знал. Так почитал мастера Олаф, что и хлеба без него не ел.
Другой, Василь, ученик был на все талантлив, ко всему горяч, жаден на всякое добро и неистов на зло. Временем бесчинствует и мастера ничем зовет; до того дойдет – унесет с корабля дорогую какую вещь и продаст и прогуляет. Да укараулит пароход английский или норвежский, упромыслит себе приятелей таковых, каков сам, и в портовых притонах ножи кровью поят из-за подруг.
Дойдет дело до властей, и Конон по судам ходит, штрафы платит, стыдом лицо кроет перед людьми, которые лицо его честное и видеть бы недостойны. Кто Конона Ивановича любил да знал, те за него оскорблялись и на Василя были в кручине, что учителя не бережет. Однажды, когда Василь подвел мастера под ответ и дело попало в газету, мать моя, заплакав, сказала:
– Ты, Конон Иванович, как река без берегов, не только человека, а и скота напояешь.
А Конон ласково:
– Хоть и вор, да мой, дак и жалко.
А погодя Василь опять придет к мастеру, и зовет, и рыдает, и просит Олафа. И Олаф приложит к слезам слезы. Конон, видя бледное Василево лицо и синеву под глазами, вспомнит родных сыновей, сокрушится сердцем и пожалеет. И отерев Василю последнюю слезу, начнет ему добром говорить:
– Ты теперь в совершенных летах. Поезжай в Датску на верфи. Ты, Василь, талантлив, учись. Я тебе и письма дам заручные…
И Василь ухватит мастера руками, закричит:
– Я в вашей хочу быть воле! Не надо мне датских!…
Значит, опять работают вместе. На вечерней заре сядут у реки. Олаф справа, Василь слева. И руки мастера, каждый свою, держат. Перед Кононом на береговой свае книга, Шекспир или Свифт. Читает вслух и заставляет учеников переводить.
А пошло время к лету – и три мачты кондового лесу поднялись над островом. Три мачты ставят, когда судно на дальнее, океанское плаванье; если на ближнее, в своем море, то две.
Передняя – фок-мачта, средняя – грот-мачта и задняя – бизань.
С носа от форштевня уставился бушприт.
И как скрипичный мастер струны настраивает, а они гудят и звенят, так Тектонова искусная рука протянула снасти к мачтам и реям, к штевням и бортам.
В оснастке весь стоячий такелаж завели по-богатому – из четырехпрядной чесаной пеньки, только такелаж бегучий – из обыкновенной, трехпрядной.
Да в ту же оснастку корабельную блоков одношкивных и двушкивных с железной оковкой не меньше полусотни штук. От скул к носу, где хлюсты – ноздри корабельные, навернули цепи и якоря. Якорь в семнадцать пудов да якорь в пятнадцать пудов. Цепь в шестьдесят пять сажен да цепь в пятьдесят сажен. И белыми полотняными парусами нарядили грот-мачту и фок-мачту с реями; и на бизань -косые паруса.
Много было дела у корабля, и редкий день у мастеров не работали добровольные помощники из артели. По бортам, по мачтам у рангоута все ковано железом, и дверцы, и ободверины покованы медью. И оконцами посветить «Трифону» не забыл Конон Иванович. И печку сложили. И помпы в трюме – воду откачивать.
Потом судно до ватерлинии окрасили красно, а побочины – ярью зеленою и белилами. А у носа и по корме золотыми литерами – имя «Трифон».
Кратко сказать – все было крепко и плотно, дельно и хитро. Кораблик как сам собою из воды родился.
Кто посмотрит, глаз отвести не может.
А медь сияет на солнце!…
Осенью, когда начал лист на лесу подмирать, и судно было готово.
Последний день августа завелась у нас стряпня. И первого сентября утром, когда обрадовалась ночь заре, а заря – солнцу, поплыли артельные к острову, где «Трифон» строился. И увидели: стоит корабль к востоку, высоко на городках, у вод глубоких, у песков рудо-желтых, украшен, как жених, а река под ним как невеста.
… Мастер Конон сошел по сходням, стал на степени и поклонился большим обычаем. У него топор за поясом, как месяц, светит.
И мы на ответ кланялись равным образом.
Артельного старосту, отца моего, мастер взял за правую руку, и повел вокруг судна, и, обойдя, поднялся на палубу. Следом шли все.
В то время вода заприбыла, стала на мерную степень, да пал ветерок береговой.
Тогда Конон с Олафом сходят на землю и берут в топоры два бревна, держащие судно на городках, над водами.
В то время у старосты пуще всех сердце замерло… И внизу треснуло, и судно дрогнуло да прянуло с городков в воду. И я носом о палубу стегнулся, да и все худо устояли.
А отец смеется:
– Что ты, воронье перо, вострепещился?
Мастер, поднявшись на палубу и став на степень, говорил:
– В чем не уноровил и не по вашему обычаю сделал, на том простите.
Все к нему стали подходить и поздравлять в охапочку.
А «Трифон» покачивался на волнах – видно, и ему любо было.
Тогда отдали тросы и отворили паруса. В паруса дохнул ветер. И пошел наш корабль, как сокол, ширяся на ветрах.
Все песню запели:
Встаньте, государи,
Деды и бабы:
Постерегите, поберегите
Любимое судно,
Днем под солнцем,
Ночью под месяцем,
Под частыма дождями,
Под буйныма ветрами.
Вода-девица,
Река-кормилица!
Моешь пни, и колодья,
И холодны каменья.
Вот тебе подарок:
Белопарусной кораблик!
И обошли кораблем далече по солнцу. А паруса обронив, бросили якоря у того же острова на живой воде.
На палубе накрыт был стол со всякой едой, рыбной и мясной, с пирогами и медами. За столом радовались до вечера. Таково напировались, ажно в карбас вечером погрузились не без кручины. Егор Осипович с Иван Петровичем, старые капитаны, в воду пали, мало не потонули. Куда и хмель девался. Домой плыли-только мама, да Конон, да еще трое-четверо гребли. Остальные вовсе в дело не годились. А к берегу причалили – и на гору подняться наши гости не могут, заходили по взъезду на четвереньках. Вот сколь светлы были.
Конец сентября отец отвел «Трифона» в деревню Уйму, города выше десять верст, на зимовку.
А придет весна-красна, и побежит наше суденышко на Новую Землю по моржа и тюленя, пойдет на Терский берег за семгой, в Корелу за сельдями. Повезет в Норвегу пеньку и доски, сало и кожу. Воротится в Архангельск с трескою и палтусом.
Новоземельское знание
Отец мой всю жизнь плавал на судах по Северному океану. Товарищи у него были тоже моряки, опытные и знающие. Особенно хорошо помню я Пафнутия Осиповича Анкудинова. Он был уже стар.
Когда собирался в гости, концы своей длинной седой бороды прятал за жилет.
Бывало, я спрошу его:
– Дедушко Пафнутий, вам сколько лет?
Он неизменно отвечал:
– Сто лет в субботу.
Отца моего Пафнутий Осипович иногда называл «Витька», или «Викторко». Я и пеняю отцу.
– Батя, у тебя у самого борода с проседью. Какой же ты «Витька»?
Отец засмеется:
– Глупая ты рыба! Он мой учитель. Я в лодье Анкудинова курс морской науки начал проходить.
– Батя, как же он тебя учил?
– Мы, дитя, тогда без книг учились. Морское знание брали с практики[8]8
Плавание по Белому морю, Северному Ледовитому океану и их заливам требовало большого опыта и знаний. Наука кораблевождения в той или другой части Белого моря и океана обозначалась у поморов термином «знание». Различались новоземельское знание – умение водить корабли вдоль западных берегов Новой Земли; двинское и соловецкое знания – вождение судов в сложном фарватере Двины, среди многочисленных островов и шхер – примеч. автора
[Закрыть]. Я расскажу тебе о первом моем плавании с Пафнутием Анкудиновым. Ты поймешь, как мы учились…
Пафнутий Анкудинов превосходно знал берега Новой Земли, где были промыслы на белого медведя, на песца. В эти дальние берега Анкудинов ходил на лодье – большом парусном трехмачтовом судне. На таком судне Анкудинов был кормщиком. Кормщику была «послушна и подручна» вся команда лодьи. Самым молодым подручным был я. Спутницей нашей лодьи всегда бывала лодья другого архангельского кормщика, Ивана Узкого.
Однажды, возвращаясь с промысла, обе лодьи шли вдоль западного берега Новой Земли. Ветер с берега развел лихую непогоду. Наш кормщик успел укрыться в губу Пособную. Лодью Узкого стало отдирать от берега, и она потерялась из виду. Через четыре дня береговой восточный ветер сменился южным, «русским» ветром. Этот ветер держал нас в Пособной еще четыре дня. Русский ветер сменился ветром с севера. Тотчас Анкудинов подымает якоря, открывает паруса и отправляется искать Ивана Узкого.
Продолжая прерванный курс, Анкудинов опять шел вдоль берега. Поветерь была неровная. Временем накатывал туман. Мы убавляли паруса, шли тихо, по течению.
Я знал, что Анкудинов не пойдет домой, на Русь, без Ивана Узкого, и думал, что пойдем обыскивать все попутные заливы. Но кормщик наш шел подряд два дня и две ночи, шел вперед, не обращая никакого внимания на берег, чуть видный сквозь туман. Я удивился еще больше, когда кормщик круто управил лодью в залив, ничем не отличный от пройденных. Не я один, и другие из команды говорили:
– Будто тебя, кормщик, кто за руку взял и повел в эту маловидную лахту.
Но действительно, здесь, в этой лахте, Иван Узкий ждал Анкудинова.
Я удивился в третий раз, когда увидел, что нас ждали именно сегодня и Узкий с раннего утра велел готовить обед на тридцать человек, по числу команды двух лодей.
За обедом ученики Ивана Узкого говорят:
– Ты, Виктор, дивился на своего кормщика, а мы на своего, Как только мы забежали в эту лахту, Иван Узкий стал говорить, как по книге читать: «Мы сидим без дела здесь, Анкудинов тоскует там». Дня через три кормщик говорит: «Сегодня Анкудинов выскочил из заключения и устремился к нам. То летит на крыльях, то ползунком ползет». А вчера, в канун вашего прихода, высказал: «Завтра, в час большой воды, можно ждать гостей…»
Прямо как колдун читал по тайной книге. Старшие обедали в молчании, и наш разговор был слышен. Иван Узкий рассмеялся и сказал:
– Кормщик Анкудинов, объясни моим ребятам наше колдовство.
Анкудинов стал объяснять:
– Как известно, мы в разлуке были десять дней. Первые четыре дня восточный ветер меня держал под берегом, а вас гонил открытым морем. В следующие четыре дня дул русский ветер. Он опять держал меня на месте, но вам позволил справить к берегу.
Как я, оставшись далеко, в Пособной, мог предугадать, где кинет якорь лодья Узкого?
Я знал, сколько верст в сутки могла проходить ваша лодья. За четыре дня, при ваших многотрудных обстоятельствах, вы сделали в направлении юго-запада четыреста верст. Этот счет мой сразу прекратился, когда ударил противный вам ветер с юго-запада. Немедленно, на всех парусах, вы устремились в берег.
Как мог я в точности определить место вашей стоянки?
Зная, что вы ушли на юго-запад и находитесь от Пособной на расстоянии четырехсот верст, я сообразил, какие бухты и заливы там имеются. А так как у меня и у Ивана Узкого один и тот же опыт и те же мысли, я знал, что он выберет эту лахту.
Точно так же кормщик Узкий знал, что я в четыре дня берегового ветра не двинусь из Пособной. Он знал, что и в следующие четыре дня дует ветер, не попутный для меня. В тот день, когда взялся северный ветер, Иван Узкий сказал вам: «Сегодня Анкудинов выскочил из заключения».
Расстояние в четыреста верст, при попутном ровном ветре, можно одолеть за тридцать два часа. Иван Узкий учел, что за туманами мы шли без парусов, учел неровность ветра и для этих трудностей прибавил к нашему походу еще часиков двенадцать. Его расчет был точен.
День встречи и место встречи мы определили знанием ветра, знанием моря, знанием берегов, а не гаданьем и не колдовством.
На рассвете следующего дня лодьи Анкудинова и Узкого оставили Новоземельский берег и добрым порядком пришли домой, в Архангельск.