Текст книги "Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи"
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А по возвращении в Россию Маргарита попала куда нужно. Не без помощи мужа. Вскоре после женитьбы Волошин близко сходится в Петербурге со «златокудрым магом» Вячеславом Ивановым и снимает квартиру рядом со знаменитой «Башней» Ивановых. На «Башне» сидят ночами и говорят об Эросе. Причем высокоумный и гостеприимный хозяин «Башни» не только великий теоретик, но, похоже, и практик эротики: как выражаются некоторые авторы, на «Башне» пахнет серой. Е. Герцык о молодоженах Волошиных и Иванове пишет более изысканно: «Оба сразу поддались его обаянию, оба вовлечены в заверть духа, оба – ранены этой встречей».
Конечно, «Башня» Ивановых была далеко не единственным (хотя и очень знаменитым) петербургским средоточием соблазнов. Люди солидные много писали о духе времени, о декадансе, упадке нравов и расцвете искусств. «Искали экстазов, – свидетельствует философ Н. Бердяев, – Эрос решительно преобладал над Логосом. Было что-то двоящееся: была экстатическая размягченность; в петербургском воздухе того времени были ядовитые испарения…»
Герои нашей истории, мастер Макс и Маргарита, попали именно на «Башню», так что предоставим слово завороженной и ее атмосферой, и самим хозяином, и даже оригинальной ее хозяйкой «египетской царевне» Маргарите Сабашниковой, которая довольно вдохновенно описала всю эту историю в своей книге «Зеленая змея».
Поселившись близ «Башни» («в одном доме – дух захватывает!..»), супруги решают не ехать в Мюнхен (ближе к самому Штейнеру), а остаться в Петербурге («Мы с Максом шли по жизни, держась за руки, как дети…»). Маргарита дает собственное толкование тому «интимному», что затем последовало:
Все, что произошло, все мои переживания я нахожу симптоматичными для предреволюционной России, характерными для той «люциферической» культуры, что, по моему мнению, достигла в России наивысшего расцвета…
Конечно, как дитя предреволюционной эпохи Маргарита винит в своей лени и распущенности проклятый царский режим:
Косный самодержавный режим, бюрократизм закрывал пути к малейшим переменам для всех, кроме революционеров… Оторванные от практической деятельности, погруженные в свой внутренний, отделенный от реальной жизни мир, что неминуемо вело к переоценке собственной личности, российские интеллигенты пускались в разного рода чудачества, красочные и характерные. Такой была и я… Гипертрофированные душевные переживания дурно влияют на мое здоровье. Макс, добрый и самоотверженный, ничему не может меня научить…
Итак, в какие же «красочные чудачества» пустилась Маргарита и чему смог научить ее хозяин «Башни»?
В этой крайне подробно описанной Аморей истории выделим лишь отдельные, ключевые моменты.
Вот Аморя, которая восторгается стихами Вяч. Иванова, сообщает ему об этом:
Иванов так и впился в мое лицо широко раскрытыми маленькими глазами… Комната Вячеслава – узка, огненно красна, в нее вступаешь как в жерло раскаленной печи… Я чувствую себя зайчонком в львином логове.
В логове, впрочем, есть и львица, жена Иванова Лидия Зиновьева-Ганнибал, но и она небезопасна:
Оригинальность и сила переживаний Лидии удивительны, она ни в чем не уступает мужу. Необычаен ее интерес ко мне…
В общем, «зайчонок» готов ко греху, раз таким невыносимо тяжким оказался царский режим:
Томление, отчаяние – это было характерно для нашего времени. Люди мечтали о несбыточном. Люцифер завлекал их в сети Эроса. Жизнь была пронизана драматизмом. Особенно жизнь художников. Дружные супружеские пары встречались редко, их даже несколько презирали…
…Однажды вечером Вячеслав обратился ко мне: «Сегодня я спросил Макса, как он относится к растущей между мной и тобой близости, и он ответил, что это глубоко радует его». Я поняла, что Макс сказал правду, он любил и чтил Вячеслава. Но постепенно я заметила, что сам Вячеслав дурно относится к моей близости с Максом… Скоро я поняла, что Вячеслав любит меня. Я рассказала Лидии об этом и о своем решении уехать… Ответ Лидии: «Ты вошла в нашу жизнь, ты принадлежишь нам. Если ты уйдешь, останется – мертвое… Мы оба не можем без тебя». После мы говорили втроем. Они высказали странную идею: двое, слитые воедино, как они, в состоянии любить третьего. Подобная любовь есть начало новой человеческой общины, даже начало новой церкви, где Эрос воплощается в плоть и кровь. Естественный мой вопрос был о Максе.
– Нет, только не он.
Дневник Волошина доносит до нас отзвуки истерик и драм. Герои не могут решиться, когда и куда ехать, целуют друг другу руки и ноги, плачут врозь и вместе, скандалят и всуе поминают имя Божье. Любовь Амори то к одному, то к другому «доходит до апогея». Но в конце концов Вячеслав все-таки уговорил ее остаться. Аморя излагает мужу события минувшей ночи:
Он страшно изменился в лице. Он мне говорил, что он увидел, что я действительно его не люблю, если могла в тот момент, когда только стали слагаться наши отношения, вдруг решить ехать в какую-то санаторию. Ах, как он говорил, Макс. Он говорил про себя, что жизнь от него отворачивается. Скульптор, который изваял его, не может продолжать работы. Он гениально говорил. Он сравнивал себя с Лиром, который в гордости не захотел больше повелевать и остался покинутым. Макс, он Тантал.
Макс не выдержал танталова натиска и уехал с матерью в Коктебель. Ему осталась лишь царевна Таиах в кабинете коктебельского дома…
Что до Маргариты, то, заехав вскоре после смерти Лидии к Ивановым на дачу, она обнаружила, что старшая дочь от первого брака Лидии, восемнадцатилетняя белокурая красавица Вера, относится к ней недоброжелательно и ее «явно заменила… в прежнем “тройственном союзе”»…
Вдова Ромена Роллана Майя Кудашева (она и сама была влюблена в Вяч. Иванова) со злорадством мне рассказывала, что, когда умерла Зиновьева-Ганнибал, Маргарита помчалась к Иванову, но место уже было занято падчерицей Верой, на которой Иванов и женился. Маргарита, впрочем, и сама сообщает об этом разочаровании в своей книге: «…я не узнала Вячеслава. Он был в чьей-то чуждой власти. Я отошла».
Однажды, в конце 70-х, в старинной церкви за Тибром, в заречном римском Трастевере, я познакомился с симпатичным Димой, сыном Веры и Вячеслава. К этому времени не было уже на свете ни Макса, ни Амори, ни Веры, ни Вячеслава Иванова, который в 1924-м уехал в Италию, перешел в католичество и профессорствовал в Риме до своей смерти в 1949 году.
Когда я впервые попал в коктебельский дом Волошина, там по-прежнему (наряду со вдовой Волошина Марьей Степановной) царила египетская царевна Таиах. В лунные ночи свет падал на ее лик через высокие окна. В такие ночи обитатели Дома творчества, писатели и одинокие жены писателей («жопис»), уложив детишек, собирались иногда в волошинском кабинете на спиритические сеансы (в лучших традициях былого Коктебеля). Верховодил мой друг, писатель и психоневролог, великолепный гипнотизер Володя Леви, и, думаю, он немало потешался в душе над своей притихшей аудиторией. Былые тайны Коктебеля оживали в такие ночи в старом волошинском доме.
Временами, сидя под бюстом Волошина во дворе виллы Экзельманс, что в 16-м округе Парижа, я думаю с грустью, что этот никому не знакомый здесь бородач, переживший столько чужих тайн, переживет и мои тоже – парижские, московские, питерские, коктебельские…
«С моею царственной мечтой…»
(Черубина де Габриак, Макс Волошин, Николай Гумилев)
Итак, самые яркие и заметные женщины Серебряного века бывали на двух упомянутых мной «башнях» – на террасе коктебельского дома Волошина и на петербургской «Башне» Вячеслава Иванова. Обе эти «башни» сыграли в их судьбе существенную, а подчас и роковую роль. Да и сами женщины были роковые. Вот как писал о них в своей последней книге стихов прославленный Михаил Кузмин:
Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране…
За них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках.
Считается, что великий соблазнитель Кузмин имел здесь в виду прелестную и безобидную Олечку Судейкину, которую (скорей всего, напрасно) считали причастной к самоубийству любимого Кузминым Всеволода Князева. Но что мог знать Кузмин о женском соблазне? К нему при дворе петербургской богемы вполне применимо было прозвище, которое завоевал на Лазурном берегу Франции вездесущий Жан Кокто: «принц пе…стов». Нарочно или нечаянно переданные Кузминым догадки и разоблачения поломали судьбу одной молодой женщины, которая никогда не смогла бы показаться Кузмину соблазнительной, зато однажды вскружила голову одному из немногих настоящих мужчин тогдашнего Петербурга, поэту-конквистадору Николаю Гумилеву.
Женщину эту звали Елизавета Дмитриева, для друзей и родных – Лиля, для многих знакомцев – Нелли, для потомков, неравнодушных к поэзии, – Черубина де Габриак. Она была героиней знаменитейшей литературной мистификации русского Серебряного века.
Родилась Лиля в обедневшей дворянской семье, отец учительствовал, страдал от чахотки, умер совсем молодым. Лилю мучила та же немочь, чуть не семь лет провела девочка в постели, а когда поднялась и вышла в жизнь, сильно хромала. Но была умненькая, очень способная, училась блестяще, с золотой медалью закончила хорошую петербургскую гимназию, потом Императорский женский педагогический институт, прослушала два курса в Петербургском университете и хоть на короткий срок, а все же сумела выбраться на учебу в Сорбонну (в ту пору еще не утратившую былого престижа). Изучала Лиля историю Средних веков, литературу, старофранцузский и староиспанский языки. И, конечно, писала стихи, как все. Только стихи были не как у всех начинающих – они сразу оказались весьма неплохи.
Знала она в тогдашней довоенной Сорбонне множество русских («родных степей сарматы» – окрестил их в тогдашнем Париже Вячеслав Иванов). А однажды в мастерской художника Гуревича, писавшего Лилин портрет, она познакомилась со студентом Гумилевым, и оказалось, что этот бледный, шепелявый, юноша, мучивший в руках змейку из голубого бисера, – свой, царскосельский. Позднее она вспоминала об этой встрече:
Помню вечер в холодном Париже,
Новый мост, утонувший во мгле…
Двое русских, мы сделались ближе,
вспоминая о Царском Селе.
Они снова встретились в Петербурге случайно, весной 1909 года, на лекции в Академии художеств. Их представили друг другу, но они все вспомнили. И все у них началось снова. Незадолго до своей смерти (и через пять лет после гибели Гумилева) Лиля написала прелестный рассказ-исповедь об этой любви. Она говорила о своей вине перед Гумилевым, и, несомненно, вина была. Вообще, рассказ Лили внушает больше доверия, чем многочисленные, тоже вполне беллетризованные описания этой драмы (рассказ Маковского, очерки Волошина и Алексея Толстого и др.). И все же не забудем, что это – исповедь поэта и мистификатора, еще одного Нарцисса…
Елизавета Ивановна Дмитриева (1887–1928) – русская поэтесса, более известная под литературным псевдонимом-мистификацией Черубина де Габриак
На той же лекции в Академии, где Лиля снова увидела Гумилева, присутствовал Максимилиан Волошин, знаменитый поэт, критик, мистик, покровитель молодых поэтесс. Лиля переписывалась с ним, он был к ней добр, как ко всем, но она мечтала о большем… О, это неукротимое тщеславие молодых поэтесс Серебряного века – считать ли его греховным? Если да, то Лиле было в чем каяться. Во всяком случае, не откажу себе в удовольствии процитировать исповедь Черубины де Габриак, изданную мифической Региной де Круа (то бишь Евгением Архипповым) в марокканском Танезруфте (то бишь, в городе на Неве). Начнем со встречи в Академии:
Это был значительный вечер «моей жизни». Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Н.С. (Николаем Степановичем Гумилевым. – Б.Н.) – об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Николай Степанович отвел в сторону М.А. (Максимилиана Александровича Волошина. – Б.Н.) и спросил: «Она всегда так говорит?». – «Да, всегда», – ответил М.А.
Я пишу об этом подробно, потому что эта маленькая глупая фраза повернула ко мне целиком Н.С. Он поехал меня провожать, и тут же сразу оба мы с беспощадной ясностью поняли, что это – «встреча», и не нам ей противиться. Это была молодая, звонкая страсть (ей было 22, ему 23. – Б.Н.). «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», – писал Н.С. на альбоме, подаренном мне.
(Позднее И. Бродский добродушно пародировал язык того времени: «все эти «встречи», «невстречи». Что до гумилевских надписей на дамских альбомах, то он не стеснялся их повторять множество раз – по числу дам, за которыми ухаживал… – Б.Н.).
Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на «Башню» и возвращались на рассвете по просыпающемуся серо-розовому городу. Много раз просил меня Н.С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В «будни своей жизни» не хотела я вводить Н.С.
Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н.С., и еще в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство – желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его – невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы; а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе поехали в Коктебель.
Женихом учительницы женской гимназии Е. Дмитриевой был инженер-мелиоратор Всеволод Васильев, и если самой невесте любовь его казалась «непонятной», то что остается думать о непонятном ее замужестве нам с вами? Еще один странный брак Серебряного века. Можно, впрочем, отметить, что это был еще один «брак втроем» среди многих: долгие годы при семье жил антропософ Борис Леман-Дикс, какое-то время Андрей Белый… Но 1909 год, тот самый, который Марина Цветаева назвала позднее «эпохой Черубины», только разгорался. Гумилев и Лиля Дмитриева посещали «Поэтическую академию» на «Башне» у Ивановых и с увлечением «играли» в поэзию:
Строгих метров мы чтили законы,
и смеялись над вольным стихом,
мы прилежно писали канцоны
и сонеты писали вдвоем.
Два сонета, написанных ими на заданные рифмы дошли до нас. Вот строки из сонета Гумилева:
Тебе бродить по солнечным лугам,
Зеленых трав, смеясь, раздвинуть стены!
Так любят льнуть серебряные пены
К твоим нагим и маленьким ногам!
Ты ждешь любви, как влаги ждут поля;
Ты ждешь греха, как воли кобылица;
Ты страсти ждешь, как осени земля!
Она же, бедная, хроменькая, но не сломленная бедой, отвечает:
Закрыли путь к нескошенным лугам
Темничные, незыблемые стены;
Не видеть мне морских опалов пены,
Не мять полей моим больным ногам.
По вечерам, когда поет Жар-птица,
Сиянием весь воздух распаля,
Когда душа от счастия томится,
Когда во мгле сквозь темные поля,
Как дикая степная кобылица,
От радости вздыхает вся земля…
В начале мая Лиля отослала оба эти сонета Волошину в Коктебель, сообщая, что вот – Гумилев ей написал, а она ответила. И добавив в конце письма робко ученически: может, и вы мне напишете сонет, М.А. Что-нибудь про маленькие, нагие и, увы, больные ножки.
Ближе к концу мая Лиля подтвердила: «25 мая… мы с Гумилевым едем, с нами Майя и ее отец (ах, Майя, мне ведь с ней предстоит встретиться в Париже лет семьдесят спустя! – Б.Н.)». И дальше, как бы извиняясь за компанию: «Гумилев напросился, я не звала его, но т. к. мне нездоровится, то пусть…»
Для барышни – «пусть», для нее два поклонника даже лучше, чем один, но понятно, что при ее жизненных планах Гумилев мог оказаться в Коктебеле лишним. Впрочем, пока они еще не доехали до Феодосии, они в пути, с милым рай у окна вагона, и Лиля этой поездки не забудет до смерти: «Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона Я звала его “Гумми”, не любила имени “Николай”, а он меня, как зовут дома, “Лиля” – “имя похоже на серебристый колокольчик”, как говорил он».
Позднее та же закатная алость и нежность всплыли в Лилиных стихах, посвященных Гумилеву (уже убитому к тому времени насильниками):
Да, целовала и знала
губ твоих сладких след,
губы губам отдавала,
греха тут нет.
От поцелуев губы
только алей и нежней.
Зачем же были так грубы
слова обо мне.
Погас уж четыре года
огонь твоих серых глаз.
Слаще вина и меда
был нашей встречи час…
Но что же случилось в Коктебеле, всего несколько дней спустя? «В Коктебеле все изменилось, – пишет Лиля. – Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н.С.»
Лиля объясняет, что им никак нельзя было сходиться втроем, потому что «самая большая в жизни ее любовь, самая недосягаемая» – это был вовсе не Н.С., а М.А., то бишь Макс Волошин. Она и мечтать не смела, что такой человек обратит на нее внимание, а оказалось, что он любит ее и притом любит уже давно… То, что чужой невесте, переживающей вполне реальную «звонкую страсть» со своим неженихом, но сверстником-поэтом, «казалось чудом», совершилось. Макс (он был третий и главный) ее тоже любил.
В общем, два чуда, две любови, причем одновременно (не считая третьего чуда, верного жениха)… Она должна была выбирать.
Отложим на секунду «исповедь», ненадежную, как все литературные признания, и попробуем догадаться сами, кого из троих выберет женщина. Женщина Серебряного века, пишущая стихи и одержимая призраком славы. Угадали. Она выберет того, кто поведет ее прямым путем к поэтической славе.
Юный Гумилев еще не был тогда «отважным корсаром», напоминает нам Лиля, а вот Волошин… О, Волошин уже был жрецом в храме русской поэзии, во всяком случае, твердо стоял на ступенях храма. И мог ввести ее в храм. Надо признать, что он не обманул ее ожиданий. Более того, в этом очередном подвиге платонической любви и мужской помощи Макс превзошел самого себя.
Впрочем, даже в «исповеди» Лиля предпочитает избегать главного. Жанр позволяет говорить лишь о горечи потерь, о жестокости судьбы, о несчастливом нагромождении обстоятельств. Жанру приличествует покаяние и легкая красивая грусть.
Он (Волошин. – Б.Н.) мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву, я буду тебя презирать». Выбор уже был сделан, но Н.С. все же оставался для меня какой-то благоухающей алой гвоздикой. Мне все казалось, хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н.С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал, а я до осени (сент.) жила лучшие дни своей жизни.
События того года по-разному рассказаны разными людьми, всякий раз по-другому. Соглашаются, что именно в томительном Коктебеле могло произойти «грехопаденье». Однако нет согласия в описании настойчивых «брачных домогательств» Гумилева… Впрочем, это не так важно. Точнее, это не самое удивительное из того, что случилось тогда в зачарованном Коктебеле. Самым большим чудом стало рождение Черубины. Чудом были «лучшие дни» в жизни Елизаветы Дмитриевой, рождение ее нового имени, новой поэзии, рождение ее всероссийской славы…
В эти два коктебельских месяца Волошин придумал лирическую героиню для стихов Лили. Придумал для нее другую жизнь и другую поэзию: лицо, душу – «тонкое имя», херувимское имя Черубины, высокое иноземное происхождение, «венец избранничества» аристократической красавицы, метущейся в чужом и чуждом ей мире, в чуждом времени. Он придумал искусно и невзначай разбросанные в канцонах Лили экзотические детали ее биографии, придумал для нее католицизм, страстную, почти преступную любовь к Распятому…
Он придумал эту Черубину или нашел ее в мыслях, душе, чувствовании, мечтах петербургской учительницы Лизы (ладно, пусть Лили, пусть Нелли) Дмитриевой. Она была талантлива, чувствительна, темпераментна, гибка, и она вошла в новую роль, наполнив свои стихи правдоподобной, а точнее, истинной страстью.
Елизавета Ивановна, возможно, и впрямь себя чувствовала прекрасной аристократкой, по ошибке попавшей в далекую страну, в чужой XX век, безутешно оплакивающей в стихах прекрасное время, которое было ее временем, оплакивающей свои горести, свою непризнанность, невозможность найти родственную душу, свою неуместную и горькую красоту… Все это было рассыпано теперь в ее строках, звучало настойчиво, искренне:
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.
Царицей призрачного трона
Меня поставила судьба…
Венчает гордый выгиб лба
Червоных кос моих корона,
Но спят в угаснувших веках
Все те, кто были бы любимы,
Как я, печалию томимы,
Как я, одни в своих мечтах.
И я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятый круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины.
Стихи прямым путем дошли до сердец читателей модного журнала «Аполлон». А еще раньше – до сердец редактора журнала Сергея Маковского и всей редакции. С выходом второго номера в утонченной северной столице началась «эпоха Черубины де Габриак».
Мелко написанные листки с траурной каймой, проложенные ароматными сухими цветами, приходили неизвестно откуда и ложились на стол романтического редактора Маковского. Он, да и не он один, воспринимал эти стихи как любовные. Обращенные к нему?
Редакция прочла стихи, хвалили все хором, решили печатать. Волошин дал для второго номера один из своих «гороскопов», предсказывал судьбу поэтессы. Потом она позвонила редактору. «Никогда не слышал я более обвораживающего голоса, – писал он позднее, – так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости».
В третьем номере журнала о стихах одобрительно отозвался влиятельный Иннокентий Анненков, это была его предсмертная рецензия. Стихи хвалили профессионалы, их твердили наизусть любители поэзии Петербурга и всей России в том мирном 1909 году:
В слепые ночи новолунья,
Глухой тревогою полна,
Завороженная колдунья,
Стою у темного окна.
Стеклом удвоенные свечи
И предо мною, и за мной,
И облик комнаты иной
Грозит возможностями встречи.
В темно-зеленых зеркалах
Обледенелых ветхих окон
Не мой, а чей-то бледный локон
Чуть отражен, и смутный страх
Мне сердце злою нитью вяжет,
Что если дальняя гроза
В стекле мне близкий лик покажет
И отразит ее глаза?..
Загадочный разговор с самою собой, размышления о будущем, удивительные пророчества, стихи о смерти, любовные послания, жаркая любовь к Богу и тайна, тайна, тайна… Целый мир экзотической женской души раскрылся в «Аполлоне», и немногие из любителей поэзии остались к нему равнодушными.
То было раньше, было прежде…
О, не зови души моей.
Она в разорванной одежде
Стоит у запертых дверей.
Я знаю, знаю – двери рая,
Они откроются живым…
Душа горела, не сгорая,
И вот теперь полна до края
Осенним холодом своим.
Мой милый друг! В тебе иное,
Твоей души открылся взор;
Она – как озеро лесное,
В ней небо, бледное от зноя,
И звезд дробящийся узор.
Здесь много стихов о молитве, о богослужении, о монашеском послухе… Это была явно не православная молитва, да и любовь – совсем другая, может, даже греховная:
Но никем до сих пор не угадано,
Почему так тревожен мой взгляд,
Почему от воскресной обедни
Я давно возвращаюсь последней,
Почему мои губы дрожат,
Когда стелется облако ладана
Кружевами едва синеватыми.
Пусть монахи бормочут проклятия,
Пусть костер соблазнившихся ждет, —
Я пред Пасхой, весной, в новолунье,
У знакомой купила колдуньи
Горький камень любви – астарот.
И сегодня сойдешь ты с распятия
В час, горящий земными закатами.
Прибегая к деловитой нынешней терминологии, можно сказать, что литературный «проект Черубина де Габриак» оказался в высшей степени успешным. В отличие от некоторых других знаменитых «литературных проектов», скажем, от проекта «романы Дюма-отца» (написанные «неграми» знаменитого француза, лежащего ныне в Пантеоне), «проект» М. Волошина и Е. Дмитриевой не был нацелен на материальное обогащение и земные выгоды. Волошин любил помогать женщинам и даже собственную женитьбу ставил в зависимость от необходимости «гуманитарной помощи». Если верить «исповеди» Е. Дмитриевой, он и на ней тоже собирался жениться. Самая возможность помочь страждущей женщине приносила Волошину большое удовлетворение. Что касается шумного успеха Черубины, он не только подарил безвестной поэтессе самые счастливые дни ее жизни, но и автору мистификации дал возможность подшутить над самоуверенными эстетами из «Аполлона», которые не устояли перед чарами заморской аристократки Елизаветы Ивановны Дмитриевой. А они, если верить мемуаристам, были довольно крутые снобы. Мне довелось читать, в частности, в мемуарных «Встречах» поэта Владимира Пяста:
Из всех встречавшихся на моем жизненном пути снобов, несомненно, Маковский был наиболее снобичен. Особенно белые и крахмаленные груди над особенно большим вырезом жилетов, особенно высокие двойные воротнички, особенно лакированные ботинки и особенно выглаженная складка брюк. Кроме того говорили, что в Париже он навсегда протравил себе пробор особенным составом. Усы его глядели как-то нахально вверх… Выучиться ходить и стричь ногти «á la papa Maco» (как они называли своего патрона) было гораздо легче, чем усвоить его безграничную самоуверенность.
Пяст пишет, что работавшим у Маковского молодым поэтам «отнюдь не давался его бесконечный, в полном смысле хлыщеватый, апломб».
Замкнули дверь в мою обитель
Навек утерянным ключом;
И черный ангел, мой хранитель,
Стоит с пылающим мечом.
Но блеск венца и пурпур трона
Не увидать моей тоске,
И на девической руке —
Ненужный перстень Соломона.
Не осветят мой темный мрак
Великой гордости рубины…
Я приняла наш древний знак —
Святое имя Черубины.
(Черубина де Габриак, 1910 г.)
И вот, человек, обладавший таким вкусом и апломбом, попадает в западню, поставленную Волошиным. Было над чем повеселиться любителю розыгрышей Волошину у себя на берегу Коктебельского залива в обществе чувствительной Лили. Вышел даже особый номер журнала «Аполлон», где стихи Черубины были украшены рисунками Лансере. Публика и редакция ликовали. Однако Волошин чувствовал, что пора достойно завершать розыгрыш. Он уже замышлял печальную смерть красавицы «в степях чужбины», как и предсказывали строки ее стихов и составленный им самим «гороскоп». Однако мирное завершение «проекта» не удалось, неожиданно грянул скандал…
История разоблачения до сих пор не совсем ясна. Волошин был непроницаем, и никакие догадки редакции не выводили на след рыжеволосой красавицы. А потом Лиля отчего-то раскрыла тайну переводчику из «Аполлона» фон Гюнтеру. Фон Гюнтер навел на след Кузмина, а Кузмин дал Маковскому заветный номер телефона. Трубку сняла Лиля. Она пришла к Маковскому в редакцию. Подробно рассказывая об этом свидании через много лет, Маковский с таким содроганием описывает представшее перед ним чудовище, будто он никогда до этого не видел Елизавету Дмитриеву:
В комнату вошла, сильно прихрамывая, невысокая довольно полная темноволосая женщина с крупной головой, вздутым чрезмерно лбом и каким-то поистине страшным ртом, из которого высовывались клыкообразные зубы. Она была на редкость некрасива. Или это представилось мне так – по сравнению с тем образом красоты, что я выносил за эти месяцы?
Она ушла, крепко пожав мне руку. Больше мы не встречались… Через год я женился и переехал в Царское Село.
Из прочих мемуаров становится ясно, что Дмитриева и до, и после разоблачения не раз приходила в журнал. Перед кем же оправдывался бедный Маковский через столько лет? Может, перед новой женой…
Впрочем, тогда, в 1909-м, история эта имела трагикомическое продолжение. Лиля пишет в той же «исповеди», что Гумилев снова и снова просил ее руки. А она снова «мучила его, смеялась над ним». Через несколько дней до нее дошло, что он «Бог знает что говорил о ней на “Башне”». Об этом ей рассказал все тот же фон Гюнтер. Она пожаловалась Максу Волошину. Волошин подошел к Гумилеву в гостях и дал ему пощечину (учитывая комплекцию Волошина, даже не пощечину, а здоровенную плюху, или затрещину). В своих юмористических воспоминаниях о дуэли Волошин рассказывает, как он старался следовать былым дуэльным наставлениям самого Гумилева.
Стрелялись они близ Черной Речки. Один из секундантов вспоминает, как щегольски был одет Гумилев и как отчаянно искал Волошин потерянную в снегу калошу. Оба промахнулись.
Больше всех пострадала Лиля. Стихи ушли от нее на долгие годы. Вдобавок она потеряла обоих своих блистательных поклонников. И все же… Из-за какой другой красавицы Серебряного века стрелялись на дуэли такие поэты?
Она не была красива. В подтверждение своей карикатуры Маковский перевел с немецкого позднее воспоминание фон Гюнтера: «Она была среднего роста и довольно полная. Голова большая, а лицо бледное и некрасивое. Она казалась, однако, очень обаятельной, когда шутила. А шутила она часто и была не только насмешлива, но обладала большим чувством юмора. Разговаривать с ней было очень забавно».
Что же потом стало с прославленной и талантливой Черубиной?
Она вышла замуж за своего верного жениха-инженера. Увлеклась антропософией, ездила с мужем за границу на лекции Штейнера. Потом подошли революция и большевистский переворот. Им с мужем лучше было держаться подальше от Питера. «Мы были из дворян», – объясняла Лиля причину их бегства из Петербурга. Долгое время супруги жили в Екатеринодаре. Лиля работала в детском театре вместе с молоденьким Самуилом Маршаком, писала с ним детские пьесы.
В родной город она вернулась в 1922 году и ужаснулась переменам:
Под травой уснула мостовая,
Над Невой разрушенный гранит…
Я вернулась, я пришла живая,
Только поздно – город мой убит.
Лиля окончила библиотечные курсы, работала в академической библиотеке, была одним из российских «гарантов» антропософского Общества.
С 1915 она снова писала стихи. В 1921 году написала о Гумилеве:
Разошлись… не пришлось мне у гроба
помолиться о вечном пути,
но я верю – ни гордость, ни злоба
не мешали тебе отойти.
В землю темную брошены зерна,
в белых розах они расцветут…
Наклонившись над пропастью черной,
ты отвел человеческий суд.
И откроются очи для света!
В небесах он совсем голубой.
И звезда твоя – имя поэта
неотступно и верно с тобой.
Она издала книжечку о Миклухо-Маклае «Человек с Луны». Конечно, он был педофил, наш бедный Маклай, но еще и наш, русский ученый, да и книжечка ведь предназначалась для деток, которых он так любил.
В 1927 году социалистическая диктатура достаточно окрепла, чтобы заняться и антропософами. Дошла и до них очередь. Лилю отправили в ссылку, для начала в Ташкент. Она с трудом прошла этап: очень болели ноги.
В Ташкенте ee посетил антропософ-китаист Юлиан Щуцкий, поздняя ее любовь. Ему посвящена последняя лилина мистификация, цикл «Домик под грушевым деревом» (стихи якобы сочинил ссыльный китайский философ Ли Сян Цзы), как и почти все написанное в то время. Как, скажем, эта вот «Разлука с другом»: