Текст книги "Что бывало (худ. Н. Цейтлин)"
Автор книги: Борис Житков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«Сию минуту-с!..»
Это было в царское время.
Провожали пароход на Дальний Восток. Стояла июльская жара, и смола, которой залиты пазы в палубе, выступила и надулась черными блестящими жгутами меж узких тиковых досок. Поп сиял на солнце, как луженый, в своем блестящем облаченье. Он кропил святой водой компас, штурвал. Он пошел с капитаном вниз кропить трехцилиндровую машину в три тысячи пятьсот лошадиных сил святой водою. Поп неловко топал и скользил каблуками по намасленному железному трапу.
– Хорошо, что не качает! – хихикнул мичман Березин своей даме.
Дама для проводов была в шелках, в страусовых перьях. На золотой цепочке играл на солнце лорнет в золотой оправе.
– Ах, страшно, не правда ли, когда буря и ветер воет: вв-вв-ву! – завыла дама и закачала перьями на шляпке.
Но мичман Березин – не простак:
– А знаете, если нам бояться бурь…
– Неужели никаких не боитесь?
– Нам бояться некогда. – И мичман браво тряхнул головой. – Моряк, сударыня, всегда глядит в глаза смерти. Что может быть страшнее океана? Зверь? Тигр? Леопард? Пожалуйста! Извольте – леопард для нас, моряков, это что для вас, сударыня, кошка. Простая домашняя киска.
Он повернулся к юту, туда, где в кормовой части парохода был шикарный салон, где сейчас буфетчик Степан со всей стариковской прыти готовил закуску и завтрак из одиннадцати блюд.
– Степан! А Степан! – крикнул мичман Березин; он взял свою даму под локоток. – Степан!
– Сию минуту-с! – Старик перешагнул высокий пароходный порог и засеменил к мичману.
– Покажи Ваську, – вполголоса приказал Березин.
– Сию минуту-с! – И старик буфетчик зашаркал начищенными для парада штиблетами в кают-компанию.
В кают-компании он крикнул на лакеев:
– Не вороти всю селедку в ряд! Торговать, что ли, выставили! Охламоты!
Лакеи во фраках бросились к столу, а буфетчик с дивана в своей буфетной уж звал Ваську.
Мичман Березин стоял с дамой, опершись о борт.
– Вы спрашиваете: к тигру в клетку? Родная моя! Но волна Индийского океана рычит громче! злее! свирепей! Этот тигр в десять этажей ростом. Поверьте…
Но буфетчик уже повалил перед трюмным люком плетеное кресло-кабину японской работы – целый дом из прутьев. Степан – новгородский старик с бритыми усами – держал в руках большой кусок сырого мяса.
– Готово? – спросил мичман. – Пускай!
– Сию минуту-с!
Двери кают-компании раскрылись. В двери высунулась морда. Это была аккуратная голова леопарда с большими круглыми глазами, настороженными, со злым вниманием в косых зрачках. Он высоко поднял уши и глянул на Березина. Дама прижалась к мичману. Березин браво хмыкнул и затянулся сигарой.
– Пошел! – скомандовал Березин, подхватив даму за талию.
– Сию минуту-с! – отозвался буфетчик.
Он поднял мясо, чтоб его увидал леопард, и бросил его на трюмный люк, на туго натянутый брезентовый чехол, который прикрывал деревянные створки.
И в то же мгновенье леопард сделал скачок. Нет, это не скачок – это полет в воздухе огромной кошки, блестящей, сверкающей на солнце. Леопард высоко перемахнул через поваленное кресло-кабину и точно и мягко лег на брезент. Мясо было уж в клыках. Он зло урчал, встряхивая мордой, хвост – пушистая змея – резко бился из стороны в сторону. Он на миг замер, только ворочал глазами по сторонам. И вдруг поднялся и воровской побежкой улепетнул. Он исчез бесшумно, неприметно.
Дама трепетно держалась за кавалера. Кавалер, осклабясь, жевал конец сигары.
– Полюбуйтесь, – не торопясь произнес мичман; он подвел даму к трапу. – Вот!
Там на палубе, на крепких тиковых досках, остались следы когтей – здесь оттолкнул свое упругое тело Васька.
– Вот как прыгают наши кошечки! Кись-кись! – позвал и щелкнул пальцами.
Дама вздрогнула и схватилась за белоснежный рукав крахмального кителя. Васька деловитой неспешной походкой прошел по палубе. Он облизывался.
– Кись-кись! – осторожно пропел Березин.
Васька не повел ухом. Он ловко зацепил лапой дверь и ленивой волной перемахнул через высокий порог кают-компании.
– Э, хотите, я его сейчас, каналью, сюда притащу? – Мичман двинулся от борта. – Вы его себе накинете вокруг шеи, горжетку такую. А?
Но дама крепче вцепилась в рукав мичмана и шептала:
– Не надо, прошу, я не хочу… я уйду…
Мичман делал вид, что вырывается.
– Степан! – крикнул мичман Березин.
– Есть! Сию минуту-с!
Буфетчик вышел из кают-компании, жмурясь на солнце.
– Не надо! Прошу! – сказала дама по-французски.
– Чего изволите-с? – Степан уж стоял, покачивая руку с салфеткой.
Мичман лукаво поглядел на даму. Она отвернулась, покраснела.
– Степан, у тебя… все готово? – спросил мичман и плутовски скосился на даму.
– Графинчики не заморозившись, – полушепотом докладывал старик, – водку надо-с как льдинку. Особо в таку жару-с. Чтоб запотевши были графинчики. Сами знать изволите-с. Они-то на льду, а я вот как на угольях: ох, быть нам не поспеть!
– Ну, ступай, ступай! Не бойтесь, сударыня, это я нарочно. – И мичман взял даму под локоток. – Кись-кись! – шепнул мичман и осторожно пощекотал локоток.
Но в это время спускались со спардека капитан и гости. Капитан – крепкий старик, лихая бородка с проседью расчесана на две стороны. Он сиял золотыми погонами, и на солнце больно было смотреть на его белый китель.
– А вот извольте – на случай пожара. Терещенко! Навинти шланг. Живо!
Матрос бросился со всех ног.
– Ах, только не поливайте! – И дамы кокетливо испугались, приподняли юбки, как в дождь.
– Нет, теперь, батюшка, дайте уж нам покропить! – И капитан захохотал деланным баском. – Правда, мичман? По-нашему.
Мичман с дамой подошел почтительно и поспешно. Батюшка, завернув в рот бороду, уважительно щурился на сиявшую, начищенную медь. Поливка развеселила всех. Мичман смеялся, когда немного забрызгало его даму.
– Ну, принесите же мой платок! – Дама, смеясь, надула губки. – Принесите мой ридикюль, я его оставила там, в кают-компании.
Мичман ловко вспрыгнул на трюмный люк и оттуда одним прыжком к кают-компании и дернул дверь.
– Эх, молодец он у меня! – довольным голосом сказал капитан, любуясь на молодого офицера.
Мичман Березин распахнул с размаху дверь и вдруг снова запер. Запер плотно, повернул ручку. Он неспешно шагал назад, подняв брови.
– Знаете, мне пришла мысль… – вдруг заулыбался он даме. – Мне очень-очень хотелось бы, чтоб вы воспользовались моим платком, честное слово. – И он достал из бокового кармана чистенький платочек. – Я буду его… хранить как память.
– Нет, зачем же? Я хочу свой. Ну, принесите же!
Мичман молчал, протягивая платок.
– Ради Бога! – шептал он. – Умоляю!
Капитан глядел нахмурясь.
– Быстрота и великолепие, – сказал батюшка капитану, но капитан, не оборачиваясь, кивнул наспех головой: он глядел на мичмана.
– Это неприлично-с, господин мичман! Немедленно отправляйтесь, исполните, что требует дама.
– Есть! – ответил мичман; он зашагал к кают-компании.
Все глядели ему вслед. У самых дверей он укоротил шаги. Он поворачивал ручку, дергал ее, он рвал дверь – дверь не открывалась. Он даже раз оглянулся назад. Все смотрели на него. Капитан прищурил один глаз, будто целился.
– Дверь не откроете? – крепким голосом крикнул капитан. – Мич-ман! – И капитан решительным шагом зашагал к двери.
– Я сама, сама! – вскрикнула дама и засеменила по мокрой палубе, стараясь обогнать капитана.
Вся публика двинулась следом. Но всех обогнал Степан. Степан-буфетчик, запыхавшийся старик с графинчиками. Их по четыре торчало у каждой руки – зажатые горлами меж пальцев. Запотевшие, матовые – от ледяной водки внутри.
– Сию минуту-с!.. Сию минуту-с! – пришептывал старик, юля и обгоняя гостей.
Он шлепающей лакейской рысцой обогнал капитана; он уцепил пальцем ручку – дверь легко распахнулась. Капитан уже стоял за плечами. У самого порога, по ту сторону дверей, лениво растянувшись, блаженно спал Васька.
– Ах, вот в чем дело! – грозно сказал капитан и перевел глаза на мичмана.
– Брысь, скотина! Брысь, брысь! – фыркнул на Ваську Степан.
Он пнул его стариковской ногой, на ходу, с досадой, и леопард прыгнул через порог и, поджав хвост, змеей шмыгнул вон, на палубу, и исчез.
Мичман стоял опустив глаза.
– Моментально отправляйтесь на берег, – сказал капитан. – Ревизор! Списать на берег га-аспадина мичмана. Ступай-те! – И капитан повернулся к гостям.
Он не видел, как мичман большими журавлиными шагами описал на палубе дугу, обошел для чего-то трюмный люк два раза вокруг и, не понимая, почему это он шагает, пошел к сходне.
* * *
Завтрак из одиннадцати блюд сошел шикарно. Капитан вышел в море с двумя помощниками, третьим стоял штурманский ученик.
А в буфетной, после тревог, в одном жилете дремал выпивший «с устатку» Степан-буфетчик. Он развалясь сидел на диванчике. На колени старику положил голову Васька. Он терся лбом о жилет и урчал, как кот. Старик пьяной рукой щелкал Ваську по уху:
– Я тебя, окаянного, вскормил, вспоил с малых лет твоих – люди видели, не вру! А ты, шельма, скандалить? Скандалить? Через тебя, через блудню несчастную, человека на берег списали. А через кого? Через меня, скажешь? Тебя я, подлеца, спрашиваю: через меня? через меня?
Тут Степан хотел покрепче стукнуть Ваську по носу, но в это время ревизор крикнул из кают-компании:
– В буфет!
– Есть в буфет! Сию минуту-с! – Степан отпихнул Ваську и стал напяливать фрак. – Сию… минуту-с!
1938
Что бывало
На льдине
Зимой море замерзло. Рыбаки всем колхозом собрались на лед ловить рыбу. Взяли сети и поехали на санях по льду. Поехал и рыбак Андрей, а с ним его сынишка Володя. Выехали далеко-далеко. И куда кругом ни глянь, все лед и лед: это так замерзло море. Андрей с товарищами заехал дальше всех. Наделали во льду дырок и сквозь них стали запускать сети. День был солнечный, всем было весело. Володя помогал выпутывать рыбу из сетей и очень радовался, что много ловилось. Уже большие кучи мороженой рыбы лежали на льду. Володин папа сказал:
– Довольно, пора по домам.
Но все стали просить, чтобы остаться ночевать и с утра снова ловить. Вечером поели, завернулись поплотней в тулупы и легли спать в санях. Володя прижался к отцу, чтоб было теплей, и крепко заснул.
Вдруг ночью отец вскочил и закричал:
– Товарищи, вставайте! Смотрите, ветер какой! Не было бы беды!
Все вскочили, забегали.
– Почему нас качает? – закричал Володя.
А отец крикнул:
– Беда! Нас оторвало и несет на льдине в море.
Все рыбаки бегали по льдине и кричали:
– Оторвало, оторвало!
А кто-то крикнул:
– Пропали!
Володя заплакал. Днем ветер стал еще сильней, волны набегали на льдину, а кругом было только море. Володин папа связал из двух шестов мачту, привязал на конце красную рубаху и поставил, как флаг. Все глядели, не видать ли где парохода. От страха никто не хотел ни есть, ни пить. А Володя лежал в санях и смотрел в небо: не глянет ли солнышко. И вдруг в прогалине между туч Володя увидел самолет и закричал:
– Самолет! Самолет!
Все стали кричать и махать шапками. С самолета упал мешок. В нем была еда и записка: «Держитесь! Помощь идет!» Через час пришел пароход и перегрузил к себе людей, сани, лошадей и рыбу. Это начальник порта узнал, что на льдине унесло восьмерых рыбаков. Он послал им на помощь пароход и самолет. Летчик нашел рыбаков и по радио сказал капитану парохода, куда идти.
1928
Метель
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает.
Вдруг входит учительша Марья Петровна – свезти ее в Ульяновку: пять верст, и дорога хорошая, катаная, – дело на Святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
– Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
– Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
– Вы мне прямо скажите: повезете или нет?
Отец в бороду говорит:
– Некому у нас везти! – И стал клепки ругать еще крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась – и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая:
– Иди запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. – Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу: отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть – так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну – эх, как подымут вскачь! – молодые, держи только.
Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
– Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю – рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся, как у большого.
Марья Петровна кричит в двери – из дверей пар, и она – как в облаке.
– Иди погрейся, – кричит, – пока мы оденемся!
– Ничего, – говорю, – мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала – глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком:
– Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в стороны, обернулся:
– Трогать прикажете? – И зазвенел по дороге.
Скрипят полозья – тугой снег, морозный.
Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали.
Марья Петровна Митьке все говорила:
– Да не болтай ты – надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили, а я к дядьке пошел.
Еще солнце не зашло, присылает за мной – едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
– Вон, гляди, вороньё под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось – гляди, кабы в степи-то не задуло! Уж ехать – так валяй вовсю, авось проскочишь.
– Ладно, – говорю, – пять верст. Счастливо! – И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю – сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку.
– Не ехать бы, – говорит, – на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
– Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: «Ай вернуться?» И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить – завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
– А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, – не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди ёкнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
– Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри!
– Чего, – говорю, – там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. – И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу – поздно. Ворочать буду – дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед.
Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула – кацавейка на голове. Постояла – и в избу. Гляжу: мужики идут не торопясь по снегу. Досадно мне стало. Выходит, что я сам не могу. Я толкал что есть мочи сани, нахлестывал лошадей, спешил стронуть до мужиков, но лошади стали. Мужики подошли.
– Стой, не гони, дурак, выпрягать надо.
И старик с ними. Хлипкий старичок. Выпрягли лошадей. Учительшу и Митьку на руках вынесли. Вывернули сани – вчетвером-то эка штука!
– Ночуй, – говорит, – здесь, метет в поле.
– Ладно, – говорю, – учительша пусть как знает, а я еду, некогда мне вожжаться! – И стал запрягать. Руки мерзнут, ремни мерзлые – колодой стоят. – Еду я – и край! – говорю.
А старик:
– Добром тебе говорю – смотри и помни: звал я тебя, не мой грех будет, коли что.
Я сел на козлы.
– Ну что, – кричу, – едете? – И взял вожжи.
Марья Петровна села. Я тронул и оглянулся. Старик стоял среди дороги и крикнул мне:
– Вернись!
Я еле через ветер услышал. Без охоты лошади тронули. Ой, вернуться?!
– А, черт! Пошла! – И ляпнул я кнутом по лошадям. Поскакали. Я оглянулся, и уже не видно ни домов, ни заборов – белой мутью заволокло сзади.
Я скакал напропалую вперед, и вот лошади стали уже мягко ступать, и я увидел, что загрузает нога. Я придержал и с облучка ткнул кнутовищем в снег.
– Что? Что? – всполохнулась Марья Петровна. – Сбились? Этого я и боялась.
– Чего там бояться? Вот она, дорога.
А кнут до половины залез в снег.
– А ну, задремали! – И дернул вожжи.
Лошади пошли осторожной рысцой.
И вот вижу я, что валит уж снег с неба, сверху, несет его ветер, кружит, как будто того и ждала метель, чтоб отъехал я от выселков. Вот как назло, заманила и поймала. И сразу в меня холод вошел: пропали! Поймала и знает, где мы, и заметет, совсем насмерть заметет, и спешит, и воет, и торопится.
– Что? Что? – кричит учительша.
А я уже не отвечаю: чего там что? Не видишь, мол, что? Заманила метель в ловушку. Да я сам же, дурак, скакал прямо сюда. Конец теперь!
И вспомнился старичок, как он на дороге стоял, на ветру его мотало: «Вернись!»
И вдруг Митька взвыл, ревом взвыл, каким-то страшным голосом, не своим:
– Назад, назад! Ой, назад! Не хочу! Не надо! Назад! – И стал червем виться в своих намотках.
Мать его держит; он бьется, вырывается и ревет, ревет, как на кладбище, рвет на себе башлык.
Учительша ему:
– Митя! Митя! Да в самом же деле, да что же это? Митечка! – И кричит мне: – Поворачивай, поворачивай!
У меня руки ходуном пошли. Я задергал вожжами. Ветер сечет, слезит глаза, забивает снегом. Мне от слез горько и от этого реву Митькиного, а она еще в голос молится. А куда его поворачивать? Всюду одно: снег и снег. Дыбом его подняло и метет и крутит до самого неба.
И вдруг учительша нагнулась ко мне, слышу, в самое ухо кричит:
– Пусти лошадей, пусть они сами вывезут, пусть они сами!
Я бросил вожжи. Лошади шагом пошли.
А учительша причитает:
– Лошадушки! Милые! Милые лошадушки!.. Да что же это? Господи!
Я отвернулся от ветра, глянул: они с Митькой от снега белые-белые, как из снега вылеплены. Посмотрел – и я такой же. И представилось мне, что занесет нас, заметет, и потом найдут нас троих замерзшими, так и сидим в санях съежившись. И не дай Бог я живой останусь – вот оно, заморозил, погубил. И опять старик причудился: «Звал я тебя, не мой грех, коли что». А теперь уж все равно никуда не приехать.
И вдруг я увидел, что наехали мы на колею. Глянул я: от наших саней, от подрезных, колея. И увидел я, что кружат лошади. Да куда они вывезут? Неделю они у нас, ездил батька раз всего в волость за карточками. Я вырвал клок сена, свил жгутом, слез, втоптал в снег. И вот опять наехали мы на колею, и вот он, мой жгут, торчит, и замести не успело; тут мы, на месте крутимся. И понял я вдруг, что можно сто верст в этой метели ехать, ехать и никуда не приедешь, все равно как не стало на свете ничего, только снег да санки наши.
– Ну что? Ну что? – спрашивает учительша.
– Кружат, – говорю, – никуда не идут, не знают.
И она заплакала. И вот тут меня ударило: что я наделал! Погубил, погубил, как душегуб. И захотелось слезть и бежать, бежать – пусть я замерзну, пусть заметет с головой, черт со мной совсем!
И вдруг Марья Петровна говорит:
– Ничего, мы тут ночевать будем. Авось как-нибудь. Уж вместе, коли что…
И спокойно так говорит. И вот тут как что в меня вошло. Остановил я лошадей. Слез.
– Полезайте, – говорю, – вы, Марья Петровна, с Митькой вниз, я вас укрою. Полезайте, дело говорю. – И стал сено разгребать. Как будто и не я стал, все твердо так у меня пошло.
Смотрю, она слушает, лезет и Митьку туда упрятала. Скорчились они там. Я их сеном, армяком подоткнул кругом, и сейчас же снегом замело их сверху, только я знаю, что они там и тепло им, как будто дети мои, а я им отец. И как будто в ум я пришел. Дует ветер мне в ухо, перетянул я шапку на сторону и вспомнил: ведь в левое ухо мне дуло, как я из выселков ехал. Дуть ему теперь в правое, и выеду я назад: не больше версты я отъехал, не может быть, чтобы больше; здесь они должны, заборы эти, быть.
Я погнал лошадей и пошел рядом. Иду правым ухом к ветру. Слышу, кричит что-то Марья Петровна из саней, еле слыхать, как за версту голос. Я подошел:
– Вам чего? Подоткнуть?
– Не отходи от саней, Коленька, – говорит, – не отходи, милый, потом залезешь, погреешься. Гукай на лошадей, чтобы я слышала.
– Ладно, – говорю, – не беспокойтесь.
«Ничего, – думаю, – живые там у меня».
Вижу, лошади стали: по самое брюхо в снегу.
Я пошел вперед.
Сам все на сани оглядываюсь – не потерять бы. Лошади головы подняли, глядят на меня бочком, присматриваются. Вижу, там снегу больше да больше. Я тихонько стал сворачивать по ветру. Думаю: сугроб это, и я объеду. И только я снова на выселки сверну – опять намет. И вижу: не пробиться к выселкам. А если влево за ветром ехать, то должна быть Емельянка, и туда семь верст. И вот пошел я за ветром и вижу: меньше снегу стало, – это мы на хребтину выбрались – сдуло ветром снег.
А я все так: пройду вперед и вернусь к лошадям. Веду под уздцы. Пройду, сколько мне сани видны, и опять к лошадям, веду их. А как иду рядом с лошадью, она на меня теплом дышит, отдувается. И уж опять нельзя идти по ветру – снегу наметы впереди; прошел я – и по грудь мне. Только я уж знаю, что мы хребтиной идем, а вот тут овраг, а через овраг Емельянка. Лошадь мне через плечо голову положила и так держит, не пускает. Я все в уме говорю: «Тут, тут Емельянка», – и нарочно себе кнутом показываю, чтобы вернее было, что тут.
Иду я рядом с лошадью, и вдруг мне показалось, что мы уже век идем, и нигде мы, и никакой Емельянки нет, и совсем мы не там, и что крутим неведомо где. А тут Марья Петровна высунулась.
– Где, где ты, Коля, Коленька? Что тебя не слыхать? Голос подавай! Иди погрейся, я побуду.
– Что? Что? – кричу я. – Сидите, ничего мне.
А она машет чем-то:
– Надень, надень башлык, Николай!
Мне даже и не показалось чудно тогда, что она меня Николаем назвала. Это с Митьки башлык.
И опять ударило меня: «Ведь не доедем до Емельянки! Погубитель я ваш!»
Я не хотел башлыка брать, мне надо первому замерзнуть. Пусть я замерзну, а их живыми найдут.
А она кричит: «Бери, а то брошу!»
И вижу, что бросит.
Я взял, обмотался. Отдам, как замерзать буду. И решил повернуть на Емельянку, попробовать. Теперь она уж чуть сзади должна быть. Сунулся и залез в снег, как в воду. Вдруг стало мне холодно, всего трясти стало, прямо бить меня стало, не могу ничего, думаю, раздергает меня по клочкам этой тряской. Вот, думаю, как замерзают. И кто знал, что так мне пропасть придется? И очень так просто, и хоть просто, все равно назад ходу нет. Я пошел в другой бок. Все на санки оглядываюсь, а лошади на меня смотрят. Вижу, меньше тут снегу; стал ногой пробовать. И вдруг пошла, пошла нога ниже… и весь я провалился, и лечу, ссовываюсь вглубь – и тьма. И я уже стою на чем-то, и тихо-тихо, только чуть слышно, как шуршит метель над головой. Как в могилу попал.
Я пощупал – узко, и острый камень вокруг. И понял, что я в колодец провалился. Роют у нас люди колодцы в степи по зароку. Узкие, как труба, и кругом камнем выкладывают, чтобы не завалились.
Меня все трясло, все разрывало холодом, и я решил, что все пропало, и пусть я здесь замерзну, пусть меня снегом завалит. Заплачу и помру тут, а они как-нибудь, может, и доживут до утра.
Скорчился и сижу. Не знаю, сколько я сидел так. И перестало меня бить холодом, стало тепло мне в яме… И вдруг хватился я! Так и привиделось, как они там в санях, и заметет их снегом – и лошадей и санки, и там Митька и Марья Петровна. Вылезти, вылезти! И стал я карабкаться по камням вверх, ноги в распор, руками скребусь, как таракан. Вылез с последним духом и лег спиной на снег. Воет метель, пеной снег летит.
Я вскочил, и ничего нет – нет саней. Я пробежал – нет и нет. Потерял, и теперь все пропало, и я один, и лепит, бьет снегом. Злей еще метель взмылась, за два шага не видать.
Я стал орать всем голосом, без перерыву; стою в снегу по колено и все ору:
– Гей! Го! Ага! – Выкричу весь голос и лягу на снег, пусть завалит – и конец.
Только перевел дух и тут над самым ухом слышу:
– Ау, Николай!
Я прямо затрясся: чудится это мне… И я пуще прежнего с перепугу заорал:
– Го-го!
И тут увидел: сани, лошади стоят, снегом облеплены, и Марья Петровна стоит, белая, мутная, и треплет ей подол ветром. Я сразу опомнился.
– Полезайте, – говорю, – едем.
– Не уходи ты, – кричит, – не надо! Лезь в сани как-нибудь. – И сама, вижу, еле стоит на ветру.
– Залезайте, едем. Я знаю, близко мы.
Она стоит.
– Полезай, – говорю я, – там и Митьке теплей будет, а я в ходу, я не замерзну. – И толкаю ее в сани.
Пошла. Я опять тронул. И стало мне казаться, что верно близко и вот сейчас, сейчас приедем куда-нибудь. Гляжу в метель и вижу: колокольни высокие вот тут, сейчас, сквозь снег, перед нами, высокие, белые. Всё церкви, церкви, и звон будто слышу. И вдруг вижу: впереди далеко человек идет. И башлык остряком торчит.
Я стал кричать:
– Дядька! Дядька! Гей, дядька!
Марья Петровна из саней высунулась.
– Дядька! – Я остановил лошадей и к нему навстречу.
А это тут в двух шагах столбик на меже и остро сверху затесан. А он мне далеко показался.
Я позвал лошадей, и они пошли ко мне, как собаки.
Стал я у этого столба, и чего-то мне показалось, будто я куда приехал. Прислонился к лошади, и слышно мне, как она мелкой дрожью бьется. Я пошел погладил ей морду и надумал: дам сена. Вырвал из саней клок и стал с рук совать лошадям. Они протянулись вперед, и я увидал, как дрожат ноги у молодой: устала. Выставит ножку вперед, и трясется у ней в коленке. И я все сую, сую им сено; набрал в полу, держу, чтобы ветром не рвало. Кончится у них сила, и тогда все пропало. Я их все кормил и гладил. Достал я два калача, что дядька дал. Они мерзлые, каменные. Я держу руками, а лошадь ухватит зубами и отламывает, и вижу: сердится, что я хлипко держу.
Постояли мы.
Оглянулся я на сани – замело их сбоку и уж через верх снегом перекатывает.
Я только взял лошадь под уздцы – двинули обе дружно, и я не сказал ничего. Я иду между ними, держусь за дышло, и идем мы втроем. Тихонько идем. Я не гоню – пусть как могут, только бы шли. Иду и уж ничего не думаю, только знаю, что втроем: я да кобылки; слушаю, как отдуваются. Уж не оглядываюсь на сани и спросить боюсь.
И вдруг стена передо мной, чуть-чуть дышлом не вперлись. И враз стали мы все трое…
Обомлел я. Не чудится ли?
Ткнул кнутовищем – забор!
Ударил валенком – забор, доски!
Как вспыхнуло что во мне.
Я к саням:
– Марья Петровна! Приехали!
– Куда?!
Митька из саней выкатился, запутался, стал на четырех, орет за матерью:
– Куда, куда?
– А черт его знает! Приехали!
1927