355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Нина Грибоедова » Текст книги (страница 3)
Нина Грибоедова
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:09

Текст книги "Нина Грибоедова"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Глава третья
Предложение

Когда-то (помню с умиленьем)

Я смел вас нянчить с восхищеньем.

Вы были дивное дитя.

Вы расцвели – с благоговеньем

Вам нынче поклоняюсь я.

А. Пушкин


Грибоедов угодил к концу ахвердовского обеда: пили чай, а сладкоежка Нина добралась до своего любимого блюда – помидора с орехами и зернышками граната.

Все, кто был за столом, а за ним сидели, кроме Нины и Прасковьи Николаевны, гувернантка Надежда Афанасьевна, дети – все, кто был за столом, как всегда, очень обрадовались приходу Александра Сергеевича.

Он поцеловал руку Прасковье Николаевне, а она его – в темя, шутливо спросил у Надежды Афанасьевны по-французски: «Как живет ваш птичник?», растрепал курчавые волосы Давидчика, нажал пальцем кнопку носа Вареньки, подбросил чуть ли не до потолка подбежавшую к нему Дашеньку, и его охватило знакомое чувство, что вот он дома – в уюте, среди милых сердцу людей. Казалось, прочно угнездившееся в последние месяцы ощущение какой-то надвигавшейся беды, безысходности исчезло, уступая место светлой, благодарной радости. Отодвинулась прочь, как горный туман под лучами солнца, и тягостная мысль, что в Персию его отправили, по существу, в почетную ссылку, чтобы извести, как извели многих друзей его, брата любимого – Сашу Одоевского, как изводят всех своих недругов. Сейчас даже уверенность, что судьба железной рукой закинула его сюда и гонит дале, на погибель, в чужую, враждебную страну, перестала его тревожить. Рядом с дорогими ему людьми он действительно чувствовал себя защищенным, в укрытом пристанище.

Мысль, что приехал сюда противувольно, померкла, и ему стало казаться, что – нет, приехал по своей воле, это милостивая судьба привела его десять лет назад в Грузию, как и сейчас к Нине…

Он остановился перед Ниной не в силах отвести взгляд, Нина поднялась, здороваясь, протянула руку. Волна краски залила ее щеки, пробилась через их матовость. Глаза с поволокой, казалось, увлажнились от этой волны смущения, а длинные, словно бы даже синие ресницы с отгибами отбросили тень на щеки.

Бог мой, наивные люди называют его поэтом! Но он не нашел бы слов описать эти глаза. Сравнить их с темными таинственными озерами? С чистой водой в лучах зари? Сказать 6 бархатной мягкости их? О кротком мерцании? Но это все так беспомощно, истерто! Белки отливают синевой, а в распахнутой глубине – и ласковость, и загадочность…

– Александр Сергеевич, может быть, чаю? – радушно предложила Прасковья Николаевна и, словно прочитав желание Грибоедова, попросила: – Надежда Афанасьевна, вы займитесь с детьми на веранде.

Надежда Афанасьевна, с затянутой в рюмочку талией, смекнув, что требуется, повела детей из комнаты. Последним и неохотнее всех – он очень любил Грибоедова – уходил Давид. У него поверх темной расшитой курточки выпущен белый воротник, и это так не вязалось с царапинами и запекшимися ссадинами на коленках.

– Нина, налей гостю чаю! – сказала Прасковья Николаевна.

И пока Нина, уже зная вкус Александра Сергеевича, готовила чай, Александр Сергеевич продолжал неотрывно смотреть на нее, будто видел впервые.

Нина, как обычно, была в белом платье из прозрачной ткани на муаре. У каждой грузинки есть свой любимый цветок и цвет одежды. Цветком Нины был нарцисс.

Когда Грибоедов только вошел сюда и увидел Нину, то хотел пошутить, но деликатность остерегла его, подсказала, что шутливостью сейчас можно только еще более смутить Нину. Тогда он собрался сделать комплимент, но почувствовал, что и этого делать не следует. С отчаянием обнаружил Александр Сергеевич, что растерян мыслями, что утратил все слова, достойные ее, слова, с которыми можно было бы обратиться к Нине.

Спасаясь, он повел разговор с Прасковьей Николаевной о петербургских общих знакомых. И Нина, решив, что она во временной безопасности, стала украдкой поглядывать на Грибоедова из-под приспущенных ресниц, готовая в любое мгновение укрыться за ними.

Сегодня он был бледнее обычного. Прядь каштановых волос, упав на лоб, словно подбиралась к добрым глазам. Он вообще очень добрый… Бывало, часами забавил детей, импровизируя для них на фортепьяно. Человек, так любящий детей, не может быть плохим.

– Науки стремительно движутся вперед, – словно из-за толстой стены, едва доносится до Нины его голос, но она даже не понимает, о чем идет речь. – Я же не успеваю учиться, не только что работать.

На тонком пальце его – старинный перстень-печатка. Прежде она перстень этот никогда не видела: крылатый лев держит в поднятой лапе меч. И царапинка на морде льва. Может быть, от пули?

– Я был там об эту пору… – раздается его голос. Грибоедов смотрит на Нину, будто она в комнате одна и слова сейчас ничего не значат, а самое главное – что они глядят друг на друга.

Скрыться за ресницами, скрыться!

Вдруг он встает из-за стола и каким-то напряженным, чужим голосом говорит:

– Пойдемте со мной… мне надо кое-что сказать вам…

Она подумала: «Наверно, хочет узнать про мои успехи на фортепьяно…»

Посмотрела на Прасковью Николаевну вопросительно. Та кивнула:

– Идите, идите. Я допишу письмо.

Молчаливые, скованные, они миновали горбатый мостик, двор: Грибоедов – впереди, Нина за ним, и зашли в пустынный зал чавчавадзевского флигеля.

Грибоедов взял руку Нины и, чувствуя, как горит у него лицо, как перехватывает дыхание, заговорил сбивчиво:

– Я люблю вас… И это – глубокое чувство… Вы мне нужны, как жизнь… И если вам не безразличен… если согласитесь… быть моей женой…

Он говорил все быстрей и быстрей, как в бреду, словно боясь, что если остановится, то опять смолкнет надолго. Лицо его, до того бледное, покрылось красными пятнами, очки немного перекосились, и это делало его похожим на смущенного мальчика.

От неожиданности, от радости, от безмерного счастья, вдруг переполнившего ее, Нина заплакала, засмеялась, прошептала:

– И я давно… давно вас…

Он целовал ее мокрые от летучих, легких слез глаза:

– Пойдемте к матушке, к Прасковье Николаевне… Сейчас же…

Это решение – оно зрело в нем годы, пришло, когда он стоял на берегу Куры, и утвердилось за столом у Ахвердовой – было для него самого и неожиданным, и словно бы давно принятым, выношенным. Он знал, это – счастье. Нина с ее душевной преданностью – само совершенство. И кто знает, быть может, он тоже лепил ее, как Пигмалион.

А не похож ли он на человека, который пресытился светскими увлечениями, и вот потянуло… Нет, нет! Он давно уже любит Нину, как любят чистоту.

– Пойдемте! – повторил Грибоедов. Взявшись за руки, они побежали разыскивать княгиню Соломэ. Они нашли ее на балконе, рядом с бабушкой Мариам и Талалой.

Услышав от Грибоедова о его предложении, Соломэ расчувствовалась, тоже прослезилась и, прижимая Александра Сергеевича к груди, сказала:

– Я с радостью благословляю… потому что знаю: Нине с вами будет хорошо. Но надо послать письмо Александру Гарсевановичу в Эривань.

Почти восьмидесятилетняя мать Александра Гарсевановича – Мариам, как всегда, в темном платье с вышивкой – гулиспири – на груди, в старинном тавсакрави, бархатным венчиком охватывавшем ее лоб, обняв Грибоедова и Нину, пожелала:

– Живите в дружбе, дети…

В молодости женщина редчайшей красоты, воспетая не одним поэтом, Мариам хорошо знала цену счастливого брака по любви и от души давала сейчас свое благословение.

Грибоедов почтительно припал к ее руке. Бабушка Мариам была тоже Грузией. Как проучила она генерала Ермолова! Тот не удосужился ни разу побывать в доме Чавчавадзе. И только уже отозванный с Кавказа решил нанести визит, но не был принят. Мариам приказала передать генералу:

– Раз столько времени не были у нас, зачем теперь утруждать себя?..

Сейчас Мариам, проведя легкой рукой по волосам Грибоедова, ласково сказала:

– Шени чериме [8]8
  Твои беды – мне! (груз.).


[Закрыть]
.

Няня Талала вдруг ни к месту запричитала:

– Уймэ [9]9
  Выражение замешательства, удивления (груз.).


[Закрыть]
. Да куда же такому младенцу!

Талала сама вышла замуж пятнадцати лет – у них в Кахетии восемнадцатилетних девушек считали старыми девами. Но речь ведь шла о ее маленькой Нинуце!

А потом все было, как во сне; благословение Прасковьи Николаевны, озорной голос Катеньки, которая где-то в дальней комнате, но так, чтобы ее услышали, пропела:

– Жених и невеста замесили тесто!

И строгий голос Ахвердовой:

– Эка! Постыдись!

И прибежавшая сияющая Маквала, и с какой-то невольной завистью глядевшая на Нину Надежда Афанасьевна…

У всех глаза были счастливые и почему-то немного печальные, словно прощались с Ниной, собирали ее куда-то в дальний, неведомый путь.

Александру Сергеевичу и Нине захотелось уйти от слез, поздравлений, остаться вдвоем. Они поднялись на второй этаж, в затемненную шторами, прохладную, пахнущую лавандой комнату Соломэ.

Нина прятала губы, умоляюще просила:

– Не надо… не надо…

Но он, какой-то восторженный, раскрасневшийся, совсем юный, снова и снова находил ее губы и, как маленькой, говорил, что они у нее несмышленые, глупышки, и, целовал все крепче и сильнее, так, что у Нины захватывало дух, кружилась голова, а сердце сладко овевало, как при взлете на качелях. Он же думал, что губы ее – такие кроткие, как зимний воздух в Тифлисе, как она сама.

Нине казалось невозможным перейти на «ты», называть его Сандром, и сначала она все сбивалась, пытаясь найти какую-то безликую форму обращения. А он, смеясь, настойчиво просил:

– Скажи: «ты»…

– Ты, – едва слышно произносила Нина.

Странно, ему-то самому хотелось называть ее на «вы».

– Скажи: «Саша».

– Сандр, – лепетали ее губы.

– Сандр? Хорошо. Но скажи: «Саша»…

– Саша…

– Мой Сашенька…

Нина молчала, хотя один только бог знал, как ей хотелось говорить эти слова.

– Нет, нет, скажи… – просил он.

Сгорая от стыда и неловкости, но внутренне ликуя, Нина произнесла медленно, словно учась говорить по-русски:

– Мой Сашенька…

Грибоедов обрадованно и успокоенно сказал:

– Ну вот… – помолчал, гладя руку Нины. Нежная тень лежала на ее внутреннем сгибе. – Как хорошо, что мы обошлись без свах, правда хорошо? Все сами… – произнес он, глазами лаская ее лицо.

– Правда.

– Мадам Грибоедова! Не смешно ли это будет звучать? Мадам, любящая есть грибы? – Тонкая верхняя губа его иронически дрогнула.

– И ничего тут нет смешного, – пылко возразила Нина. – Замечательная фамилия. Лучшая на свете!

– Весьма утешно! – с благодарностью воскликнул Грибоедов и протянул задумчиво: – L'enfant de mon choix [10]10
  Дитя моего выбора (франц.).


[Закрыть]
.

Они, обнявшись, подошли к окну, стали так, что их со двора не было видно, но они видели все, что происходит там. На балконе по-прежнему сидели мама, бабушка, няня. К ним приблизилась Маквала, поджав под колени зеленое платье из холста, села на порожек. Они все четверо тихо, серьезно о чем-то заговорили.

На небе разбросал свои перья сиренево-оранжевый веер.

Сумерки, казалось, синими тенями сошли с холмов в низины, наплывали на город легким туманом, затопляли его, принося прохладу. Начали свою вечернюю музыку сверчки. Заглушая их, где-то близко под сурдинку затомилась зурна, зарокотал, подгоняя танцоров, бубен-дайра [11]11
  Музыкальные инструменты.


[Закрыть]
, завздыхали, причитая скороговоркой, чонгури.

– Ты знаешь, Нино, меня назначили полномочным министром в Персию, – словно бы между прочим сообщил Грибоедов, в душе самолюбиво полагая, что вот сейчас она ахнет, поглядит на него ошеломленно.

Господи, она совсем забыла, хотя, конечно, слышала – об этой новости говорили все. Но, подтвержденная теперь, именно теперь, самим Грибоедовым, весть произвела на Нину неожиданное для него впечатление. Она вдруг разволновалась:

– А я? Вы меня оставите?

Вот что для нее, оказывается, было важнее всего.

– Поедешь со мной?

– Конечно! – воскликнула она и тут же, словно устыдившись такой горячности, совсем тихо добавила: – С вами даже на край света…

Она все еще сбивалась на «вы».

– А помнишь, как ты хотела меня изгнать из вашего дома?

Она мягко улыбнулась:

– Помню…

…Ей было лет восемь, и она удачно сыграла на фортепьяно пьесу, заданную «дядей Сандром».

Он, похвалив ее за усердие, сказал шутливо:

– Вот будешь так стараться, я женюсь на тебе, когда подрастешь!

Слезы обиды мгновенно навернулись у нее на глаза: как ему не стыдно говорить такие глупости!

Нина вскочила и побежала к отцу. Горестно понурив голову, вошла в его кабинет. Александр Гарсеванович сидел в вольтеровских креслах у окна, рассматривая пистолет.

Внимательно выслушав дочь и ее просьбу «прогнать дядю Сандра», он серьезно произнес:

– Хорошо, я сейчас это сделаю. – Встал, держа пистолет вверх дулом.

Но Нине вдруг стало так жаль «дядю Сандра», что она попросила отца:

– Нет, давай его немного оставим. Он не будет…

– Я послезавтра на недельку исчезну, – сказал Грибоедов.

Следовало сказать «на две», но язык не повернулся.

– Так надолго?! – огорченно воскликнула Нина.

– До выезда в Персию надо встретиться с Паскевичем. А за это время, бог даст, получим ответ от Александра Гарсевановича.

– Я знаю: он благословит. Я ему сегодня напишу.

Они все стояли и стояли обнявшись. Их возвратил на землю встревоженный громкий голос Талалы:

– Нино́, где ты? Спать пора!

Няня оставалась верна себе. Они стали спускаться по лестнице вниз. Ему действительно пора было отправляться восвояси.

* * *

…На квартире, надев канаусовую [12]12
  Персидская шелковая ткань.


[Закрыть]
рубаху, Грибоедов долго курил трубку, воскрешая в памяти каждое слово Нины, сказанное сегодня и прежде. Он вспомнил, как еще в позапрошлом году стоял с ней над проемом в стене старинного храма Джварис-Сакдари, возвышавшегося над Мцхетой, над слившимися Арагвой и Курой, и думал, что вот и через сотни лет люди будут так же восхищенно неметь перед красотой и величием синих гор. Их суровая молчаливость, пристальный взгляд иссеченного лица, омытого вековыми дождями, высили душу. Их обросшая грудь, в ссадинах времени, в подпалинах молний, завещала бесстрашие в битвах – один на один с небом.

Нина тогда сказала:

– Храм должен быть в сердце каждого человека.

Его поразили эти слова, произнесенные устами подростка. И сейчас, вспоминая их, он подумал, что с Ниной закончит писать и «Грузинскую ночь», и «12-й год», и драму о судьбе Ломоносова, и создаст еще многое, – лишь бы она была рядом.

…Нина же, расставшись с Александром, долго и с удивлением рассматривала свое лицо в зеркале: ну что Сандру понравилось в ней? Ресницы слишком густые и длинные, сколько в детстве она ни клала на них веточки, так и не сумела пригнуть. Губы слишком полные. Грудь слишком большая. И под глазами так сине, словно она подвела их. Была б ее воля, Нина, убрала все эти «слишком». Что он только в ней нашел?

Нина огорченно отложила зеркало и начала писать отцу длинное нежное письмо. Запечатав его и затушив, свечу, нырнула под пахнущую горным снегом прохладную простыню и, глядя широко открытыми глазами в темноту за окном, стала думать о своем Поэте.

Как-то Надежда Афанасьевна сказала Ахвердовой:

– У Александра Сергеевича, видно, нелегкий характер…

Она имела в виду быструю смену настроений Александра, неожиданность слов и поступков, полосы мрачности и буйного веселья.

Он до тех пор поддразнивал обожателя Нины – Сережу Ермолова, пока дело чуть не обернулось дуэлью; мог после ребячьей веселости вдруг чинно и важно извиняться: «Примите в уважение…», «Удоволил ли я ваше терпение?..»

Но разве был бы он Поэтом без этой смены настроений, без истонченных нервов и повышенной чувствительности, без вечных импровизаций?

А у какого истинного Поэта легкий характер? Пресный и размеренный? Да ей и не нужен такой… Она знает: женой Поэта быть Нелегко, и – никогда-никогда! – не пожалеет о своем выборе.

Будет достойна Поэта.

Глава четвертая
Свадьба

Исполнились мои желания.

Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

Чистейшей прелести чистейший образец.

А. Пушкин


От Паскевича не было ни слова, и 18 июля, на рассвете, Грибоедов с небольшим конвоем отправился на розыски командующего.

Война с турками в эти дни вступала в решительную полосу, и в такой обстановке настичь Паскевича оказалось непросто, тем более что в действующей армии свирепствовала чума, и ее то и дело надо было обходить стороной.

Скоро Грибоедову стало известно, что Паскевич движется под Ахалкалаки, и это определило его собственный путь.

После небольшой перестрелки с турками в горах Грибоедов наткнулся под Гумрами на отряд штабс-капитана Тышкова, убитого в бою; к этому отряду присоединились две изрядно потрепанные роты 7-го карабинерного полка, тоже почти без офицеров, и человек сто из лазарета. Беспорядочным лагерем остановились они на привале, не зная, куда идти далее.

– Кто такие? – приподнимаясь на стременах, строго спросил Грибоедов у розовощекого поручика с левой рукой на перевязи. Тот молчал, мрачновато и недоверчиво поглядывая на грузинский чекмень, на штатски поблескивающие очки.

Грибоедов протянул документы статского советника. «Это титло генеральскому, поди, равно», – почтительно подумал поручик и, расправив грудь, отчеканил:

– Назначены на усиление главного корпуса, ваше превосходительство!

Грибоедов и бровью не повел, посмотрел так же строго:

– Куда следуете?

– Сами не ведаем! – с отчаянием воскликнул юнец. – Старше меня по званию никого нет.

– Прошу вас собрать офицеров…

Оживившийся поручик козырнул:

– Слушаюсь!

Грибоедов достал карту. На пути к Ахалцыху, а именно его, несомненно, будет брать Паскевич, стояла неприступная крепость Ахалкалаки. Значит, надо в обход идти на нее: там сейчас развернется основной бой.

Грибоедов выставил впереди отряда четырех проводников из татар, с десяток казаков на выносливых лошадях-маштаках, и сам поехал вместе с ними.

Солнце вдруг погрузилось в багровый туман.

Рядом с Александром Сергеевичем, стремя в стремя, ехал ладный молоденький казак Митя Каймаков. Немного вздернутый широкий нос, едва намеченные брови делали его открытое, улыбчивое лицо совсем мальчишеским. Густой золотистый чуб – о такой гребешок сломишь – свисал над светло-синими глазами, глядевшими то мечтательно, то бесшабашно и озорно.

Новобранца Каймакова Грибоедов взял с собой еще из Тифлиса вместе с другими казаками и ни разу не пожалел об этом.

Пошел густой мокрый снег. Отряд Грибоедова двигался теперь по гудящему ущелью.

На вершине Гек-Дага Чалдырского хребта бушевала метель: свирепый ветер прожигал шинели, не было видно стоящего рядом. На обледенелых карнизах над пропастью кони ступали только в лунки, пробитые копытами. Малейший просчет – и всадник мог полететь вниз. Срывались с гор льдины, грохотали обвалы.

Грибоедов приказал на привале не разводить костры, довольствоваться сухарями, размоченными в манерках. Всадники лежали в бурках прямо на снегу, подложив под головы телячьи и тюленьи ранцы, солдаты – в палатках, тесно прижавшись друг к другу.

Несмотря на большую усталость, Грибоедов не сразу уснул: то ему казалось, что кто-то из солдат замерзает, и он вставал, обходил палатки, то беспокоила мысль – не свалился бы кто спросонья в пропасть.

Наконец, пригревшись под буркой, Грибоедов вздремнул. Ему приснился Денис Давыдов. Топорща усы, тот кричал: «Перебежал от опального Алексея Петровича к родственничку Паскевичу». – «Ложь! – презрительно отвергал Грибоедов. – Ложь и наговор!»

Странно складывались у него тогда отношения с «проконсулом Кавказа» – сфинксом новейшего времени Алексеем Петровичем Ермоловым.

Он привлекал необычностью натуры.

Юным капитаном артиллерии получил Ермолов Георгиевский крест из рук самого Суворова и всегда носил эту награду. В 9 лет был уже подполковником, а при императоре Павле – узником Петропавловской крепости.

После ссылки снова начал с роты конной артиллерии, но испортил карьеру непочтительным ответом инспектору артиллерии графу Аракчееву. Тот высказал недовольство малой упитанностью коней. Ермолов заметил: «К сожалению, ваше сиятельство, участь наша часто зависит от скотов».

Но воинский талант Ермолова взял свое. И вот герой Бородина и Аустерлица, командир гвардии, вошедшей в Париж, приезжает в рогожной кибитке Главноуправляющим Грузии, живет в землянке крепости Грозной, разбросав по аулам незаконнорожденных сыновей, которым позже дает в России военное образование.

«От гнева сардар [13]13
  Министра.


[Закрыть]
Ермула, – говорили о нем азиаты, – горы дрожат».

Знаток французского, итальянского языков, человек блестящего ума, сказавший, что «поэты суть гордость нации», а людскости ему не хватало, утопил в крови восстание имеретинских и гурийских крепостных, учинил кровавые репрессалии, называл горцев канальями, ничтожил их.

Когда Грибоедов осмелился наедине сказать Ермолову: «Вы, Алексей Петрович, совершенный деспот», тот сухо ответил: «Испытай прежде сам власть, а потом осуждай». В другой же раз доверительно читал ему записки о походе 1812 года. Ермолов был начальником штаба Барклая-де-Толли. И досталось же в этих записках Барклаю!

Нет, Ермолов, кажется, любил своего «секретаря по иностранной части» и в минуту откровенности сказал одному из приближенных: «Ценю в Грибоедове фанатическую честность и разнообразие познаний». За два часа предупредил он Грибоедова о предстоящем аресте и дал возможность сжечь кое-какие бумаги. Или себя оберегал?

А рядом с душевной высотой – тиранство. В Ермолова просто невозможно было вложить мало-мальски значительную идею – упрям, как камень… Хотел, чтобы окружающие повиновались ему безоглядно и бездумно… Сатрап-демократ, сотканный из противоречий..

Вспомнил облик Ермолова: вздыбленные шалашом седые волосы, быстрый взгляд серых глаз… Мудрая и мудреная голова!

Прямолинейность уживалась в нем с иезуитством, самозабвенное служение монарху – с разговорами о том, что он не хочет быть «игралищем происков, подлости и самопроизвола». Даже молитва, составленная Ермоловым для горцев, была двусмысленна: «Боже всесильный, премилосердный, – так начиналась она, – молим тебя… сохрани императора всея Руси в величии и славе… даруй ему премудрость, да судит в правду людям».

Уже под утро сон одолел Александра Сергеевича.

На третьи сутки в перестрелке турки убили под Грибоедовым борзого жеребца. Он пересел на карабахского, но и тот вскоре был убит. Вражеская пуля пробила Грибоедову полу шинели, осколок гранита царапнул висок, лишь содрав кожу.

…На узкой площадке у края пропасти на раненого молоденького поручика напал турецкий офицер. Он взмахнул ятаганом, но поручик увернулся и, нанеся турку удар саблей, сбросил того в пропасть. При этом и сам поручик не смог удержать равновесия и повалился в пропасть, но, падая, зацепился, к счастью, карманом шинели за сук дерева на выступе скалы.

Откуда-то сбоку турецкий стрелок слегка ранил повисшего поручика снова в левую руку.

Митя Каймаков, увидя, что стряслось с офицером, мгновенно соединил два солдатских пояса, ползком приблизился к краю утеса и свесился над ним.

Турецкая пуля завязла в Митиной шапке из черных смушек, вторая – расплющилась о скалу рядом с головой молодого казака.

Митя одной рукой ухватился за корни дерева, а другой опустил два соединенных пояса офицеру и подтащил его наверх.

…Отряд Грибоедова подоспел к Ахалкалаки в тот час, когда зубцы гор яснее проступили на Порозовевшем небе, когда заиграли зоревые рожки и голос их словно подхватил барабанный бой, зовущий в атаку, усиленный пушечными выстрелами.

Начинался штурм крепости.

Отряд Грибоедова влился в поток бегущих, карабкающихся по скалам на стены в бойницах, кричащих людей. Раздавалось конское ржание, перекатывалось «ура», где-то рядом с Митей лопнула с сухим треском граната, хищно засвистели пули.

– Картечь! – командовал осипший голос.

Каймаков вместе со всеми бежал, кричал, взбирался на кручи. Уже после того как крепость пала, грибоедовский отряд ночью двинулся вместе с корпусом Паскевича на Ахалцых дорогой кратчайшей, но до того считавшейся непроходимой.

Она шла через сосновый вековечный бор, по ущельям, никогда не знавшим человеческой ноги, по крутизне, которую можно было одолеть, только держась за конский хвост, шла через чудовищно тяжкий хребет Хицис-Джвари, теряющийся в тучах. Чтобы спустить арбу по крутому скату, к ее колесам для притормаживания прилаживали бревна.

Пушки с зарядными ящиками то и дело приходилось переносить на руках через овраги, втаскивать канатами на крутые подъемы, к каждому орудию было прикреплено по сотне и более человек. На повороте, при спуске, из рук гренадеров вырвалась пушка, с хрястом раздавила лошадей, выкорчевала две сосны и устремилась в пропасть. В одном месте они расчищали дорогу от снега треугольником из бревен, окованных железом.

Вскоре после того, как Грибоедов добрался до бивуака на правом берегу Куры, страшный приступ желтой лихорадки свалил его. Поднялся жар. Александр Сергеевич не видел и не слышал, как в его палатку заходил озабоченный прапорщик Лев Пушкин, который с саблей в руках пробился сюда через засаду турок; не видел, как заглядывал племянник Александра Гарсевановича – прапорщик Роман Чавчавадзе, вчера в рукопашной схватке с турками отбивший у них трижды раненного драгуна.

Грибоедов пришел в себя от прикосновения чьей-то тяжелой руки к плечу. Над его койкой нависли короткий, с широкими ноздрями нос Паскевича, рыжеватые усы и бакенбарды.

Собрав ничтожный остаток сил, Александр Сергеевич передал командующему пакеты и, уже снова проваливаясь в бездну, едва услышал из самой ее глубины отрывистый, как команда, голос Паскевича:

– Из Персии мне доносите ранее, чем Нессельроде… И что оттуда напишут – пересылайте мне…

В висках застучало хрипло: «Мне… мне…», и будто горное эхо подхватило: «Мне… мне…», понесло в беспамятство.

Пожилой возчик положил на повозку Грибоедова и по приказу генерала повез больного в сопровождении небольшой охраны в Тифлис – опять горной дорогой.

На ее повороте возчик оглянулся.

Всходило солнце. Ахалцых издали казался орлиным гнездом на угрюмых, неприступных скалах. Словно бы висела на голой скале цитадель с батареями, ниже ее виднелась крепость, обнесенная двумя каменными стенами. Еще ниже – город, овраги и, наконец, четыре бастиона с бойницами, соединенными палисадами высотой аршин в семь.

– Эх ты, мать честная! – произнес возчик, представив себе, какой здесь будет огонь в три яруса, хлестнул с удовольствием лошадей и стал удаляться от Ахалцыха.

Когда больного Грибоедова отправляли в Тифлис, Митя был в добровольной разведке. Возвратясь из нее, прибился к Щирванскому пехотному полку, потому что коня его турки тяжело ранили.

Так как для штурма ахалцыхекой твердыни дорог был каждый штык – на восемь тысяч русских приходилось тридцать тысяч турок, – офицеры ширванского батальона сделали вид, будто не замечают приблудившегося к ним казачка.

Этот веселого нрава, общительный малый в синих шароварах, сапожках на звонкой подкове пришелся по душе и солдатам.

– Ты чей будешь? – притворно строго хмуря выгоревшие брови, спрашивал Митю пожилой каптенармус.

– Донского полка, а ноне – ваш! – с готовностью отвечал Митя. – Хочу турку ишо пошшупать…

– Ну вали, – милостиво согласился каптенармус. – Беру на довольствие.

– Ложку-то поболе готовь… – басовито хохотнул канонир Голуба, детина – косая сажень в плечах.

* * *

Был день успения [14]14
  15 августа (по старому стилю).


[Закрыть]
, и с утра в русских войсках пошел разговор, что ныне предстоит штурмовать крепость.

Митя выбрился, надел чистую, недавно стиранную рубашку, написал письмо родителям в станицу Потемкинскую.

Штурм начался в четвертом часу дня.

Забили барабаны, взвились сигнальные ракеты, выплюнули металл двухпудовые мортиры и горные единороги. Перед ширванскими батальонами заполоскалось распущенное знамя. Командир ширванцев полковник Бородин – поджарый, стремительный, с сабельными шрамами на, худом загорелом лице – стал впереди первого батальона:

– Без команды не стрелять! Песню! Батальон, за мной!

Митя за те дни, что стояли они под Ахалцыхом, сочинил песню, которая сразу же понравилась ширванцам, и сейчас они запели именно ее:

 
Ой, меж гор…
 

Весь батальон подхватил:

 
Ой, меж гор…
 

Митя один продолжал:

 
Ахалцых стоит,
А вокруг стена…
 

Грубые голоса повторили:

 
А вокруг стена…
 

Да, вокруг и стены, и рвы, и скалы. С песней идет батальон. Пролом в палисаде, возле бастиона, все ближе.

Молчат бастионы, молчат крепость и цитадель. Ни выстрела.

Все умолкло: барабаны, орудия. Словно вымер Ахалцых. Только юный голос Мити выводит:

 
Ров широк лежит.
 

Батальон все ближе к пролому, ближе… Холоднет сердце у Мити – чует наведенные на него турецкие ружья, пушечные жерла, они выставили свои чугунные рыла из амбразур.

Впереди Мити – легко, как на параде, – идет полковник Бородин. Все ближе пролом… и, словно на куски, разодрали небо выстрелы турок. И сразу повалились наземь солдаты справа и слева от Мити, дрогнула земля, захлебнулась кровью, стонами, криками.

– Ур-р-р-р-а-а!

Пролом все ближе – вот он, рядом.

– Вперед! Ур-р-р-ра-а!

Митю обогнал долговязый барабанщик Головченко. Вскочив в пролом, забил на виду у турок в барабан:

– В атаку! В атаку!

Барабан, пробитый пулями, захрипел: на бастион! В атаку!

Ширванцы врываются в пролом, прокладывают дорогу штыком и прикладом, грудь встречает грудь; удары кинжалом и ятаганом; выстрелы в упор.

– Вперед!

– Алла!

– В штыки!

– Алла!

Валится подрубленный палисад. Волна за волной накатывают русские.

Невысокий крепыш – есаул Зубков, багрово краснея от натуги, перетащил орудие через палисад и с плешеватого бугра пальнул поверх ширванцев, вдоль улиц Ахалцыха.

Эхо подхватило раскатистый звук выстрела.

Митя долез до бастиона, ухватился рукой за малиново-зеленое знамя с надписями из корана, но пуля тесанула по лбу – кровь залила глаза, и Каймаков, теряя сознание, покатился вниз, в овраг.

Когда открыл глаза, увидел склонившегося над ним Головченко. Тот, обматывая Мите лоб тряпкой, скалил широкие зубы:

– Не бойсь! Атаманом будешь!

Митя поднялся:

– Бастион взяли?

– Взяли, казак, взяли… Унтер-офицер Водницкий [15]15
  Из разжалованных.


[Закрыть]
спас нашего штабс-капитана Разнатовского. Тому обе ноги – пули навылет…

Головченко забил в барабан.

– …унтер на себе вынес… Пробился через турку… у самого четыре раны…

Мимо орудия, опрокинутого вверх колесами, солдаты протащили пятисаженную лестницу.

Воины Киоск Магомет-паши бросились снова отбивать бастион.

К Мите подошел полковник Бородин: волосы на висках его опалены, правый рукав сюртука исполосован саблей.

– Отнесешь донесение командующему!

Он передал Мите вчетверо сложенный листок.

– Лётом!

* * *

Паскевича Каймаков нашел на горе, возле главной батареи.

При виде мясистого лица командующего, маленьких, исподлобья глядящих глаз Митя оробел.

Граф Паскевич, пробежав донесение, приказал какому-то мослаковатому полковнику в дымчатых очках:

– Два орудия – через палисад! Саперную роту – к пролому!

Еще раз прочитав записку, недовольно поморщился: «Водницкого рано награждать. Пусть получше из него выветрится дух Сенатской площади. Собирает у себя в палатке прикосновенных… Доберусь до них…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю