Текст книги "Три любви Михаила Булгакова"
Автор книги: Борис Соколов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Н.А. Булгакова утверждала: «1916 год. Приехав в деревню в качестве врача, Михаил Афанасьевич столкнулся с катастрофическим распространением сифилиса и других венерических болезней (конец войны, фронт валом валил в тыл, в деревню хлынули свои и приезжие солдаты). При общей некультурности быта это принимало катастрофические размеры. Кончая университет, М.А. выбрал специальностью детские болезни (характерно для него), но волей-неволей пришлось обратить внимание на венерологию. М.А. хлопотал об открытии венерологических пунктов, о принятии профилактических мер».
Татьяна Николаевна вспоминала: «В Смоленске переночевали и поездом отправились в Сычевку – маленький уездный городишко; там находилось главное управление земскими больницами… Мы пошли в управу… нам дали пару лошадей и пролетку… Была жуткая грязь, 40 верст ехали весь день. В Никольское приехали поздно, никто, конечно, не встречал…
Не успели распаковать вещи и лечь спать, как тут же нас разбудил страшный грохот… Из далекого села привезли в тяжелом состоянии роженицу… Я взяла Михаила под руку, и мы зашагали по направлению к светящимся окнам больницы. На пороге нас встретил громадный заросший мужик средних лет, который, не здороваясь, пригрозил: «Смотри, доктор, если зарежешь мою жену – убью!» Он посторонился, отступая в темноту, а мы прошли в палату… Молодая женщина, вся в испарине, громко стонала и как бы сквозь сон просила о помощи. У нее неправильно шел ребенок… Михаил заметно волновался: ему впервые пришлось принимать роды. Тотчас же потребовал, чтобы поближе к нему положили принесенные книги… Не один раз Михаил отходил от стола, где лежала роженица, и обращался к книгам, лихорадочно перелистывая страницы. Наконец раздался желанный детский крик, и в руках Михаила оказался маленький человек. Под утро мать пришла в себя, и мы увидели ее слабую улыбку».
«Я ходила иногда в Муравишники – рядом село было, – там один священник с дочкой жил. Ездили иногда в Воскресенское, большое село, но далеко. В магазин ездили, продукты покупать. А то тут только лавочка какая-то была. Даже хлеб приходилось самим печь… Очень, знаете, тоскливо было».
Напротив больницы в деревянном доме жила семья последнего владельца Никольского Н.И. Смирягина, который к тому времени уже умер. Остались его вдова, сын с женой и две дочери. Они запомнились Татьяне Николаевне: «Напротив больницы стоял полуразвалившийся помещичий дом. В доме жила разорившаяся помещица, еще довольно молодая вдова. Михаил слегка ухаживал за ней…» Однако, судя по всему, дальше легкого флирта дело не пошло.
В качестве земского врача Булгаков работал поистине самоотверженно. Татьяна Николаевна свидетельствовала: «Для него было вполне естественным откликаться по первому зову. Сколько раз, отказываясь от сна и отдыха, садился в сани и в метель, и в лютую стужу отправлялся по неотложным делам в далекие села, где его ждали. Никогда не видела его раздраженным, недовольным из-за того, что больные досаждали ему. Я ни разу не слышала от Михаила жалоб на перегрузку и усталость. Он долго и тяжело переживал только в тех случаях, когда был бессилен помочь больному, но, к счастью, за всю его земскую службу таких ситуаций было очень мало. Распорядок дня сложился таким образом, что у него был перерыв только на обед, а прием часто затягивался до ночи: свободного времени тогда у Михаила просто не было. Помню, он как-то сказал: «Как хочется мне всем помочь. Спасти и эту, и того. Всех спасти».
В рассказе «Вьюга» Булгаков писал: «Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить по сто человек крестьян в день. Я перестал обедать… И, кроме того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делал операции. Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать… И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять».
Но надвинулись грозные времена. По словам Татьяны Николаевны, «в конце зимы 1917 года Михаилу дали отпуск, мы поехали в Саратов, там застало нас известие о Февральской революции. Прислуга сказала: «Я вас буду называть Татьяна Николаевна, а вы меня – Агафья Ивановна». Жили мы в казенной квартире – в доме, где была казенная палата… Отец с Михаилом все время играли в шахматы». Надо полагать, что они живо обсуждали случившееся историческое событие, которое у Булгакова никакого восторга не вызывало. В 1919 году в фельетоне «Грядущие перспективы» он предупреждал соотечественников: «Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни… Платить за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских…» А в «Белой гвардии» Алексей Турбин возмущенно восклицает: «Ему (Николаю II. – Б. С.) никогда, никогда не простится его отречение на станции Дно. Никогда. Но все равно, мы теперь научены горьким опытом и знаем, что спасти Россию может только монархия. Поэтому, если император мертв, да здравствует император! – Турбин крикнул и поднял стакан».
А в «Киев-городе» Булгаков писал: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история. Я совершенно точно могу указать момент ее появления: это было в 10 час. утра 2 марта 1917 года, когда в Киев пришла телеграмма, подписанная двумя загадочными словами: «Депутат Бубликов». Ни один человек в Киеве, за это я ручаюсь, не знал, что должны были обозначать эти таинственные 15 букв, но знаю одно: ими история подала Киеву сигнал к началу».
В связи с начавшейся революцией Булгаков решил забрать из университетской канцелярии свой диплом с отличием, что и осуществил 7 марта 1917 года. Он оставался в Киеве как минимум до 27 марта 1917 года. Этим днем датировано письмо А.П. Гдешинского Н.А. Булгаковой, в котором он сообщал: «Миша в Киеве».
В смоленском захолустье первое время влияние революции ощущалось довольно слабо. Крестьяне еще не разобрались в происшедшем и помещичью землю брать еще опасались. Николай Иванович Кареев, известный историк, был соседом М.А. Булгакова по Сычевскому уезду Смоленской губернии. Он проводил лето в селах Зайцево и Аносово, в четырех верстах от села Воскресенского, где читал лекции в народном доме. В мемуарах он вспоминал: «По поводу совершившейся в феврале революции приходилось вести и просто разговоры с крестьянами, приходившими к Герасимову или встречавшимися со мною на прогулках. В первый раз мне пришлось беседовать с народом без оглядки назад. Ничего в партийном смысле им не внушал, а если что-либо и оспаривал, то их неверные политические понятия… Встречаюсь я, например, на дороге со знакомым кузнецом, идем в одну сторону, беседуем. «Я хочу, – заявляет мне мой спутник, – чтобы наша республика была социалистическая». «А что, – спрашиваю я, – вы называете социалистической республикой?» «Да такая, – последовал ответ, – в которой нет президента». Я разъясняю ему, что Швейцария, в которой нет такого президента, как во Франции или Америке, вовсе не социалистическая республика и, делая характеристику швейцарских нравов, продолжаю: «Вот, видите ли, мы прошли вместе версты две и нигде не встретили надписи, запрещающей ступать на чужую собственность, а в Швейцарии это бывает написано то направо, то налево, то есть это-де частная собственность, и для посторонних прохода по ней нет». Кузнец со вниманием выслушал мое объяснение и очень похвалил швейцарские порядки, прибавив, что он сам всецело на стороне частной собственности. Он оказался выделившимся из общины хуторянином, и мне пришлось ему объяснить, что он неправильно толкует самое слово «социализм».
Упоминаемый Н.И. Кареевым помещик О.П. Герасимов был двоюродным дядей владельца имения Муравишники, с которым дружили Булгаковы в Никольском. Кареев вспоминал: «Только раз или два побывал я в тех Муравишниках, где провел в доме деда раннее детство… Еще до Февральской революции тамошний дом сгорел со всем содержимым по неосторожности сторожа. Бывший муравишниковский владелец, М.В. Герасимов, мой двоюродный брат… был в городе Сычевка городским головой и погиб во время, как ее звали на месте, «Еремеевской ночи» по личной, думаю, мести, оставив вдову и четырех маленьких детей». Но весной и даже летом 1917 года до «Еремеевской ночи» (так крестьяне называли «Варфоломеевскую ночь), устроенной в Сычевке уже после прихода большевиков к власти, в феврале 1918 года (за несколько дней до этого) Булгаковы навсегда покинули Смоленщину. В том же месяце «Еремеевские ночи» – избиение офицеров, помещиков и других представителей имущих классов – прокатились по ряду российских городов в связи с началом немецкого наступления.
В сентябре 1917 года Булгаковы переехали в Вязьму, куда Михаила перевели заведовать инфекционным и хирургическим отделением. В сравнении с Никольским уездная Вязьма выглядела очагом цивилизации. Автобиографический герой повести «Морфий» признавался: «Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество! И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели – вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за тридцать копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коим изобилует отечество мое…
На перекрестке стоял живой милиционер, в запыленной витрине смутно виднелись железные листы с тесными рядами пирожных с рыжим кремом, сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект…
О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С цейссовским микроскопом, прекрасным запасом красок…
О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову, и затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон после бессонных полутора лет…».
Татьяна Николаевна, однако, о вяземском житье вспоминала без всякого энтузиазма: «В Вязьме… я хотела помогать ему в больнице, но персонал был против. Мне было там тяжело, одиноко, я часто плакала…» И плакать было отчего. Морфинизм Михаила прогрессировал. К наркотику он пристрастился после заражения дифтеритными пленками в ходе трахеотомии девочки, описанной в рассказе «Стальное горло». Это случилось весной 1917 года, вскоре после его поездки в Москву и Киев. После заражения Булгаков вынужден был сделать себе прививку, после которой стал испытывать сильнейший зуд. Чтобы избавиться от него, Михаил начал принимать морфий и постепенно втянулся. Героя «Морфия» Булгаков сделал заведующим детским отделением, чтобы объяснить его заражение дифтеритом.
Татьяна Николаевна так описала обстоятельства, при которых Булгаков стал наркоманом: «Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Знаете, горло так надрезается… Михаил стал пленки из горла отсасывать и говорит: «Знаешь, мне, кажется, пленка в рот попала. Надо сделать прививку». Я его предупреждала: «Смотри, у тебя лицо распухнет, зуд будет страшный в руках и ногах». Но он все равно: «Я сделаю». И через некоторое время началось: лицо распухает, тело сыпью покрывается, зуд безумный… А потом страшные боли в ногах… И он, конечно, не мог выносить. Сейчас же: «Зови Степаниду»… Она приходит. Он: «Сейчас же мне принесите, пожалуйста, шприц и морфий». Она принесла морфий, впрыснула ему. Он сразу успокоился и заснул. И ему это очень понравилось. Через некоторое время, как у него неважное состояние было, он опять вызвал фельдшерицу. Она же не может возражать, он же врач… Опять впрыскивает… Вот так это и началось».
Она так характеризовала состояние мужа после приема наркотика: «Очень такое спокойное. Спокойное состояние. Не то чтобы сонное. Ничего подобного. Он даже пробовал писать в этом состоянии».
Ощущения, испытываемые наркоманом после приема дозы, Булгаков прекрасно передал в дневниковой записи автобиографического героя повести «Морфий» доктора Полякова (дневник Полякова читает его друг доктор Бомгард уже после самоубийства сельского врача, и от лица Бомгарда ведется обрамляющее повествование): «Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормальный человек может работать только после укола морфием». Напомню, что в последнем булгаковском романе «Мастер и Маргарита» морфинистом в эпилоге становится поэт Иван Бездомный, оставивший поэзию и превратившийся в профессора литературы Ивана Николаевича Понырева. Только после укола наркотика он видит во сне, как наяву, то, о чем рассказывается в романе Мастера о Понтии Пилате и Иешуа Га-Ноцри.
Булгаков страдал морфинизмом и после перевода в Вяземскую городскую земскую больницу. Облегчения на новом месте не наступило. А ведь Булгаков именно стремился убежать от морфинизма в Вязьму. Как признает Т. Н. Лаппа, одной из причин спешного отъезда в Вязьму как раз стало то, что окружающие уже заметили болезнь: «Потом он сам уже начал доставать (морфий. – Б. С.), ездить куда-то. И остальные уже заметили. Он видит, здесь (в Никольском. – Б. С.) уже больше оставаться нельзя. Надо сматываться отсюда. Он пошел – его не отпускают. Он говорит: «Я не могу там больше, я болен», – и все такое. А тут как раз в Вязьме врач требовался, и его перевели туда».
Очевидно, морфинизм Булгакова не был только следствием несчастного случая с трахеотомией, но и проистекал из общей унылой атмосферы жизни в Никольском. Молодой врач, привыкший к городским развлечениям и удобствам, тяжело и болезненно переносил вынужденный сельский быт. Наркотик давал забвение и даже ощущение творческого подъема, рождал сладкие грезы, создавал иллюзию отключения от действительности. С Вязьмой связывались надежды на перемену образа жизни, однако это оказался, по определению Татьяны Николаевны, «такой захолустный город». И все пошло по-старому. Тася вспоминала, что сразу после переезда, «как только проснулись, – «Иди, ищи аптеку». Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это – опять надо. Очень быстро он его использовал (по свидетельству жены, Булгаков кололся дважды в день. – Б. С.). Ну, печать у него есть – «Иди в другую аптеку, ищи». И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот, помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил: «Ты только не отдавай меня в больницу». Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он – как же я его оставлю? Кому он нужен? Да, это ужасная полоса была».
В «Морфии» роль, которую в реальности исполняла Т. Н. Лаппа, во многом передана медсестре Анне – любовнице Полякова, делающей ему уколы морфия. В Никольском такие уколы Булгакову делала медсестра Степанида Андреевна Лебедева, а в Вязьме и в Киеве – сама Тася. В конце концов она настояла на отъезде из Вязьмы в попытке спасти мужа от наркотического недуга. По воспоминаниям Татьяны Николаевны, это произошло так: «…Приехала и говорю: «Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев». Ведь и в больнице уже заметили. А он: «А мне тут нравится». Я ему говорю: «Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?» В общем, скандалили, скандалили, он поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: «Хорошо, поезжайте в Киев». И в феврале (1918 года – Б. С.) мы уехали». В «Морфии» портрет Полякова – «худ, бледен восковой бледностью» – напоминает о том, как выглядел сам писатель, когда злоупотреблял наркотиком. Эпизод же с Анной повторяет скандал с женой, вызвавший отъезд в Киев: «Анна приехала. Она желта, больна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля».
После приезда в Киев Булгакову удалось счастливо избавиться от морфинизма. И.П. Воскресенский посоветовал Тасе постепенно уменьшать дозы наркотика в растворе, в конце концов полностью заменив его дистиллированной водой. В результате Булгаков отвык от морфия.
В «Морфии» Булгаков как бы воспроизвел тот вариант своей судьбы, который реализовался бы, останься он в Никольском или Вязьме (вероятно, мысли о самоубийстве приходили тогда Булгакову на ум, ведь он даже угрожал жене пистолетом, когда она отказалась давать ему морфий, а однажды чуть не убил, запустив в нее зажженной керосинкой). Скорее всего, в Киеве Михаил был спасен не только врачебным опытом И.П. Воскресенского, но и атмосферой родного города, после революции еще не успевшего потерять свое очарование, радостью от встречи с родными и друзьями. Характерно, что в повести самоубийство доктора Полякова происходит 14 февраля 1918 года, как раз накануне булгаковского отъезда из Вязьмы.
В письме Булгакова сестре Наде в апреле 1921 года содержалась просьба сохранить ряд оставшихся в Киеве рукописей, включая «в особенности важный для меня черновик «Недуг». Вероятно, это и был будущий «Морфий». Очевидно, Булгаков начал работать над ним в Киеве, как только излечился от морфинизма. Он хотел запечатлеть уходящую натуру.
В истории с морфием Тася проявила себя сильной, волевой женщиной. Булгаков же был более, чем его первая жена, склонен к рефлексии, к нерешительности. Хотя когда речь шла о принципиальных вопросах, в том числе политических, неизменно проявлял твердость. Быть может, одной из причин, что Михаил с Тасей расстались, было то, что начинающий писатель чувствовал себя некомфортно, ощущая на себе властный характер жены.
В Вязьме чету Булгаковых застала Октябрьская революция. Тася 30 октября 1917 года писала сестре мужа Наде: «Милая Надюша, напиши, пожалуйста, немедленно, что делается в Москве. Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий. Очень беспокоимся и состояние ужасное». В декабре Булгаков отправился в Саратов, по возвращении он писал Наде 31 декабря 1917 года: «Придет ли старое время? Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать! Недавно в поездке в Москву и в Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть. Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут в сущности об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло».
22 февраля 1918 года Тася навсегда покинула Смоленщину и вернулась вместе с Михаилом в Киев. В этот день Вяземская уездная земская управа выдала Булгакову удостоверение о том, что с 20 сентября 1917 года он, врач резерва, заведовал в Вяземской городской земской больнице инфекционным и венерическим отделениями и «исполнял свои обязанности безупречно». В годы Гражданской войны в этом городе власти менялись, наверное, чаще, чем в любом другом городе Российской империи. В 1923 году в фельетоне «Киев-город» Булгаков писал, что всего в Киеве в революцию и Гражданскую войну переворотов «было 14, причем 10 из них я лично пережил», 14 переворотов в Киеве – это:
1) Февральская революция 1917 года;
2) взятие власти в городе Украинской Центральной Радой (Центральным Советом) в конце октября – начале ноября 1917 года;
3) захват Киева частями Красной гвардии, вытеснившими из города войска Центральной Рады 26 января 1918 года;
4) возвращение в город Центральной Рады при поддержке австро-германских войск 1 марта 1918 года;
5) свержение правительства Центральной Рады германскими войсками и провозглашение на созванном в киевском цирке 29 апреля 1918 года Съезде хлеборобов гетманом Украины генерал-лейтенанта императорской армии П.П. Скоропадского, бывшего командующего войсками Центральной Рады;
6) свержение П.П. Скоропадского и взятие Киева 14 декабря 1918 года войсками Украинской Народной Республики под командованием головного атамана и руководителя Украинской Директории (правительственного органа) С.В. Петлюры;
7) занятие Киева войсками Красной Армии 5 февраля 1919 года (украинские войска оставили город накануне, 3 февраля);
8) вступление в Киев утром 31 августа 1919 года украинских войск (красные оставили город 30 августа);
9) вступление в город войск белой Добровольческой армии Вооруженных сил Юга России генерала А.И. Деникина (войсками, занявшими Киев, командовал генерал Н.Э. Бредов) и отступление из Киева украинских войск во второй половине дня 31 августа 1919 года;
10) взятие города Красной Армией 14 октября 1919 года;
11) отступление из Киева красных 16 октября 1919 года и возвращение в город добровольческих войск;
12) занятие Киева красными 14 декабря 1919 года;
13) вступление в город украинских и польских войск 7 мая 1920 года;
14) занятие Киева Красной Армией 12 июня 1920 года.
Если первым явлением «киевской драмы» считать «беспечальное» дореволюционное состояние города, то захват города поляками и петлюровцами 7 мая 1920 года действительно будет, как это и указано в фельетоне, последним 14-м явлением перед установлением современного состояния (Status praesens) Киева, оказавшегося в конце концов под властью большевиков. Булгаков не был в городе во время четырех переворотов – осенью 1917 года, когда работал земским врачом в городской больнице Вязьмы; 14 декабря 1919 года, когда вместе с белой армией находился на Северном Кавказе; там же он оставался и в 1920 году, уже при Советской власти, во время двух последних киевских переворотов, 7 мая и 12 июня. Польские и украинские войска оставили Киев из-за прорыва фронта 1-й Конной армией под командованием С.М. Буденного, поэтому Булгаков говорит, что «советская конница грубо и буденно заехала куда-то, куда не нужно, и паны в течение нескольких часов оставили заколдованный город». Михаил Афанасьевич приехал в Киев вскоре после того, как 2 марта 1917 года в Киев поступила телеграмма депутата Государственной Думы от фракции прогрессистов А.А. Бубликова об отречении от престола Николая II. Эта телеграмма осознавалась Булгаковым как знак окончания прежних беспечальных времен. Писатель наблюдал начавшиеся революционные события в городе, когда 7 марта забрал в канцелярии университета свой диплом с отличием и прочие документы. В феврале 1918 года он вернулся в Киев в первые дни восстановления Советской власти и одновременно незадолго до оставления города красными, как раз в короткий промежуток между двумя переворотами. Отмечу, что поскольку в 1918 году в Советской России произошла смена юлианского и григорианского календаря (старого и нового стиля), то после 31 января сразу наступило 14 февраля.
Татьяна Николаевна так вспоминала о перипетиях Гражданской войны: «В начале 18-го он освободился от земской службы, мы поехали в Киев – через Москву. Оставили вещи, пообедали в «Праге» и сразу поехали на вокзал, потому что последний поезд из Москвы уходил в Киев, потом уже нельзя было бы выехать. Мы ехали потому, что не было выхода – в Москве остаться было негде… В Киев при нас вошли немцы».
Булгаков в «Белой гвардии» приход немцев изобразил следующим образом: «Когда же к концу знаменитого года в городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что они останутся здесь, в Городе, ибо это их Город, украинский город, а вовсе не русский». В «Киев-городе» он с иронией отмечал: «Рекорд побил знаменитый бухгалтер, впоследствии служащий союза городов Семен Васильевич Петлюра. Четыре раза он являлся в Киев, и четыре раза его выгоняли». К делу украинской независимости Михаил Афанасьевич ни малейшей симпатии не питал. Да и украинский язык не жаловал. Во всяком случае, не одобрял идею украинских властей, что живущие в Киеве русские должны учить украинский язык. И иной раз открыто демонстрировал монархические симпатии в дни, когда в Киеве были петлюровцы. И.В. Кончаковская, дочь домовладельца В.П. Листовничего, хозяина дома на Андреевском спуске, прототипа бессмертного Василисы из «Белой гвардии», вспоминала: «Как-то у Булгаковых наверху были гости; сидим, вдруг слышим – поют: «Боже, царя храни…» А ведь царский гимн был запрещен. Папа поднялся к ним и сказал: «Миша, ты уже взрослый, но зачем же ребят под стенку ставить?» И не случайно в рассказе «В ночь на 3-е число», фрагменте ранней редакции «Белой гвардии», изгнание петлюровцев из Киева красными трактуется как избавление города от нечисти и возвращение города если не к былинным дореволюционным временам, то хотя бы к относительно нормальному существованию. Бежали серым стадом сечевики. И некому их было удерживать. Бежала и синяя дивизия нестройными толпами, и хвостатые шапки гайдамаков плясали над черной лентой… Осталась позади навеки Слободка с желтыми огнями и ослепительной цепью белых огней освещенный мост. И город прекрасный, город счастливый выплывал навстречу на горах».
В январе 1919 года украинские власти объявили мобилизацию врачей. Татьяна Николаевна свидетельствовала: «…Его мобилизовали сначала синежупанники… Он пошел отметиться, его тут же и взяли. Прихожу – он сидит на лошади. «Мы уходим за мост – приходи туда завтра!» Пришла, принесла ему что-то. Потом дома слышу – синежупанники отходят. В час ночи – звонок. Мы с Варей побежали, открываем: стоит весь бледный… Он прибежал весь невменяемый, весь дрожал. Рассказывал: его уводили со всеми из города, прошли мост, там дальше столбы или колонны. Он отстал, кинулся за столб – и его не заметили».
По ее словам, Булгаков «после этого заболел, не мог вставать. Приходил часто доктор, Иван Павлович Воскресенский. Наверное, это было что-то нервное. Но его не ранили, это точно».
В Киеве у Таси не самым лучшим образом складывались отношения с сестрой Михаила Варей и ее мужем – офицером-юристом из остзейских немцев Л.С. Карумом. Татьяна Николаевна вспоминала: «Карум Леонид Сергеевич – это вот Тальберг… Он вообще неприятный был. Его все недолюбливали… Я как-то заняла у Вари денег. Потом мы сидели с Михаилом, пьем кофе, икры, что ли, купили… А он сказал кому-то, что вот, деликатесы едят, а денег не платят. Вообще, он нехорошо поступил. Он ведь был у белых. И в Феодосии был у белых. Потом пришли красные, он стал у красных. Преподавал где-то… военную тактику, что ли. Ну, красные все равно узнали. Тогда он смылся и приехал в Москву к Наде. Тут его арестовали и Надиного мужа вместе с ним… Но Варя его любила. Она потом Михаилу такое ужасное письмо прислала: «Какое право ты имел так отзываться о моем муже… Ты вперед на себя посмотри. Ты мне не брат после этого…»
Также очень колоритной фигурой был Н.В. Судзиловский, племянник Л.С. Карума, прототип Лариосика Суржанского в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных». Николай Васильевич Судзиловский, по воспоминаниям его дяди Карума, «был очень шумливый и восторженный человек». Чтобы получить отсрочку от военной службы, Судзиловский женился, а в 1918 году вместе с женой переехал в Житомир, где находились тогда его родители. Летом 1918 года прототип Лариосика безуспешно пытался поступить в Киевский университет. В квартире Булгаковых на Андреевском спуске Судзиловский появился 14 декабря 1918 года – в день падения Скоропадского. К тому времени жена его уже бросила. В 1919 году Николай Васильевич вступил в ряды Добровольческой армии, и его дальнейшая судьба неизвестна. Татьяна Николаевна так рассказывала о прототипе Лариосика: «Да, был такой… Родственник какой-то из Житомира. Я вот не помню, когда он появился… Неприятный тип. Странноватый какой-то, даже что-то ненормальное в нем было. Неуклюжий. Что-то у него падало, что-то билось. Так, мямля какая-то… Рост средний, выше среднего… Вообще, он отличался от всех чем-то. Такой плотноватый был, среднего возраста… Он был некрасивый. Варя ему понравилась сразу. Леонида-то не было…»
События, связанные со своим вступлением в офицерско-юнкерский отряд 14 декабря 1918 года и мобилизацией в петлюровскую армию в ночь со 2 на 3 февраля 1919 года, Булгаков описал в романе «Белая гвардия» и в рассказах «В ночь на 3-е число» и «Необыкновенные приключения доктора». Позднее, во второй половине 20-х годов, Булгаков сообщил своему другу П.С. Попову: «Жил в Киеве с февраля 1918 года по август 1919 года». Учитывая эту датировку и счет киевских переворотов, можно предположить, что в конце августа 1919 года Булгаков как врач был мобилизован красными и ушел из Киева. Факт мобилизации автобиографического главного героя в Красную Армию зафиксирован в рассказе «Необыкновенные приключения доктора», где автобиографический доктор N записывает в дневнике:
«15 февраля. Сегодня пришел конный полк, занял весь квартал. Вечером ко мне на прием явился один из 2-го эскадрона (эмфизема). Играл в приемной, ожидая очереди, на большой итальянской гармонии. Великолепно играет этот эмфизематик («На сопках Маньчжурии»), но пациенты были страшно смущены, и выслушивать совершенно невозможно. Я принял его вне очереди. Моя квартира ему очень понравилась. Хочет переселиться ко мне со взводным. Спрашивает, есть ли у меня граммофон…