355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Савинков » Конь бледный. Конь вороной » Текст книги (страница 9)
Конь бледный. Конь вороной
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:01

Текст книги "Конь бледный. Конь вороной"


Автор книги: Борис Савинков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

1 декабря.

Егоров отыскал комиссара, но жены его не нашел. Тетерин прятался в еврейской семье, под периной. В наказанье Егоров выпустил из перины пух, разбил окна и изломал грошовую мебель – «побаловался немного». Тетерина повесили утром. Вешал, конечно, Федя. Он нарочно долго возился с петлей, мылил веревку, уходил и не торопился возвращаться обратно. Теперь Федя выпил водки и пообедал. Он в сенях бренчит на гитаре:

 
Расстреляли сгоряча
Русские рабочие
Троцкого и Ильича
и все такое прочее…
 
2 декабря.

Я сказал: неразделенная жизнь… Я иду своею дорогой, Ольга – своим, неведомым мне, путем. Над нами разное небо, под нами не одна и та же земля. Она дышит Москвой, я – моей любовью к Москве. Она живет настоящим, я – будущим, если не прошлым. Может быть, я стал ей чужим, потому что далеким. Может быть, на ее суровые дни уже легла иная, темная тень… Но я верю: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее, ибо любовь крепка, как смерть».

3 декабря.

Из штаба армии приехал полковник Мейер. Блестят серебряные погоны, улыбается выхоленное лицо. Он курит сигару и говорит о штабных новостях. Я только и слышу: «Его превосходительство… Его высокопревосходительство… Господин министр… Барон… Камергер…» И потом: «Блок… Соглашение… Левые… Правые… Париж… Япония… Америка…» Он доволен, что в «курсе событий» и что находится близко к «центру». Докурив, он озабоченно наклоняется через стол:

– Как же так, дорогой?.. Вы ведь, кажется, без приказа перешли в наступление?

– Да, без приказа.

– Ай, ай, ай… Разве можно? Вы знаете, командарм недоволен… Я-то понимаю, все понимаю и высоко ценю, но, однако, по диспозиции…

– Какой диспозиции?

– Как какой?.. – он надевает пенсне и с недоумением разглядывает меня: – По диспозиции вы должны были ждать в Микашевичах.

– Ждать кого?

– Его превосходительство командарма.

Мне надоело его пенсне, надоел его приторный голос. Мне надоели штабы, министры и генералы. Но я сдерживаю себя. Могу ли я подать пример ослушания? И я, как ученик, говорю:

– Виноват, господин полковник.

4 декабря.

Вреде обиделся за меня. Он долго ходит из угла в угол. Потом садится. Потом закуривает и, наконец, говорит:

– Юрий Николаевич, гоните их в шею.

– Кого?

– Да штабных этих… Только мешают. Если бы не они, мы бы были уже в Москве.

– Вы против армии?

Он сконфузился и молчит.

– Против армии, но за его высочество великого князя?

– За царя? Кто вам сказал, что я за царя? Я ни за кого. Я не занимаюсь политикой. Я солдат. Я никогда не признаю «похабного» мира и никогда не сниму погон. А на остальное мне наплевать.

Он горячится. Он чувствует, что в чем-то не прав, но не может осмыслить ошибки. Я улыбаюсь:

– Ах, Вреде, Вреде… Хорошо быть гусарским корнетом, звенеть шпорами, ужинать у Кюба и ухаживать за дамами в Павловске. Хорошо также рубить в атаке венгерскую кавалерию… Но плохо быть даже не белым, а просто «бандитом», воевать в медвежьих углах, рядом с Федей, против Тетериных, под начальством какого-то Мейера… Этим и исчерпана революция? Да?

Он сердится и уходит. Честный и храбрый мальчик. За что он отдает свою жизнь?

5 декабря.

Сегодня трескучий мороз. Стынет дым, цепенеет дыхание. Галки. замерзая, падают на лету… Я живу у мадам Минькович. В низкой «зале» тепло и пахнет жареным луком. Мебель в серых чехлах, в углу запыленная пальма и под зеркалом, на столе, большой фамильный альбом. В альбоме местечковые «коммерсанты» и молодые люди американского типа – племянники из Нью-Йорка. Мадам Минькович боится погрома. Она произвела меня в генералы, кормит Федю фаршированной щукой и по вечерам, чтобы я «не скучал», усердно играет Шопена. Мне странно слышать любимые вальсы здесь, почти в гостинице, почти на вокзале. Ольга играла их… Увижу ли я ее? Или так, в одиноких скитаниях, и окончится моя жизнь?

6 декабря.

Егоров рыщет по городу. Он не ест и не спит. Он обыскал еврейские лавки, перерыл дворы, подвалы и чердаки и даже заглянул на кладбище и в собор. Он мрачен и говорит угрюмо:

– Кто ее знает, бесовку… Им, бесам, кабы что… Креста на них нет. Ну, да я ее разыщу. Я ее из-под земли откопаю. Я ей кузькину мать покажу. Где это видано, чтобы баба сама из нагана стреляла? Мало что ли на это у них холуев?.. Вот оно, в Писании-то сказано: «И се жена»… Только не жена ведь она ему, а тьфу, содком, и ничего больше…

– Что же ты сделаешь с ней?

– Что сделаю? А уж мы с Федей придумаем что. Уж мы обмозгуем. Ведь такую и сжечь не грех.

Он стоит у дверей прямой, седобородый и строгий. Я знаю: позволить ему, – и сожжет.

7 декабря.

Мадам Минькович почти права… По улицам ходят патрули. Они следят за порядком. Но порядка нет, – много пьяных. Пьяные, трезвые, солдаты и офицеры, грабят. По всему городу идет беспросветное воровство, неприкрытый дневной грабеж. Вчера ко мне пришел врач, у которого «покупили» аптеку. Он жалуется. Он говорит, что при коммунистах жилось не хуже: «Конечно, таскали в Че-ка… Ну, а теперь, при вашей свободе, не волокут в контрразведку?»… В контрразведке Егоров. Чем Егоров отличается от «чекиста»? Чем я отличаюсь от комиссара? Мы верим в разное, но по делам нашим нас не познать. Мы мазаны одним миром. Мы деремся между собой, а обыватель нас одинаково проклинает, нас, белых и красных: «у хлопцев чубы трещат». Но почему эти «хлопцы» терпят нас, как рабы?

8 декабря.

Я раскрываю Евангелие: «И слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины»… Где наше воплощенное слово? Де наша истина, наша божья благодать? «Егоров наврал, неизвестно за что воюем». Я знаю, почему я вешаю их, но я не знаю, зачем в тылу фабрикуется царь, даже не царь, а царек, доморощенный и карикатурный Наполеон. В нем спасение России?.. Спасение генералов и бар. Спасение тех, кого с кровью выплюнул русский народ. Москва… Москва поругана и растоптана каблуком. Что мы дадим взамен? Иное, худшее поругание и такой же солдатский каблук? Или, может быть, сантиментальные фразы, бледную немочь новоявленных Мирабо?.. «Чорт меня дернул родиться русским».

9 декабря.

Да, «чорт меня дернул родиться русским». «Народ-богоносец» надул. «Народ-богоносец» либо раболепствует, либо бунтует; либо кается, либо хлещет беременную бабу по животу; либо решает «мировые» вопросы, либо разводит кур в ворованных фортепьяно. «Мы подлы, злы, неблагодарны, мы сердцем хладные скопцы». В особенности скопцы. За родину умирает горсть, за свободу борются единицы. А Мирабо произносят речи. Их послушать, – все изучено, расчислено и предсказано. Их увидеть, – все опрятно, чинно, благопристойно. Но поверить им, их маниловскому народолюбию, – потонуть в туманном болоте, как белорусский крестьянин тонет в «окне». Где же выход? «Сосиски» или нагайка? Нагайка или пустые слова?

10 декабря.

Мадам Минькович стучится ко мне:

– К вам пришли, господин генерал.

Я оборачиваюсь. На пороге молодая женщина в белой папахе. У нее серые, навыкат, глаза и круглое, нарумяненное лицо. Она нерешительно подходит ко мне.

– Вы удивляетесь? Я Тетерина.

Я не удивляюсь. Она не могла не прийти: она загнана и окружена, как волчица. Я подвигаю ей стул:

– Садитесь.

Она вынимает платок и плачет. Я молчу. В дверях бесшумно вырастают Егоров и Федя. Они жадно, в упор, разглядывают ее.

– Я пришла… Я пришла предложить вам свои услуги…

– Какие услуги?

– Я хочу служить белым.

– Вы были агентом Че-ка?

Она говорит сквозь слезы:

– Заставили… Поневоле…

– Ваш муж повешен?

– Он мне не муж…

Горячий обруч сжимает мне горло… Она своею рукой расстреливала наших солдат. Она перед смертью издевалась над ними. Мы повесили ее мужа. А теперь она предает своих.

– На службу я вас не приму.

Она с улыбкой опускает глаза.

– Напрасно… Я готова на все…

– На все?.. Послушайте, вот что. Предлагаю на выбор. Либо я вас отдам вот им, либо… либо вы застрелитесь сами. Решайте.

Егоров и Федя понемногу придвигаются к ней. Она не верит. Она говорит:

– Вы шутите?

– Не может этого быть…

– Ординарцы!

Она встала. Она поняла, наконец. Она не плачет и не улыбается больше. И вдруг, с размаху, падает на пол. Бьется полное, обессиленное внезапно, тело. Я говорю:

– Уберите ее.

Егоров подходит и толкает ее сапогом.

– Вставай, бесовка… Пора.

А Федя подмигивает единственным глазом:

– Пожалуйте, мадам, бриться.

11 декабря.

«Соль – добрая вещь. Но ежели соль не солона будет, чем вы ее поправите? Имейте в себе соль». Так сказано в Евангелии от Луки. Соли у нас не занимать стать. Крепкой, соленой соли. Довольно ее и у них, у наших непримиримых врагов. С точки зрения спокойного кресла, чистых комнат и уравновешенной жизни, мы такие же разбойники, как они. Я уже сказал: «Мы мазаны одним миром». Пусть так. Но я спрашиваю: что лучше, благоденственное, то есть, в сущности, подлое, житие или наша греховность? Кто ближе к истине, святой Касьян или святой Николай? Касьян в ризах, в благочестии и в молитве. Николаи в рубище, в грязи и в крови. Но ведь Николая празднуют девять раз в один год. Что мы знаем? Разве нам дано знать? «Я взглянул, и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».

Федя на кухне ухаживает за судомойкой. Судомойка толста и стара, но Федя не очень разборчив. Он сегодня принарядился, смазал маслом пробор и вымылся «березовым кремом», – «для красоты», как он говорит. Он томно перебирает струны гитары, а судомойка хихикает визгливым смешком. У Феди душа спокойна.

12 декабря.

Красные перешли в наступление. Я иду к мосту. Его защищают взятые нами красноармейцы. Ими командует Вреде. На другом берегу реки обнаженный кустарник, низкая и густая заросль. В этой заросли стрелковые цепи. Красные постреливают лениво, точно нехотя, точно не зная зачем. На мосту пулеметы. Один из пулеметчиков, высокий рыжий детина в обмотках, узнает меня и весело говорит:

– Здравия желаю, господин полковник.

– Как живете?

– Живем.

– У кого лучше?

– У нас.

У кого, у нас? У нас или у них? Ведь и те, и другие – мы.

Я спрашиваю:

– Почему лучше?

Он ухмыляется во весь рот.

– Как же можно? Знаем, по крайней мере, за что воюем.

– За что?

– За Рассею.

За Россию. Точь в точь, как Егоров. Значит, Россия не праздное слово, не безжизненное, на школьных картах, название. Значит, не я один кровно привязан к ней. Значит, голос ее звучит и в этих простых сердцах. Россия… Ей, матери нашей, наша жизнь и наша действенная любовь.

13 декабря.

Красные атакуют. Снова рвутся гранаты. Снова повизгивает шрапнель. Голубка насторожилась и повернула морду к реке. Я успокаиваю ее и медленно еду на батарею. Но вот близко, над головой, заскрежетало, кружась, колесо. Сверкнул огонь. Пахнуло горячим дымом. Я откидываюсь невольно назад и опускаю поводья. Голубка взвивается на дыбы… Меня догоняет Вреде.

– Юрий Николаевич, мы держаться не можем.

Кровь бросается мне в лицо.

– Почему?

Но он отвечает спокойно:

– Не верите? Посмотрите сами.

Я посмотрел. Наши красноармейцы дерутся храбро, – не хуже улан. Они не могут не драться: красные победят – расстреляют. Но много ли их осталось? Но цепи уже на мосту. Но уже за горкой, на батарее, раздается «ура!»…

14 декабря.

Итак, совершилось. Мы уходим. Чего я достиг?.. Позади – родимая глушь, впереди – чужая граница. Где Москва? Где мечты о Москве?

Вот опять запорошенный инеем бор, звон удил и ровный топот копыт. Вот опять пофыркивает Голубка и поскрипывает кожей седло. Вот опять привычное, – нет, новое, столетнее, утомление. Уланы не поют больше… Я обернулся на их немногочисленные ряды. Вреде едет понуро, нахохлившись в летней шинели. Так же понуро едет Егоров. Один Федя не теряет бодрости духа. Он поднял меховой воротник. Ему тепло. Он мурлычет себе под нос:

 
Как были мы на бале,
На бале, на бале,
И с бала нас прогнали,
Прогнали по шеям…
 

Я командую:

– Рысью… ма-арш!..

Часть вторая
II
3 июля.

Груша сидит на траве. Она в розовой кофте. Вечереет. В теплом воздухе комариный звон.

– Груша, узнала?

– Узнала.

– Сколько их?

– Да трое всего. Стоят в четвертом дворе, направо. С утра самогонку пьют.

– Городские?

– Городские, из Ржева. Один рыжий, фабричный. Другой лохматый, будто из духовного звания. А третий, вроде, как писарек.

– Из исполкома?

– Да, гады… С бумагой, и винтовки при них. Сказывают: утят считать будут.

Она смеется, – скалит белые зубы. И, рассмеявшись, закрывает локтем лицо.

– Груша, не страшно?

– Чего страшно-то?.. Я их и сама придушу. Ночью подкрадусь и придушу. Всем троим цена три копейки.

– А расстреляют?

– Не расстреляют, небось… Я в лес убегу. К тебе.

Я сажусь рядом с ней. Она потупилась. Потом несмело отстраняет меня рукой:

– Барин… Голубчик… Увидят…

4 июля.

Мы четвертую неделю в лесу. У меня двадцать шесть человек, – «шайка бандитов». О нас сложилась легенда. Говорят, что нас две дивизии, что мы взяли Калугу, что мы идем на Москву. Стоустой молвой разносится слух, что пришла, наконец, своя, мужицкая, власть и карает «бесов». Вся округа нам верит. Я бы мог поднять и Столбцы, и Можары, и Зубово, и Сычевку. Но я не знаю времен и сроков.

Я сегодня встал на заре и пошел без дороги. Под ногами папоротник и мох, над головою прозрачное, омытое ночным дождем, небо. Еще утро, еще солнце не греет, а уже гудят над дикой малиной пчелы. Я слежу за ними прилежным глазом. Они живут короткое лето, мы – короткую жизнь. Они трудятся, мы – воюем. Они оставят медовые соты, мы… Что мы оставим?..

Я «зеленый». Я скрываюсь в зеленом лесу. Я счастлив. Я счастлив, потому что слуга России.

5 июля.

Поздним вечером, огородами, мы подходим к Столбцам: я, Егоров и Федя. Сильно пахнет укропом и коноплей. Сияет луна. В лунном свете высокая тень – Груша в белом платке. Она шепчет:

– Сюда идите… Сюда.

Она проводит нас напрямик, задами. У четвертой избы, направо, я осторожно стучусь в окно.

– Кто там?

– Выдь на минутку, хозяин.

Щелкнул засов, из-за двери просунулась голова. Я узнал «лохматого из духовного звания». Он огляделся вокруг и почесал поясницу.

– Товарищ из Ржева?

– Да… А ты кто такой?

Я не ответил. Я поднял руку и, не целясь, нажал курок. Блеснул желтое пламя, по крыльцу пополз дым… Я не вошел. Вошли Егора и Федя. Все так же сияет луна… На пустынной улице, у ворот, стоит Груша. Ее губы полураскрыты. Она дышит часто и тяжело. Но от не уходит. Я говорю:

– Иди домой, Груша.

Она вздрагивает:

– Нет… Чего уж?.. Я обожду…

6 июля.

Егоров мне говорит:

– Мы вошли, а он как бросится на меня… Руку прокусил, рыжий чорт… Ну, этого Федя живо вывел в расход. А другой, паршивец, на полати залез, трясется: – «Простите, православные, Христа ради…» Я говорю: – «Конец твой пришел, богу молись, сукин сын»… А он все свое: – «Верой и правдой буду служить, книжки буду для вас печатать»… У него морда в крови, и глаз на нитке висит, а он про книжки толкует. Смехота!.. Тоже, сочинитель нашелся…

Полдень. Парит. В лагере пусто. Кто на часах, кто в разведке, кто спит. В тени, под широким кленом, «бандиты» играют в «акульку». Заправила, разумеется, Федя. Он посмеивается, подмигивает и жулит. Он никогда не остается «акулькой»: «уж такой, значит, фарт»… Егоров угрюмо смотрит. Смотрит он долго, потом с негодованием плюет:

– Тьфу! Табачищем воняют, картами дьявола тешат. Нехристи… Ужо погодите: будете в вечном огне гореть. Не простит господь грехов ваших!..

8 июля.

Иван Лукич – бывший советский «работник». Вчера он заседал в «Исполкоме», зубрил для «экзаменов» Маркса и беспрекословно повиновался «Вцику». Сегодня он с нами, в лесу. Он невысокого роста, но широк и крепок в плечах, – ладно скроен, неладно шит Он сын дьячка, выгнанный за «неблагонадежность» семинарист. Он пришел ко мне один, без оружия, миновав сторожевые посты, и начал с того, что заявил мрачно:

– Я должен предупредить, что я большевик.

Я с любопытством взглянул на него.

– Хочу стать зеленым.

– Большевик и – зеленый?

– Да. Довольно побаловались. Хорошего понемножку… Ведь рано или поздно, все равно ваша возьмет.

– Чья «наша»?

– Да мужиков…

Мне понравилась его откровенность. Я дал ему браунинг и винтовку и, платя его же монетой, сказал:

– Вы знаете, мы не только вешаем, но и грабим.

– Коммунистов?.. Так им и надо.

– Почему надо?

Он нахмурился.

– Я поверил им, как дурак… А они все наврали. Подлецы. Никому жить не дают. В свой карман норовят, – и только.

9 июля.

Груша приходит ночью, – босыми ногами пробирается по тропинкам. Меня волнует блеск ее глаз. Меня волнует ее молодое тело. В ней избыток неистраченных сил, неутолимая, почти звериная жажда. Покоем дышит земля. Тихо светится Млечный путь. Спят, как дети, «бандиты». А в нас – палящий огонь.

Но Груша чужая. Мне чужд ее наивный язык: «Касатик… Соколик…» Я вспоминаю Ольгу. И мне кажется, что это не Груша, а Ольга обнимает меня, что это не Груша, а Ольга ищет моего поцелуя. Ольга… Где дно колодца, разделившего нас?

10 июля.

«И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение. Такое землетрясение! Такое великое!»… Но гармоники «наяривают» малиновым звоном, и парни горланят разухабистые частушки; но у околицы дерутся беловолосые, конечно, вшивые мальчуганы; но курится самогонка; но потрескивает и каплет смолой лучина; но матерная ругань висит топором. Те же расковырянные поля, те же неезженые проселки. А главное, там же «зимуют раки». Над этими «раками» я бьюсь давно и бесплодно… Где «молнии, громы и голоса»? Их нет. Есть вседержавная, всемужицкая, всероссийская порка, та самая, какая была при царе. И из-за этого пролились моря крови?..

Отец Груши, Степан Егорыч, «середняк» – прежде зажиточный, а теперь полуразоренный крестьянин. Я спросил его, почему деревня не поддержала «белых»? Он задумался:

– Многоуважаемый, как бы это тебе получше растолковать? Тут не только в баловстве дело. Ты вот что пойми. Я гол, как сокол, и у меня паутина над образами. Зато сам себе барин. А придут генералы, может быть, и я разживусь, да не хозяином в своей хате, а холуем на барском дворе. Во то-то оно и есть.

– Но ведь тебя по-прежнему порют?

– Порют. Да кто порет-то? Ведь свои. Свой брат, фабричный или мужик… Мы их гадов, небось, одолеем. А бар, пожалуй, не одолеть…

Не в помещичьей ли усадьбе «зимуют раки»?

11 июля.

Иван Лукич ходил к Духовщине. Он докладывает:

– Я вошел и говорю: – «Товарищи, руки вверх!»…

Мужики попадали на колени, а заведующий ключи мне сует: – «Вот ключи, господин атаман»… Я приказал выбрасывать товар в окно: ситец, гвозди, кожу, подошвы. Потом говорю мужикам: – «Бери, ребята… Все ваше». Они не верят: боятся. Я одному дал по шее: – «Бери, дубина… Дарю». Стали расхватывать, подводы грузить. А заведующий, партийный работник, стоял-стоял, да как бросит шапку на пол: – «Эх, елки зеленые, чем я хуже других?»… И тоже стал подводу грузить. Коммунисты?.. Знаю я их. Все они таковы.

Он принес миллиард советских рублей. Я положил их в денежный ящик. У ящика часовой. Я опасаюсь «бандитов». Не доглядишь, у своих украдут. Я мог бы тоже сказать: «Зеленые? Знаю я их… Все они таковы».

12 июля.

Груша мне говорит:

– А когда Ржев будешь брать?

– Ржев?

– Ну да. Ведь не век же на печи прохлаждаться…

– На печи?..

Она смеется.

– Чем не печь? Живете, как в раю у Христа. Все у вас есть: и лошади, и коровы, и овцы, и самогонка. Кушаете, как баре, на скатертях. Отдыхаете, как купчихи, на шубах… Ишь, как этот одноглазый отъелся…

– Федя?

– Ну да, который вешатель твой.

– А тебе, Груша, завидно?

– Не завидно, а православные ждут.

– Ждут чего?

– Когда на Москву пойдешь.

Я смотрю на нее. Вот она рядом со мной, босоногая, в розовой кофте. В черных глазах ни тени смущения: надо идти на Москву.

– А почему мужики не идут?

– Силы их нету.

– Ну и у нас ее нет.

– У тебя?.. У тебя силы нет?..

Она хочет и не умеет сказать. Она верит: для нее со мной все возможно. Ведь судьба «назначила меня к бою».

13 июля.

Я к вечеру возвращаюсь в лагерь. Садится солнце, в лесу сгущается мрак. Издали доносятся голоса. На поляне, под «акулькиным» кленом, костер. Толпятся «бандиты». Полыхают красные языки.

– Егоров!

Он подбрасывает поленьев в огонь. Потом, не торопясь, подходит ко мне.

– В чем дело, Егоров?

–Товарища провокатора жгем.

– Что?

Я взглянул. Я только теперь заметил, что у клена стоит человек. Он привязан. Я узнаю Синицына, крестьянина из Можар. Сквозь дым белеются голые плечи. Торчит взлохмаченная, черная, закинутая вверх борода.

– Мерзавцы!..

– Никак нет, господин полковник. Что же с ним, с окаянным делать? Запороть, так время уйдет. Повесить, так людям зазорно будет… Вот и жгем помаленьку.

Я отвернулся. Я ушел без оглядки в поле. Уходя, я услышал:

– Бороду, Федя, бороду ему подпали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю