Текст книги "Современники"
Автор книги: Борис Полевой
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
РАССКАЗ О СТАРИННОЙ МОНЕТЕ
Передо мной маленькая серебряная монета размером с наш гривенник. Это старый английский трехпенсовик, каких давно уже нет в обращении, с профилем толстой сердитой женщины, вычеканенным на лицевой стороне. Над головой женщины, на месте короны, пробита дырочка. Монета так истерта, что надписи на ней не разберешь, а у женщины можно разглядеть лишь длинный, висячий нос.
Сегодня в Москве отличный зимний день. Ночью была большая метель, но сейчас тихо. Светит солнце, и все, что видно за широким окном – сквер соседней школы, два строящихся дома, синеющий между ними кусочек велотрека на Стадионе юных пионеров и даже старые липы Ленинградского шоссе, темнеющие на горизонте, – все запорошено мягким свежим снегом, все белеет, искрится и сверкает.
Я смотрю на чужую истертую монету, и перед глазами встает иной пейзаж, картина далекого английского города. Он очень скучен, этот пейзаж. Улицы-щели узки, длинны и таю однообразны, что, сколько по ним ни идешь, с непривычки кажется, что движешься по одной и той же, не имеющей ни названия, ни конца, ни края.
Кругом ни деревца, ни травинки. Под ногой осклизлые от сырости и точно заплесневевшие плиты тротуара. Густой рыжий туман придавил город. Он так тесно обступает вас, что всё кругом – и низкие однообразные дома с гребешками каминных труб над черепичными крышами, и фонарные столбы, похожие на виселицы, и выгоревшие щиты реклам – вырисовывается расплывчато и неясно, точно в тяжелом, беспокойном сне.
Этот туман, бурый от душной фабричной копоти, оставляет во рту солоноватый привкус, першит в горле, вызывает кашель. Он приглушает звуки и мгновенно, как только выйдешь на улицу, покрывает лицо и руки холодной влагой.
Я смотрю на старинную монету, лежащую на столе, и мне вспоминается город английских текстильщиков, самый страшный из городов, какие только мне довелось видеть, путешествуя по белу свету. Он еще совсем молод по сравнению с другими английскими городами. Но даже самые новые из зданий кажутся здесь древними, ибо копоть фабричных труб, всегда висящая над ними, так густа, что любая постройка за несколько лет становится тут черной, как будто века опалили ее своим дыханием. Глухо, точно из-под земли, звучат здесь по утрам фабричные гудки. И в этот час, когда солнце уже поднимается, а на улицах еще совсем темно все из-за того же тумана, отовсюду раздаются странные звуки:
«Клик-кляк, клик-кляк, клик-кляк…»
Это во мгле спешат на фабрики текстильщики, стуча о плиты тротуаров деревянными подошвами своих башмаков.
И еще напоминает мне старая монета митинг, устроенный друзьями Советского Союза в этом городе, в маленьком зальце над старинной ресторацией. Скрипит и хлопает входная дверь, мужчины и женщины входят, стряхивая со шляп и пальто серую водяную пыль. По привычке, они сначала проталкиваются к электрическому камину, потом, немного обогревшись его скупым сухим жаром, подходят к нам, советским делегатам, и крепко жмут наши руки своими руками, еще холодными и влажными от уличной сырости.
Мы только что приехали в этот город и никого здесь не знаем. Но среди всех этих незнакомых людей почему-то сразу бросается в глаза старая женщина, маленькая, худая, сутулая, с морщинистым лицом, на котором выделяется только хрящеватый орлиный нос. Одета она победнее остальных. Протертые локти темного старомодного сачка тщательно заштопаны. Порыжевшая шляпка обвита черным крепом.
Крепко пожав нам руки своими маленькими шершавыми ладонями, она что-то быстро-быстро говорит. Но переводчица куда-то ушла, и нам так и не удается узнать, что именно хочет она сказать. Заметив, что ее не понимают, старушка разводит руками, застенчиво улыбается и отходит в сторону.
По случаю митинга стены зальца украшены советскими плакатами. Это обыкновенные наши плакаты, дома их просто как-то даже и не замечаешь. Но тут, в далекой, чужой стране, в этом сыром, закопченном, хмуром городе, их воспринимаешь как добрых знакомых, как старых друзей, встреча с которыми радостна на чужбине.
Наверное, вы помните этот плакат – молодая мать, прижимая к себе малыша, призывает подписаться под Воззванием Всемирного Совета Мира.
Старая женщина остановилась именно возле него. Она смотрит на плакат, будто перед нею живой человек. Ее губы при этом что-то шепчут, словно она беседует с юной, полной веры и силы советской матерью, нарисованной художником.
Это производит странное впечатление, но разве мало странного и непонятного встречаешь на чужой, незнакомой земле!
Новые и новые люди подходят знакомиться с советскими делегатами. Помещение наполняется, в нем уже шумно и жарко. Я потерял старушку из виду и как-то забыл о ней. Но когда в ходе митинга председатель предоставил мне слово и с трибуны передо мной открылись в полутьме ряды незнакомых лиц, я почему-то сразу стал разыскивать среди них именно ее.
Она сидела далеко, в одном из самых последних рядов, сидела в неудобной позе, вся вытянувшись, как бы устремившись вперед, приложив к уху согнутую раковиной ладонь. Взгляд усталых, глубоко запавших, но каких-то очень требовательных глаз словно гипнотизировал, притягивал к себе. Я с удивлением почувствовал, что, рассказывая о мирной жизни нашего народа, о наших успехах, о наших стройках, о наших помыслах и мечтах, я невольно обращаюсь именно к ней, к этой незнакомой женщине, как будто она представляла собой не только тех, кто заполнил этот маленький зал, но и всех простых людей Англии.
Старая женщина слушала внимательно. Даже издали можно было видеть, как она то вздыхает, то улыбается, то согласно кивает головой. Вдруг она поднялась и стала торопливо пробираться меж рядов. На нее сердито зашикали, но, виновато улыбаясь, она продолжала проталкиваться к выходу и наконец скрылась в дверях.
Зал битком набит. Люди теснятся в проходах, стоят вдоль стен, заполняют ниши окон. Вышел всего один человек, но это почему-то очень заметно.
Митинг продолжается. Выступают англичане, побывавшие в нашей стране. Они не ораторы, эти простые британцы – шахтер, священник, домашняя хозяйка. Но они рассказывают правду о нашей родине, и эта неприкрашенная, простая правда опровергает многолетнюю изощренную ложь империалистических газет, доходит до сердца людей. Ораторам аплодируют, кричат «иес, иес», что означает одновременно и благодарность и согласие со сказанным. Заслушавшись, я не заметил, как, уже в конце митинга, старая женщина снова появилась в зале.
Список ораторов исчерпан, и председатель спрашивает присутствующих, не хочет ли кто еще выступить. Из-за спин людей, стоявших у двери, высовывается сухонькая рука.
– Миссис хочет что-то сказать? – спросил председатель.
Старая женщина утвердительно кивнула головой.
И вот она уже шла и трибуне, маленькая, решительная, что-то крепко зажав в кулаке. Шопот прошел по рядам. Кто-то нерешительно захлопал в ладоши. И вдруг зааплодировал весь зал.
Женщина поднялась на сцену, старомодно поклонилась председателю и участникам митинга. Вблизи можно было заметить, как она тяжело дышит. Лицо у нее раскраснелось, будто она только что бежала. Она подождала, пока стихли аплодисменты, и негромко, но внятно заговорила:
– Вы, господа, очевидно, меня знаете. Но вот им, приехавшим из Советской России, я должна кое-что о себе сказать. Мой муж, Фрэнк, до того как его забрали в армию, был здешний ткач. Это было в начале первой мировой войны. Я тогда была молода, у меня только что родился сын. Мы назвали его в честь деда. Дед его, отец мужа, тоже работал ткачом, и его звали Джемсом.
Так вот, мой муж отправился воевать за Ла-Манш, на континент. В последний вечер перед отъездом он пробил дырочку в старой трехпенсовой монетке, продел в нее шнурок и повесил на шейку маленькому Джемсу, нашему сыну. «На счастье», – сказал он смеясь. Вы, господа, знаете, что серебряные трехпенсовики с изображением старой Виктории носили тогда на счастье.
В зале стало очень тихо, и поскрипывание половиц, когда старушка от волнения переступала с ноги на ногу, раздавалось, будто гром.
– Вы, господа, кажется, меня знаете, и, может быть, вам известно, что после первой мировой войны я осталась вдовой. Фрэнка похоронили на континенте, а я не вышла замуж и сама воспитывала моего Джемса. Он стал для меня всем. Когда мне бывало очень тяжело и всё вокруг становилось черным, я смотрела, как играл мой Джемс, как он спал, раскинувшись на кроватке, здоровый, румяный, рыжеволосый, очень напоминавший отца, и я опять начинала верить, что жить все-таки стоит. Ну, если не для себя, так для него… Мы, матери, все так думаем… Ведь так?
По притихшему залу проходит шелест. Женщины, сидевшие в разных местах, согласно кивают головами.
– Мой мальчик рос сиротой, но, видит бог, ему не в чем меня упрекнуть. Я поступила уборщицей на фабрику, где когда-то работал мой муж, а по вечерам дома я набивала рисунок на шелковые платочки. Вы знаете этот простенький уэльсский рисунок. Такие платочки особенно охотно покупают иностранцы. В хорошие годы денег нам хватало, и мой сын вырос здоровым, красивым, крепким парнем. Может быть, кто-нибудь из вас, господа, его знал? Вот там, кажется, сидит наш сосед, он это может подтвердить.
– Да, вы говорите правду, – раздался из глубины зала мужской голос.
– Я сделала все, чтобы как следует воспитать моего Джемса – единственную мою радость, мою надежду, мою мечту о спокойной, счастливой старости. Он хорошо учился, потом он стал ткачом, как отец и дед. Все деньги, какие зарабатывал, он приносил мне до последнего пенни. Он всегда был такой заботливый, такой внимательный. По воскресеньям он помогал мне мыть посуду и всегда говорил: «Сегодня, мама, моя очередь».
Женщина смолкла. На старом лице появилась тихая улыбка, еле заметная, как те последние вечерние отсветы, что оставляет на вершинах деревьев солнце, уже закатившееся за горизонт.
– Я уже вам сказала, господа: когда мой Фрэнк отплывал воевать на континент, он повесил маленькому Джемсу на шею старый трехпенсовик. Я была тогда молода и смеялась над ним. Да и в самом деле, английский народ, вероятно, был бы теперь очень счастливым, если бы старые монетки действительно приносили людям счастье. Джемс же носил монетку не снимая, как сувенир отца, которого он не помнил. Но когда он вырос таким хорошим и в доме у нас появился достаток, я вдруг поверила, что это трехпенсовик принес нам счастье… Простите, может быть я слишком подробно рассказываю, может быть господам надоело меня слушать?
– Нет-нет, говорите! – загудел зал.
– Я не ограничиваю вашего времени, – сказал председатель.
– Благодарю вас, господа, я скоро кончу. Еще пять минут, господин председатель… У нас сейчас многие делают вид, что забыли последнюю войну, а я ее не забыла, нет! И ни немецкие самолеты, которые летали к нам по ночам, и ни эти самые «фау», что падали на нас с неба. Это, пожалуй, можно и забыть… Я не забыла, как уходил на фронт Джемс, мой сын. Перед тем как их отправили во Францию, его отпустили проститься. У него было всего несколько минут. Шофер грузовика, на котором их увозили; все время гудел под окном. Мне было страшно, но я старалась улыбаться. Помнится, я только поцеловала его в лоб и велела ему обязательно надевать шерстяные носки, которые я положила в его ранец. Была зима, на континенте холоднее, чем у нас, и он мог легко простудиться… Ведь мы, матери, говорим иногда ужасные глупости… Джемс засмеялся и ответил: «Будь покойна, мама, ничего со мной не случится. Я счастливый – у меня на шее папина монетка». Потом он посмотрел на часы и убежал… Вот и всё. Я даже не видела, как он сел в машину. Когда я опомнилась и подбежала к окну, машины уже не было… Господин председатель, может быть вы будете так любезны налить мне воды?
Она произнесла эти последние слова совсем тихо. На лице у нее – страшное напряжение, подбородок съежился, губы она сжала так, что они побелели и стали почти незаметными. Весь зал молча слушал, как она пьет, медленно, глоток за глотком. И все же она не заплакала; она поставила стакан на стол, накрытый по случаю митинга, как скатертью, двумя флагами – советским и английским, и тихо, но так, что ее слышали в самом дальнем конце зала, продолжала:
– Больше я не видела Джемса, вместо него ко мне прибыл конверт с черной рамкой. Вы знаете, господа, эти конверты, они и сейчас прибывают из Кореи, из Малайи, из Египта… А после войны меня отыскал какой-то солдат, его товарищ. Он сказал, что Джемса они похоронили на континенте, и передал мне его часы и монету в три пенса, которую мой сын всю жизнь носил на шнурке на шее. Это все, что у меня осталось от сына. Впрочем, я не так сказала: надо было сказать – оставалось, потому что часы я продала. Вы не осудите меня, господа, за это, ведь так? Вы же знаете, что правительство наше вооружает страну. Жизнь дорога, а пенсия моя ничтожно мала… У меня осталось только это.
Произнеся эти слова, она разжала кулак. В ладони ее сверкнул маленький металлический кружочек. У переводчицы, переводившей нам ее речь, дрожал голос. В зале шумно сморкались. Какая-то женщина громко всхлипывала на дальней скамье; мужчины, сидевшие в первом ряду, сумрачно смотрели себе под ноги. Председатель, покусывая губы, сосредоточенно передвигал по столу стакан, в котором посверкивала вода.
Но сама рассказчица держалась молодцом. Ее лицо было сурово и строго. Она показала собравшимся монету и твердо сказала:
– Вот все, что осталось мне как память от мужа и от сына, погибших на войне. Это самое дорогое из всего, что я имею!
И вдруг решительным жестом она протянула монету нам, советским делегатам:
– Возьмите, я отдаю вам эту памятку, потому что знаю: весь ваш народ против войны, потому что вы, советские люди, все боретесь за то, чтобы никогда и нигде не убивали ничьих детей. Я так решила, слушая речь вашего представителя… Нет-нет, прошу вас, не отказывайтесь! Примите это от старой английской женщины, собравшей больше тысячи подписей под Воззванием Совета Мира…
В комнате тихо. В открытую форточку с улицы, где солнце попрежнему буйствует над заснеженной Москвой, доносятся крики и смех детей. У девочек, которые учатся в соседней школе, должно быть большая перемена. Они высыпали в сад и бегают, протаптывая дорожки в свежих сугробах, стряхивая с деревьев друг на друга белый, сверкающий, колючий снег.
Светлая радость разлита во всем этом пейзаже.
Я смотрю на старинную монету, лежащую у меня на столе, и думаю об английском городе, сыром и мрачном, о буром тумане, насыщенном копотью фабричных труб, о том, как горели глаза английских тружеников, когда мы рассказывали им о нашем мирном строительстве, и еще думаю о маленькой старой женщине с орлиным носом и требовательными глазами, об этой осиротевшей матери, которая далеко, на своей сумрачной родине, но вместе с нами самоотверженно борется за мир, за жизнь чужих детей.
УЧИТЕЛЬНИЦА
Что там греха таить, покидая первый раз границы родной земли, Мария Рожнева очень волновалась. Она ехала не одна. Советская делегация, направлявшаяся в Будапешт, на Всемирный конгресс молодежи, занимала все соседние купе. Мягкий вагон, старый и чинный, был до краев переполнен молодым весельем. Песни, смех неслись отовсюду, перебивая шум колес.
Мария была не только любительницей, но и мастерицей попеть, поплясать. Но тут, на последних километрах советской земли, она забилась в уголок дивана, смотрела в окно и все думала, думала, думала…
В самом деле, все хорошее, что случилось с ней за ее совсем еще короткую жизнь, – ее работа, без которой она себя не мыслила и которая доставляла ей порою ни с чем несравнимое наслаждение, ее общественная деятельность, ее слава, доходившая до того, что незнакомые люди, узнавая, приветствовали ее на улице, в автобусе, в поезде, ее мечты, от которых радостно билось сердце, – все это было неразрывно связано с родной советской землей.
А за окном проплывали последние ее километры.
Скоро граница, а дальше иная, чужая земля. И хотя в обильной почте, которую прядильщица получала у себя на Купавнинской фабрике, ей и ее подруге и соавтору ткачихе Лидии Кононенко приходило немало писем из-за границы и среди них случались письма и из Венгрии, куда она теперь ехала, Мария волновалась, как волновалась когда-то в детстве, в первый раз надолго расставаясь с матерью.
Но ничего особенного на границе не произошло. Румяный пограничный офицер взял паспорт, потом вернул его, пожелал счастливого пути. Пересели в другой вагон. Чужая земля угадывалась только потому, что вместо бескрайных колхозных полей, которые и глазом не охватишь, побежали нивы, иссеченные вкривь и вкось узенькими пестрыми полосками.
Девушке, родившейся уже в колхозное время, нелепость такого землеустройства показалась слишком уж очевидной. Но думать об этом было некогда. По межам, делившим узенькие полоски, к поезду со всех сторон, размахивая шляпами, головными платками, бежали загорелые мужчины и женщины. На полустанках толпы людей встречали вагон с советской делегацией. В открытые окна вагона летели цветы.
Понемногу Мария Рожнева перестала обращать внимание на полосатость земли, которая поначалу так удивила ее.
А в Будапеште, когда советская молодежная делегация слилась с другими, съехавшимися сюда со всех концов мира, и маленькая прядильщица из Купавны очутилась среди разноязыких девушек и молодых людей с белой, красной, бронзовой, оливковой кожей, пришло еще одно, новое, необычайное ощущение заграницы: она почувствовала, что все ее товарищи по делегации и сама она точно вдруг выросли.
Случай помог Марии разобраться и в этом новом ощущении. Огромный юноша-негр, который на одной из встреч с советской делегацией, подперев скулы большими фиолетовыми кулаками, как дивную сказку слушал рассказы о жизни нашей страны, о труде, который радует и вдохновляет, о том, как широко раскрыты перед советским человеком все двери, все пути, – этот негр после беседы подарил Марии на память свою фотографию. На обороте он написал: «Моей учительнице».
– Вы ошиблись, товарищ. Вам, вероятно, неверно перевели. Я не учительница, я работница-прядильщица, – сказала Мария.
– Я это знаю, но я не ошибся. Все вы, советские люди, наши учителя. Мы стараемся учиться у вас всему – мыслить, жить, бороться за мир.
И потом, вернувшись к себе в Купавну, девушка рассказывала подружкам о своих заграничных впечатлениях:
«Вот, девушки, здесь, дома, мы часто как-то вовсе не думаем о том, что дала нам советская власть. Иную-то жизнь мы только по книгам знаем. А вот выедешь за границу, будет с чем сравнивать – и сразу поймешь: ой-ой, как мы много сделали, как далеко все народы опередили!»
Во время второй заграничной поездки, на праздник Первого мая в великий Народный Китай, это впечатление Марии Рожневой окрепло.
Уже без тревоги и тоскливого чувства перелетела она границу Родины и без удивления встретила восторженный прием, оказанный советской делегации на далекой дружеской китайской земле.
Как и все советские люди, с детских лет она с сочувствием следила за борьбой великого китайского народа. Как нечто свое, дорогое встретила она весть о его победе и образовании Китайской Народной Республики.
И вот теперь она ходила по улицам Шанхая, знакомилась с молодыми людьми нового Китая, смотрела с гостевой трибуны, как под проливным дождем шла в Пекине праздничная демонстрация, как под гром грозы и сердитый вой ветра, радуясь и улыбаясь, сомкнутым строем, бесконечной чередой, с плакатами и знаменами шли колонны тружеников, познающих радость труда и счастье настоящей свободы.
Мария много ездила по китайским предприятиям, толковала с рабочими, выступала на собраниях. Тут, в этой большой, хорошей стране, столь бурно возрождающейся, она вновь ощутила в полном объеме всю созидательную силу советского опыта, все международное значение каждого нашего новаторского почина в отдельности и всего могучего творчества советских тружеников.
Какое бы скудное, технически отсталое наследство ни получили китайские рабочие от гоминдановского режима, опыт советских новаторов помогал им быстро, в невиданные для Китая сроки, возрождать предприятия, двигать вперед технику. Марию знакомили с передовиками труда, с последователями Александра Чутких, Павла Быкова, Николая Российского. Тут знали и ее самое и ее соавтора Лиду Кононенко.
Однажды ударник-закройщик на швейной фабрике показывал ей, сколько он экономит материала благодаря тому, что придумал новую систему раскройки. Рассказывая, сколько из этого материала фабрика выпускает теперь дополнительно одежды, китайский раскройщик, старый уже человек, вдруг широко улыбнулся и с ласковым лукавством посмотрел на собеседницу:
– Вы знаете, кто мне посоветовал так кроить?
– Кто?
– Два моих юных советских друга, которые никогда обо мне даже и не слышали, – Мария Рожнева и Лидия Кононенко… Я читал о вашем опыте статью в своей газете. Вы моя учительница, а я ваш ученик.
Теперь почетное это наименование не удивило Марию. Она знала, что, несмотря на юность, за границей она носитель великою опыта и мудрости своего народа.
А на другой китайской фабрике Марии рассказали, что тут есть работница, которая дело свое делает лучше всех, но отказывается учить подруг своему мастерству. Это показалось Марии таким нелепым, что она подумала, что ослышалась, и попросила повторить перевод. Нет, перевели точно.
Тогда Мария пошла в цех, и ее познакомили с маленькой, изящной китаянкой в синей широкой блузке, которая действительно работала так легко и ловко, что Мария, знающая толк в мастерстве, невольно залюбовалась ею.
– Правду говорят, что ты отказываешься учить подруг? – спросила она китаянку.
– Конечно… Если я все покажу и расскажу другим, они все меня догонят, и я не буду передовой, – простодушно ответила та советской гостье.
Мария все поняла. Она обняла китаянку и стала рассказывать ей, как она и ее подруга Лида старательно помогали рабочим своих цехов овладеть их методом, как они радовались, когда их почин перекинулся на другие фабрики, о том, как успех всей Купавнинской фабрики помог тысячам людей, как этот успех окрылял и ее самоё и ее подругу, будил в них инициативу, поощрял к новым достижениям. И еще рассказала она китайской девушке, какое это великое счастье – вести за собой товарищей по труду, чувствуя, как растет твой собственный вклад в коммунистическое строительство.
Увлекаясь, Мария говорила сбивчиво. Переводчица едва успевала передавать собеседнице ее взволнованные слова. Заметив это, Мария виновато глянула на китаянку: понимает ли она ее путаную речь?
– Спасибо тебе, подруга! Я теперь, как ты, буду учить других, – ответила та.
Она хорошо поняла Марию.
Но если в дни путешествий в Венгрию и в Китай Мария Рожнева не очень замечала, как пересекала предел родной страны, то во время своей поездки в Австрию она всем своим существом почувствовала границу не как географический рубеж или таможенный кордон, а как ту незримую глубокую грань, которая разделяет социалистический и капиталистический миры…
Ей, рожденной в годы, когда в нашем государстве социалистическое соревнование уже стало методом работы всех советских тружеников, было до жути странно очутиться в стране, где такие слова, как «фабрикант», «помещик», «эксплуатация», «неравная оплата за равный труд», которые до сих пор были для нее словами отвлеченными, книжными, вдруг приобрели всю свою ужасающую для свободного человека реальность.
Для нее эта поездка стала своего рода экскурсией в исторический музей, где зловещие персонажи далекого прошлого вдруг ожили и она увидела и живого фабриканта, и хозяйского наушника-мастера, и всамделишного шпика, и раболепствующего перед капиталистом австрийского меньшевика, злобное, хитрое и завистливое существо, – словом, все то, о чем Мария узнавала дома на уроках истории, из книг и историко-революционных фильмов.
Но недаром так старательно изучала она историю большевистской партии. В новых, необычайных условиях она не растерялась. Она твердо верила, что на фабриках и заводах западных оккупационных зон много друзей Советского Союза, друзей мира. Она верила в силу правды советского народа.
Однажды перед митингом, проходившим на большой фабрике в английской зоне оккупации, ее предупредили, что в зале немало правых социал-демократов и возможна провокация.
Мария поднялась на трибуну внешне спокойная, как всегда. Даже товарищи по делегации не заметили ее волнения. Но именно в этот раз ее взволнованное слово о великой социалистической Родине, о коммунистическом строительстве, о мирном труде советских людей звучало с особенной лирической силой.
Говоря, она своими большими, лучащимися глазами смотрела в зал. Много лиц улыбалось ей. «Есть друзья!» – поняла она и, успокоившись, внутренне приготовилась к бою.
И вот среди вопросов, в которых поначалу слышался лишь искренний интерес к жизни Советской страны, прозвучал один, настороживший ее.
– Мы верим, что стахановцы вырабатывают много, но какой ценой? Мы слышали, что стахановец – изнуренный, издерганный человек. Он еле ноги носит, – спрашивал толстяк в очках, с детским румянцем на щеках, сидевший где-то в последних рядах.
Собрание сердито зашумело. Председатель взялся за колокольчик. Он хотел отвести вопрос, но Мария остановила его.
– Нет, позвольте, почему же? Надо ответить, – сказала она, подходя к самому краю сцены. – Вот перед вами, господа, стахановка. Можете сами судить, как я выгляжу.
Мария Рожнева широко улыбалась. Большие серые глаза ее лучисто сверкали, и вся она, красивая, светлая, была как бы олицетворением здоровой, смелой, одухотворенной юности.
В зале послышался добродушный смех. Грохнули аплодисменты. Но человек в очках не сдался. Он продолжал тянуть руку:
– Но если человек выполнит нормы вдвое и даже втрое, он же должен где-то брать силы. Что бы там фрейлейн нам ни рассказывала, человек, выполнивший работу троих, все равно будет похож на выжатый лимон.
Стоя на трибуне здесь, в чужой стране, перед людьми, которым ежедневно маршаллизованные газеты впрыскивали яд отвратительной антисоветской пропаганды, Мария на миг мысленно перенеслась к тем далеким дням, когда она вместе с Лидией Кононенко обдумывала свое предложение, за которое они потом получили Сталинскую премию.
Ясно встала перед глазами далекая фабрика, утопавшая в зелени душистых распускающихся тополей, мягкий весенний вечер, ровный свистящий гул веретен, доносящийся из открытых окон прядильной, черные горячие глаза подружки. Особое волнение, трепет творчества испытывали тогда они обе. Точно на крыльях летали. Разве могла быть при этом усталость? А если и была она, ее тогда не замечали – так были увлечены.
Мария с насмешливой снисходительностью посмотрела на румяного человека и широко улыбнулась:
– Наши рабочие работают не только руками. Мы работаем и головой. Да, и головой, – запомните это. У нас уже стираются существенные различия между умственным и физическим трудом. У нас есть рабочие, которые читают лекции в институтах, и академики приезжают к нам на фабрику для того, чтобы советоваться с нами. Да-да, и к нам с подружкой приезжали…
Новый взрыв аплодисментов наградил ее за этот спокойный ответ. Румяный господин смолк. Он больше не поднимал руки. Зато с другого конца зала послышался ядовитый вопрос:
– Вот вы сказали, что ваше начинание по изготовлению тканей из сэкономленного сырья очень выгодно. Кому? Вам лично? Много ли оно вам дало?
– Наша фабрика сэкономила на этом за три года около ста миллионов рублей. Сто миллионов!
– Нет, фрейлейн, вы не поняли меня или не хотите понять. Не фабрике, а вам, вам лично! – настаивала пожилая худая женщина в зеленом берете, со щечками-котлетками, вздрагивающими от волнения.
Нет, волноваться не надо. Это, наверно, и есть те самые австрийские меньшевики, эти гнусные предатели, ненавидящие все живое. Спокойно, спокойно! Мария пожимает плечами:
– Я как-то, право, и не подсчитывала, сколько я лично получила за это. Когда мы с Лидой вносили свое предложение, мы даже и не думали о личной выгоде.
– Должно быть, фрейлейн очень богата, если ей не приходится думать о таких прозаических вещах! – резко бросила женщина в зеленом берете.
По залу прошел гул. Кто-то требовал у председателя прекратить вопросы, оскорбляющие гостью, кто-то, наоборот, коротко проаплодировал, кто-то засмеялся.
Мария стояла на трибуне уверенная, спокойная, сияя общительной улыбкой. В глазах ее сверкали задорные огоньки.
– Госпожа спрашивает – богата ли я? Да, я очень богата, – сказала она и, дав переводчику закончить, переждала удивленный шум, прокатившийся по залу. – Мы очень богаты – советские люди, – продолжала она звенящим голосом. – У меня есть свой санаторий, прекрасный санаторий на Черном море, куда я могу ехать на время отпуска. Для меня в Москве строят университет, самый большой университет в мире. Такой вам и представить трудно! Для меня работают лучшие театры, лучшие композиторы пишут для меня музыку, песни, лучшие писатели сочиняют книги. Для меня правительство строит ежегодно десятки тысяч домов. Мы, господа, так богаты, что, не жалея денег, изменяем уже не только экономику и географию, но и самый климат нашей земли. Эти работы стоят миллиарды рублей. А знаете вы, для чего их ведут? Для того, чтобы мне, моему мужу, моему сынишке Володьке – всем нам, советским людям, лучше жилось.
Она победно обвела взором зал, уловила улыбки, радостные кивки, увидела, как какой-то старый человек, сидевший в первом ряду, утирает слезы, и поняла, что и тут светлая правда социалистического бытия победила. Улыбаясь, она повторила:
– Да, я очень богатая, господа! Мы, советские люди, самые богатые на земле.
Но хотя аудитория бурно приветствовала теперь каждую ее фразу, враги не сдавались. Та же женщина в зеленом берете, дождавшись тишины, спросила:
– Пусть так, хотя у меня есть другие сведения… Вот тут наша гостья призывала к борьбе за мир. Мы знаем, у вас об этом много говорят и пишут. Не происходит ли это потому, что вы боитесь американской атомной бомбы, боитесь войны?
Мария Рожнева знала, что, выступая за границей, надо всегда держать себя в руках. Но тут она почувствовала, как сразу запылали у нее щеки, уши, ей стало даже трудно дышать. Ее народ, самый храбрый, самый сплоченный, самый мужественный народ на земле, «боится войны»! Люди, которые в великом единоборстве сломили объединенные силы фашизма, освободили всю Европу, самоё Австрию и весь мир от угрозы гитлеровского рабства, «боятся войны»!
Но сейчас же она приказала себе быть спокойной. Она даже снисходительно улыбнулась: