355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Романов » Даниил Андреев » Текст книги (страница 3)
Даниил Андреев
  • Текст добавлен: 26 апреля 2022, 21:00

Текст книги "Даниил Андреев"


Автор книги: Борис Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

7. Отец и сын

Отец Даниила в Первопрестольной не появлялся до лета 1915 года. Тогда, после плавания на пароходике «Орел», он от Москвы сумел добраться до Рыбинска и, заболев, с полпути вернулся домой. О том, что виделся с сыном, свидетельствовал написанный тем летом «Гимн», посвященный «милому папе»:

 
Грустный гимн прощания,
Тихий гимн полей,
Звонкий гимн свидания,
Длинный гимн аллей.
 

Это его второе стихотворение в жизни.

Леониду Николаевичу удалось еще раз в Москву приехать в октябре того же 1915 года. Но каждый раз он объявлялся с множеством литературных и театральных дел. В тот год 18 октября последний раз побывал на «Среде» у Телешова, где читалась его не принятая Художественным театром трагедия «Самсон в оковах». Затем появился в ноябре. Даниила видел мельком.

Леонид Андреев жил судорожно и трудно. Писавший много, нервно переживал войну, все творившееся в обреченно приближавшейся к революции России, и заглушал постоянную тревожную тоску сменявшими друг друга увлечениями. По-другому ему не жилось и не писалось. «Почти все лучшие мои вещи я писал в пору наибольшей личной неурядицы, в периоды самых тяжелых душевных переживаний»47, – признавался он. Один из самых знаменитых писателей России тех лет ощущает себя непонятым, загнанным. «Та травля, которой в течение 7–8 лет подвергают меня в России, – записывает он в том же октябре 1915-го, – чрезвычайно понизила качество моего труда… Кто знает меня из критиков? Кажется, никто. Любит? Тоже никто. Но некоторые читатели любят – если и не знают. Кто они? Либо больные, либо самоубийцы, либо близкие к смерти, либо помешанные. Люди, в которых перемешалось гениальное и бездарное, жизнь и смерть, здоровье и болезнь, – такая же помесь, как и я»48. Это диагноз не только самому себе или читателям, но и современной России. В то же время его здоровое, дневное начало тянется к семье, к детям, кроме Вадима и Даниила их еще трое – Савва, Вера и Валентин. Дом на Черной речке, как и дом Добровых, всегда переполнен. Его тянет к природе, он уходит в море на яхте.

В «Автобиографии красноармейца» Даниил Андреев пишет, что в последний раз виделся с отцом и братом Вадимом летом 1916-го, в Бутове. Дожидаясь их, наверное, здесь же сочинил еще одно посвященное отцу стихотворение – «Соловей». Дача находилась неподалеку от железнодорожной станции по Курской железной дороге. Это живописное в те годы место многим было памятно Леониду Андрееву. Есть фотография, где он снят вместе с женой у бутовской березовой рощи. Александра Михайловна с доверчиво приоткрытым ртом и грустным взглядом, Леонид Николаевич напряжен. Она ждет рождения первого ребенка. И только пережившие русский XX век, знающие о судьбе их сыновей, Вадима и Даниила, о том, что именно здесь, в Бутове, будет огорожен колючей проволокой расстрельный полигон, на котором казнят двадцать одну тысячу мало в чем повинных людей, глядя на эту фотографию, могут представить, о чем они тревожатся.

В Бутово Леонид Николаевич приехал с Вадимом в самом начале июля 1916 года, намереваясь прожить три недели.

«Мы пошли гулять втроем – отец, Даня и я – бутовскими березовыми рощами, широкими, уходившими к самому горизонту полями…» – рассказывал Вадим об этой прогулке, во время которой отец увлекся воспоминаниями. Но чем больше вспоминал, тем мрачней и неразговорчивей становился. «Около маленького, заросшего кувшинками и водяными лилиями пруда, окруженного длиннолистыми ивами и высокими березами, прямыми как мачты, – сюда приходили по утрам купаться отец и мать – отец, резко повернув, быстро зашагал к даче Добровых…»49 На другой день уехал.

Проводившая лето вместе с Добровыми в Бутове Ольга Бессарабова, которую пригласили позаниматься с Даниилом, 22 июля писала в дневнике о братьях: «Что станется в жизни с Даней Андреевым? Теперь это восьмилетний изящный и хрупкий мальчик, замечательное дитя, необычайно одаренное. Чудесное личико, живое, красивое, умное. Берегут его как зеницу ока. Дима (старший) замкнутый, молчаливый, издали мне кажется умным и много замечающим»50. Занятия с Даниилом оказались необременительными. «Кажется, “урок” этот придуман нарочно, – заметила Бессарабова, – чтобы мне свободнее жить на даче летом. Кстати, чтобы и Даня не отвык от занятий»51.

В последний раз Леонид Андреев приезжал в Москву 14 октября 1916 года. 17 октября в театре Ф. Ф. Комиссаржевского состоялась премьера его пьесы «Реквием». Что, конечно, символично. Виделся ли он на этот раз с сыном, неизвестно. А из их переписки мало что уцелело. В детской тетради есть черновик еще одного начатого письма отцу, судя по всему, писавшееся в 1917-м или даже 1918-м: «Дорогой папа! Как я обрадовался, когда узнал о возможности послать тебе письмо…» Фраза написана латинскими буквами. Это был один из «шифров» их переписки, Леонид Николаевич переписывался с сыном даже азбукой Морзе. Письма эти пропали на Лубянке.

Из азбуки Морзе и название его знаменитой статьи «S. O. S.», написанной 6 февраля 1919 года. По ее поводу Горький, в Петербурге сам возмущавшийся множеством «бессмысленных жестокостей, которые ничем нельзя оправдать», заявлял: «Ничего, ни зерна, не понимает, а – орет…»52 Но считавший победивших большевиков силой «зла и разрушения», прокричавший о наступлении времени «безнаказанности для убийств», о том, что ныне в мире «престолослужительствует сам пьяный Сатана», «орущий» Андреев, как оказалось, предсказал и наступление тирании в России, и кровавое будущее Европы. Апокалипсически-надрывные строки словно бы предопределили судьбу сына, пафос его писаний. Крик, показавшийся бывшему близкому другу неуместным – «И чего лезет не в свое дело!» – оказался пророческим и предсмертным.

В том же 1919 году, 12 сентября, в деревне Нейвола Леонид Николаевич Андреев умер. В Москве о его смерти узнали по лаконичной телеграмме, появившейся в газетах, и многие ей не верили. Такое было время – неверных слухов, путаных сообщений. Не верили и Добровы, пока не получили письма от овдовевшей Анны Ильиничны. Шла Гражданская война. Газеты в том сентябре помещали сообщения с фронтов: оставлен Нежин, взят Житомир, взят Конотоп… 23 сентября опубликован список 66 расстрелянных за шпионство в пользу Антанты и Деникина. 25-го взорвана бомба в Московском комитете РКП в Леонтьевском переулке. 28-го на Красной площади прошли похороны жертв под лозунгом «Ваш вызов принимаем, да здравствует беспощадный красный террор».

Добровы этот год пережили очень тяжело. Весной Филипп Александрович заразился сыпным тифом, к лету с трудом выздоровел. Зима оказалась голодной и студеной. Занесенная сугробами Москва растаскивала на топливо заборы, сараи, всё, что можно сунуть в печь.

Даниил, давно отца не видевший, взрослея, все больше представлял его как отца мифологического. Так все и говорили: Даниил – сын писателя Леонида Андреева. Оловянишникова вспоминала, что, когда они учились в школе, как-то им достали билеты на «Младость» Леонида Андреева. «И, конечно, Данечка по дороге в театр потерял их. Подходя к театру, он размышлял, как нам попасть на спектакль. “Ну, я скажу, что это мой отец написал пьесу”»53. В театр они попали.

8. Дом в Малом Левшинском и его обитатели

Дом Добровых появившаяся в нем в 1915 году Ольга Бессарабова восхищенно назвала сердцем России, сердцем Москвы. «Дом Добровых кажется мне прекрасным, волшебным резонатором, в котором не только отзываются, но и живут:

Музыка – самая хорошая (Бетховен, Глюк, Бах, Моцарт, Лист, Берлиоз, Шопен, Григ, Вагнер). <…>.

Стихи на всех языках, всех веков и народов, и конечно же лучшие, самые драгоценные, а плохим в этот дом и хода, и дороги <…> нет. События. Мысли. Книги. Отзвуки на все, что бывает в мире, в жизни»54, – писала она в дневнике революционного года.

О детстве Даниила Андреева, о том, как рос его удивительный дар, мы бы мало что знали, если бы до нас не дошли сбереженные в семье Сергея Николаевича Ивашева-Мусатова, близкого друга Даниила, две его детские тетради. В них много замечательного. Например рассказы в картинках с подписями, вроде комиксов, рисующие жизнь Добровых. Главный герой рисунков дядюшка Филипп, над которым племянник непрестанно подшучивает.

Вот рассказ «Прерванное воскурение фимиама». На первом рисунке дядюшка, полулежащий у открытого окна, за которым фигурки прохожих, держит в руке дымящую трубку: «Послеобеденный отдых. Дядюшка воскуряет фимиам-полукрупку». Подпись под следующим рисунком: «Шурочка (за занавеской с горячим молоком в руках): – Папа, тебя к телефону». Подпись под третьим рисунком – диалог: «– Кто еще там?! – И с этим разгневанным возгласом дядюшка встает с кушетки! – Не знаю… – испуганно лепечет Шура». Под четвертым: «Ничего не видя за занавеской, дядюшка натыкается на горячее молоко, которое обдает его. Шурочка вопит о помощи». Под пятым: «Дядюшка с проклятиями, но летит к телефону». Под шестым: «Дядюшка ложится на стул и разговаривает по телефону». На двух последних «Дядюшка, отговорившись, возвращается…» «и продолжает воскурять фимиам».

Или сцена «В семейном кружке»: «Дядюшка летит с самоваром. Оба дружно пыхтят»! Рассказы в картинках мало что говорят о способностях к рисованию, но литературный дар несомненен. Он честно описывает свои выходки. Язык точен и ярок: «Я выкомариваю…», «Подшлепник не пролетает мимо», «Но дядюшка помнит свои долги и… я вскрикиваю громким голосом».

Герой рассказов – и глава дома, и его душа. Вадим вспоминал:

«…дядя Филипп по всему складу своего характера был типичнейшим русским интеллигентом, – с гостями, засиживавшимися за полночь, со спорами о революции, Боге и человечестве. Душевная, даже задушевная доброта и нежность соединялись здесь с почти пуританской строгостью и выдержанностью. Огромный кабинет с книжными шкафами и мягкими диванами, с большим, бехштейновским роялем – Филипп Александрович был превосходным пианистом – меньше всего напоминал кабинет доктора. Приемная, находившаяся рядом с кабинетом, после того как расходились больные, превращалась в самую обыкновенную комнату, где по вечерам я готовил уроки. В столовой, отделявшейся от кабинета толстыми суконными занавесками, на стене висел портрет отца, нарисованный им самим. На черном угольном фоне четкий, медальный профиль, голый твердый подбородок…»55

Все, кто бывал в доме Добровых, вспоминали о его хозяине с восхищением. Он был уважаем не только как самоотверженный доктор, но и как замечательно разносторонняя, глубокая личность. Вот его портрет зимы 1920 года:

«…сутуловатый, с бородкой клином, пушистыми усами, как бы небрежно подстриженными, блондин. Характерный жест для Филиппа Александровича – поглаживание бородки книзу и реже – поглаживание усов. Густые брови и ресницы подчеркивали серо-голубые, глубоко сидящие глаза. <…> Походка у Филиппа Александровича мешковатая и плавная, почти без подъема ступней от земли, но быстрая. Смех был заразительным и раскатистым, и смеялся он всегда громко, но как-то всегда в меру, ненавязчиво и ненадоедно. Он очень любил юмор, и смех был свойствен его природе. Мягкие красивые руки – музыкальны»56.

Филипп Александрович и создал ту одухотворенную атмосферу, которая воспитала Даниила. О докторе близкий друг Даниила, Ивашев-Мусатов, писал:

«Он был человеком громадной, редкой и возвышенной культуры и редкой внутренней скромности.

Обычно вечером, часов в 10, Филипп Александрович уходил в свою комнату – и там ложился на свою кровать и читал часов до 12 ночи. Сосредоточенно, вдумчиво и глубокомысленно Филипп Александрович читал книги по вопросам искусства, литературы, философии и истории. Ночная тишина и спокойствие в доме давали Филиппу Александровичу ту внутреннюю собранность и углубленность, которые помогали ему вникать в глубину мысли читаемых книг. В течение 20–25 лет Филипп Александрович все свои вечера проводил за такими чтениями, и понемногу эти его чтения давали ему большой и разнообразный материал, который складывался постепенно в его своеобразное, индивидуальное мировоззрение, глубоко и вдумчиво обоснованное, прочувствованное и значительное, представлявшее собою нечто цельное и единое. <…>

Вот пример одной из бесед Филиппа Александровича с одним из своих посетителей.

Зашел разговор о начале Евангелия от Иоанна. Евангелие от Иоанна было написано по-гречески. Оно начиналось так: “В начале был Логос, и Логос был у Бога, и Бог дал Логос”.

Для полного понимания этих слов надо вспомнить, что в Греции понималось под словом Логос. История понятия Логоса была длительной и сложной. <…> И ко времени написания Иоанном его Евангелия, под словом Логос уже понималось возвышенное понятие высшей мудрости, высшей правды, духовного высшего смысла. Поэтому, чтобы вникнуть по-настоящему в начало Евангелия от Иоанна, надо вместо слова Логос вставить его значение, как оно понималось во время Иоанна. <…>

Теперь, когда я вспоминаю мои посещения дома Добровых и мои беседы с Филиппом Александровичем, мне всегда представляется, что я как бы сразу выхожу в какую-то особенную область, в которой куда-то исчезают повседневные заботы и соответствующие мысли и ощущения, и вместо них появляются самые важные в жизни вопросы о величии жизни, о красоте и значительности бытия, о вечности жизни, о высшем назначении жизни, об ее оправдании перед человеческим сознанием, о высшем смысле жизни, – и эти вопросы приобретают огромное значение»57.

Благодаря доктору, который в юности хотел стать музыкантом, мечтал о композиторстве, но по воле отца стал врачом (по семейной традиции старший сын должен был унаследовать профессию), в доме жил «дух музыки». Этот дух, как бы ни сопротивлялся музыкальным урокам племянник, овеял его детство и остался в нем.

 
…Над клавишами вижу я седины,
Сощуренные добрые глаза.
Играет он – играет он – и звуки,
Струящиеся, легкие, как свет,
Рождают его старческие руки,
Знакомые мне с отроческих лет.
 

Все Добровы были очень музыкальны, сестра доктора, Софья Александровна, окончившая Московскую консерваторию по классу фортепьяно, стала органисткой. По крайней мере, вагнерианство Даниила начиналось под воздействием дядюшкиного. Бывали в доме и знаменитые музыканты, в нем играл Скрябин, пел Шаляпин.

Даниила, как младшего, баловали. И, по крайней мере, раннее детство было счастливым. По свидетельству его вдовы, «он благодарил за это Бога до последних дней и помнил много веселых и забавных эпизодов из своего детства. Например, к Дане приходил домашний учитель, который установил две награды, вручавшиеся в конце недели за успехи в учении и поведении. Вручались – одна буква санскритского алфавита и одна поездка по Москве новым маршрутом – сначала конки, а потом трамвая. Санскритские буквы околдовали мальчика любовью к Индии, а поездки по Москве укрепили врожденную любовь Даниила к родному городу»58.

Из его тетради узнаем о семейных увлечениях, это – бильбоке, серсо, крокет, пасьянс.

Даниил часто влюблялся. Одной из первых избранниц стала шестилетняя Ирина Муравьева, которая, конечно, об этом не подозревала, а Даниил хотел на ней, когда вырастет, жениться, она его устраивала, как, смеясь, вспоминал он через годы. О другой влюбленности, бутовским летом 1916-го, рассказано в стихах:

 
Она читает в гамаке.
Она смеется – там, в беседке.
А я – на корточках, в песке
Мой сад ращу: втыкаю ветки.
Она снисходит, чтоб в крокет
На молотке со мной конаться…
Надежды нет. Надежды нет.
Мне – только восемь. Ей – тринадцать.
 

Бывало, что летние месяцы он проводил с семьей Муравьевых, у их бабушки, в селе Щербинине в 14 верстах от Твери. Даню к ним отправляли вместе с Ольгой Яковлевной. Приезжал туда и Саша Добров, рослый красивый гимназист, которого Николай Константинович шутливо величал бароном Брамбеусом.

Добровым после революции пришлось потесниться, хотя семья была многолюдной. Из девяти комнат, две из которых занимала прислуга, у них осталось три, квартира стала коммунальной. Но стеснилась вся Москва. Петроградец Чуковский после поездки в столицу заметил, что в квартирах «особый московский запах – от скопления человеческих тел»59. Кабинет Филиппа Александровича стал жилой комнатой, хотя рояль стоял на прежнем месте. Комнату, в которой жил Даниил, разделила занавеска. Здесь устроили Ирину Кляйне.

Над ними, на втором этаже, жили некие Михно. Об этом мы узнаем из Даниилова рассказа в рисунках «Водопад в миниатюре»: «Я сплю»; «Внезапно ночью от Михно начинает течь»; «Наконец я не выдерживаю и ставлю таз»; «Но можете себе представить мой ужас, когда об таз капает все громче!!!»

Сестра Елизаветы Михайловны, Екатерина Михайловна, после того как ее мужа, Николая Степановича Митрофанова, как врача мобилизовали, из Нижнего Новгорода все чаще приезжала к Добровым. У них жил ее сын, Арсений. В 1919-м пришло известие, что муж ее умер от тифа. Так она у сестры и обосновалась. А в 1923-м поселилась в кухонном полуподвале Феклуша, монахиня Новодевичьего монастыря. Весной 1922-го монастырь закрыли, настоятельницу игуменью Веру и еще нескольких клириков предали суду. Среди осужденных – крестивший Даниила семидесятилетний протоиерей Сергий Успенский. Если храм, где он служил, некогда запечатлел Поленов, то отца Сергия для картины «Русь уходящая» написал Павел Корин.

С лета 1917 года и почти до Шуриного замужества у Добровых жила ее подруга Эсфирь Пинес. Поселилась она по предложению Елизаветы Михайловны: «Шура так больна, нервна, и ей это приятно, она дружит с Эсфирью, может быть, Шуре будет легче»60. В тетради Даниила есть стихотворение, посвященное «Эсфирюшке», – «Гимн Венере». Под ним дата 6–7 ноября 1918 года. Строчка «Красавица вечера, ты блестишь в небесах!» или эпитеты «Опалово-яркая, жемчужно-прекрасная», хотя и относились к утренней звезде, должны были ей польстить, по мнению щедрого автора. У Малахиевой-Мирович, как и в «гимне» Даниила, Эсфирь – денница, павший Серафим с чертами скорбными и больными. Богемное создание, предпочитавшая мужской костюм, изящная, часто бесцеремонная Эсфирь вызывала у одних сочувствие, у других неприязнь. К тому же, как и Саша, познакомивший ее с сестрой, как и болезненно утонченный Арсений, Эсфирь пристрастилась к кокаину, как и они, периодически пыталась избавиться от зависимости.

В 1922-м Добровы приютили сироту, старшую дочь умершего от чахотки сибирского священника – Фимочку. Претерпевший множество бед, тот начал служить в их церкви. Батюшку с измученным лицом Елизавета Михайловна после обедни пригласила к завтраку, и тот, ненадолго прилегший на диван, умер. Мать Фимочки умерла на пути в Москву от тифа, оставив девятерых детей.

9. Гимназия Репман

В 1917-м Даниилу исполнилось одиннадцать лет. Революционные события он воспринимал не только из взрослых разговоров, жизнь менялась резко. В последний день февраля толпа собралась перед Городской управой на Воскресенской площади, читали в рупоры телеграммы из Петрограда, поднимали красные флаги. Народ толокся на Тверской. Шура «пошла на Воскресенскую площадь “для сильных ощущений” <…> и “потому, что не могла сидеть за печкой”. Саша пошел с ней, потому что сестра идет, и он ничего не боится…». С детьми пошла и Елизавета Михайловна: «погибать, так вместе»61. Так же вместе Добровы в начале апреля на Страстной неделе и на Пасху шли на службы в храм Христа Спасителя. Но говорят они в эту весну «больше всего о Ленине в Петербурге, об охранке, о грядущем наступлении, письмах Лоллия Львова в “Русских ведомостях”», «о политике, о власти, об устроении жизни страны»62… Елизавета Михайловна верит, что «народ и страна наша не погибнут. Но будет много катастроф, жертв и бед. Неисчислимо и неизмеримо»63.

А в октябре на перекрестках горели костры, топтались вооруженные люди. На крышах высоких домов пулеметы. Во время восстания юнкеров их переулок оказался под огнем, рядом, на Пречистенке, размещался штаб Московского военного округа. Слышалась стрельба, усиливавшаяся к ночи, ухали пушки. В Кремле верхушку Беклемишевской башни снесло снарядом, на Спасской разворотило часы, в Успенском соборе зияла пробоина, зацепило один из куполов Василия Блаженного. Всюду по уже тронутой снежком ноябрьской Москве следы боев: щербатые стены, выбитые окна. Упоминали о трех тысячах убитых. На улицах замелькали фигуры солдат. В разговорах раскатистую фамилию Керенского сменили резкие – Ленин, Троцкий. Обсуждали то, чем жила Россия, чем жила Москва.

В декабре давали по карточкам четверть фунта хлеба на человека в сутки.

В январе 1918 года обокрали Патриаршую ризницу.

1 февраля ввели новый стиль, и сразу наступило 14-е число.

21-го на закате москвичи видели небесное знамение. От заходящего солнца взметнулся высокий огненный столб, прорезанный поперечной полосой. Багровый крест в полнеба осенял закат несколько минут. На другой день по Москве пошли толки о кресте, идущем с запада.

Ночью с 9 на 10 марта большевистское правительство тайно оставило Смольный и выехало в Москву, объявленную революционной столицей.

На Пасху (она была поздней – 4 мая) народ первый раз не пустили в Кремль.

В соседнем доме, в том самом, где когда-то жили Аксаковы, в квартире 9 ЧК в конце мая схватила контрреволюционную группу «Союз защиты родины и свободы». В два часа дня подъехали грузовики с латышами-чекистами во главе с самим Петерсом и увезли захваченных врасплох неопытных заговорщиков.

В июле стало известно о расстреле царя. Сообщение сопровождалось лицемерной ложью: «Жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место».

Революционная современность попала и в тетради Даниила. Вот диалог под рисунком, изображающим брюхастого господина с рукой в кармане и тощего господина в канотье и с тросточкой:

«– Василий! Ты мой дворник бывший?!

– Ишь, буржуй, худышкой стал! А во-вторых, какой я тебе дворник?!

– Кто старое вспомнит – тому глаз вон! А вот мы, Василий, настоящее вспоминаем, ты теперь будешь буржуй, ты, мой дворник».

А вот какую характеристику он дает себе: «Даня Андреев слыл смешным и хитрым мальчиком. Его прозвали “Рейнике-лис”. Он любил пошалить, но драки не любил и всегда избегал».

В сентябре 1917-го его отдали в прогимназию для детей обоего пола Е. А. Репман, основанную в 1904 году и «одну из самых передовых и демократических в Москве», – как он писал в «Автобиографии». В том же году гимназия стала 23-й школой второй ступени Хамовнического отдела народного образования, позже получив номер 90. Находилась она рядом с домом, где жил и умер Гоголь, в Мерзляковском переулке, на месте нынешнего дома полярников (Никитский бульвар, 9). Руководили гимназией ее основательницы Евгения Альбертовна Репман и Вера Федоровна Федорова.

Еще в 1816 году Христиан Карлович Репман, нидерландский подданный, приехал в Петербург, дав начало жизнестойкой русской ветви рода, сумевшей пережить и век двадцатый. Отец создательницы гимназии, Альберт Христианович, был не только действительным статским советником, доктором медицины, но и директором отдела прикладной физики в московском Политехническом музее.

Революционные потрясения меняли ход времени, отзывались на всем и вся. Ровесник Даниила вспоминал, что в 1917 году, когда он поступил в гимназию, в ней «каждый день, во время большой перемены, дети московской интеллигенции устраивали побоища (не слишком грозные и кровавые) между “юнкерами” и “большевиками”»64.

Академик Колмогоров, окончивший школу Репман, которую называл «необыкновенной гимназией», раньше, чем Даниил, свидетельствовал: «В 1918–1919 годах жизнь в Москве была нелегкой. В школах серьезно занимались только самые настойчивые»65. В классах появлялись новые ученики, исчезали прежние. Менялись и учителя. Но традиции, несмотря ни на что, еще хранились. А среди учителей были замечательные.

Надежде Александровне Строгановой в 1917-м было уже за сорок. Жена ученого, она окончила кроме Высших женских курсов еще и Сорбонну. Преподавая французский язык, знакомила учеников с классиками и современными писателями, читала им драмы Ростана, вела – в старших классах – по-французски философские беседы. Вот какой портрет ее оставила познакомившаяся с ней в начале 1930-х современница: «…острый ум, холерический темперамент. Внешность… смуглое сухое лицо, жгучие черные глаза протыкают тебя насквозь… забраны на темя волосы, но заколоты небрежно, темно-серые пряди выбиваются из допотопной прически… черный балахон без пояса, от горла до земли, с узенькими рукавами до пальцев облегает ее тощее подвижное тело»66. Темпераментное учительство, иногда деспотичное, стало ее второй натурой. Диалог Надежды Александровны тех лет с попавшейся под руку ученицей:

«– А вы ходите в церковь?

– Иногда, на похороны. И к заутрене, ради настроения – посмотреть на крестный ход, на свечи, лица… по традиции, конечно.

– Какой ужас! Где ваша душа? – Она припугнула меня адом. И еще:

– Вы читали “Столп и утверждение Истины” Флоренского?

– Нет. Нет еще…

– Стыдно. Вы – крещеный русский человек, занимаетесь философией как язычница! Пора заложить фундамент Православной Веры»67.

Жили Строгановы в арбатском переулке – в Кривоникольском. В комнате Надежды Александровны «стоял многоярусный киот, мигали две лампады, иконы были занавешены платками от нежелательных советских глаз»68. Пламенность натуры с годами сосредоточилась в православной истовости, учительские интонации стали проповедническими. На таких, как она, и стояла «катакомбная церковь». Когда Андреев писал в «Железной мистерии» о криптах, о молящихся в них, наверное, видел перед собой непреклонную Надежду Александровну.

Литературу преподавала Екатерина Адриановна Реформатская, пришедшая в гимназию в декабре 1919 года. Историю – Иван Александрович Витвер, одновременно занимавшийся в аспирантуре Института истории, артистичный, увлеченный театром и музыкой, ей он профессионально учился перед революцией. Географию, так любимую Даниилом, – вдохновенная Нина Васильевна Сапожникова, а естествознание, уже в старших, восьмых и девятых классах (тогда они назывались группами), – Антонина Васильевна Щукина.

Федор Семенович Коробкин, учитель математики, прежде много лет работал в Первой гимназии на Волхонке. Эренбург, там учившийся, в мемуарах упомянул, что для них грозой был инспектор Коробкин. Математику Даниил, по словам одноклассницы, «не любил, не знал и не учил». Поэтому он «каждый раз уходил с урока и прятался. В конце концов наступил последний урок, тот самый, контрольный. <…> Даниил – староста, да еще фамилия Андреев – на “А”. С него начинается обнародование отметок всего класса. Преподаватели по очереди называют свою отметку каждому ученику. Когда дело доходит до математика, он, не поднимая глаз, говорит: “Успешно”.

Через несколько лет Даниил специально пошел домой к этому учителю, чтобы спросить: “Почему вы так поступили?” И вот что услышал в ответ: “Вы были единственным учеником, о котором я не имел ни малейшего представления. Я просто вас никогда не видал. Меня это заинтересовало, и я стал осторожно расспрашивать остальных преподавателей об ученике Данииле Андрееве. И из этих расспросов я понял, что все ваши способности, интересы, все ваши желания и увлечения лежат, так сказать, в совершенно других областях. Ну зачем же мне было портить вам жизнь?”»69.

А математику в школе преподавали замечательно, судя по тому, что именно ее окончили кибернетик академик Трапезников и гениальный математик Колмогоров. Колмогоров вспоминал: «Классы были маленькие (15–20 человек). Значительная часть учителей сама увлекалась наукой (иногда это были преподаватели университета, наша преподавательница географии сама участвовала в интересных экспедициях и т. д.). Многие школьники состязались между собой в самостоятельном изучении дополнительного материала, иногда даже с коварными замыслами посрамить своими знаниями менее опытных учителей. <…> По математике я был одним из первых в своем классе, но первым более серьезным научным увлечением в школьное время для меня были сначала биология, а потом русская история…»70 В 1917 году Колмогоров вместе с одноклассником обдумывал конституцию идеального государства. Учился с ними ставший историком и академиком Лев Владимирович Черепнин.

Учителя здесь сами выбирали, как и чему учить, главное – раскрыть таланты учеников. Зубрежка не признавалась. Обязательных экзаменов не существовало. Творческая увлеченность и учителей и учеников делала особенной школьную обстановку. Поэтому школа была так дорога всем ее выпускникам, сохранявшим связь друг с другом десятилетиями. В «Розе Мира» страницы о воспитании человека облагороженного образа, записи по педагогике в тюремных тетрадях, конечно, связаны с воспоминаниями о родной школе. И не на одного Андреева она оказала такое влияние. Память о «необычной» школе, признавался Колмогоров, «стала одной из идей, которые постоянно носились передо мной, – <…> сосредоточиться на деятельности руководства идеальной, в каком-то смысле, школой»71. Такую школу, математическую, он, в отличие от поэта, создал.

Вот одна из шалостей Даниила, которого одноклассники называли «королем игр» за то, что «он в любую игру вкладывал все воображение»72. Это рассказ с его слов: «Как-то ребята страстно заспорили о том, сколько груза поднимут воздушные шарики, и решили это проверить. Сложив деньги, выданные родителями на завтраки, они купили связку воздушных шаров и привязали к ним маленькую дворовую собачку. Спор-то шел всего-навсего о том, приподнимут шары песика или нет. Каково же было изумление ребят, их восторг и страх за бедное животное, когда шарики подняли собаку на высоту второго этажа и она с громким лаем понеслась вдоль переулка, задевая по дороге окна»73.

В гимназию Даниил ходил пешком. Был он смуглолицым, длинноносым, и случалось, что встречная ватага арбатских мальчишек в переулке останавливала его и, обзывая «жидёнком», требовала показать крест. Креста он не показывал, а, отстаивая честь, дрался.

В детской тетради Даниила есть рассказ в комиксах «Гимназия. Несчастный день», построенный по всем законам драматургии. Он состоит из одиннадцати карикатур: «Я опаздываю на урок», «Я рассердил учительницу: – Потрудитесь, Андреев, покинуть класс!», «Я выгнан, я грущу», «На перемене я весел, скачу, играю», «Я играю с Левой Субботиным в салазки», «Я неоднократно падаю… Вдруг в дверях грозная В<ера> Ф<едоровна>!!!», «В. Ф. читает нотацию и оставляет до 4 часов; я от страха влез под парту!», «Не унывая, я и Лева деремся…», «В дверях божественная Е<вгения> А<льбертовна> – Вон, вон из гимназии!!! Никогда сюда не приходите», «Да! меня выключили! срам, позор! Я плачу…»

Трудные времена сплачивали учителей и учеников. Учившийся в одном классе с Ивашевым-Мусатовым профессор Богоров, гидробиолог, вспоминал: «Первые годы революции Наркомзем стал снабжать школы продуктами. Все было на самообслуживании. Мы, ученики, отправлялись с детскими санками на Чистые пруды. Там нам выдавали сухой компот. На других складах по ордерам выдавали другие продукты»74. Затем учащиеся голосованием выбирали «куховаров», и, конечно, каждая ложка каши, каждый стакан компота были на счету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю