355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Васильев » Не стреляйте в белых лебедей » Текст книги (страница 4)
Не стреляйте в белых лебедей
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 17:41

Текст книги "Не стреляйте в белых лебедей"


Автор книги: Борис Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

7

Так случилось, что Колька Полушкин ни разу в жизни ни с кем всерьез не ссорился. Ни поводов не встречалось, ни драчливых приятелей, и хоть боли самой разнообразной натерпелся предостаточно, боль эта только тело задевала. А вот душу никто еще доселе не трогал, никто не задевал, и потому к обидам она была непривычна. Нетренированная душа у парня была: большом, конечно, недостаток для жизни, если жизнь эту мерками дяденьки его отмерять, Федора Ипатовича Бурьянова.

Но Колька своими мерами руководствовался, и поэтому отцовская оплеуха угольком горела в нем. Горела и жгла, не затухая. Пустяк, казалось бы, чепуховина: родная ведь рука по загривку прошлись, не соседская. Станешь объяснять кому, засмеют:

– Не блажи, малец! На отца ведь кровного губы-то дуешь, сообрази.

Но одного соображения тут, видно, было недостаточно, как Колька ни соображал. Чего-то еще требовалось, и потому он, от слез ослепнув, пошел туда, где– верил он – и без соображений все поймут, разберутся и помогут.

– А они говорят: «Дай ты ему леща!» А он и ударил.

Нонна Юрьевна хорошо умела слушать. Глядела как на взрослого, всерьез глядела, и именно от этого взгляда Колька оковы вдруг все растерял и заплакал навзрыд. Заплакал, уткнулся Нонне Юрьевне в коленки лбом, и она утешать его не стала. Ни утешать, ни уговаривать, что, мол, пустяки это все, забудется: отец же приложил, не кто-нибудь. Очень Колька разговоров сейчас боялся, но вместо разговоров Нонна Юрьевна сладким чаем его напоила, лекарства дала и спать уложила:

– Завтра, Коля, разговаривать будем.

Наутро Колька немного успокоился, но обида не прошла. Она, обида-то эта, словно внутрь него залезла, так залезла, что он мог теперь на обиду эту как бы со стороны глядеть. Будто в клетке она сидела, как зверек какой. И Колька все время зверька этого неуживчивого в себе чувствовал, изучал – и не улыбался. Дело было серьезным.

– Если бы он сам собой меня ударил. Ну, сам собой, Нонна Юрьевна, от досады. А то ведь подучили. Зачем же он до этого себя допускает? Зачем же?

– Но ведь добрый же он, отец-то твой, Коля. Очень добрый человек. Ты согласен?

– Ну, так и что, что добрый?

Нонна Юрьевна не спорила: спорить тут было трудно, так как этот-то предмет Колька знал куда лучше. Намекнула осторожно: может, с отцом переговорить? Но Колька намек этот встретил воинственно:

– А кто виноват, тот пусть первым и приходит!

– Можно разве от старших такое требовать?

– А раз старший, так пример показывай: так ведь вы учили? А он какой пример показывает? Будто он крепостной, да? Ну, а я крепостным ни за что не буду, ни за что!

Вздыхала Нонна Юрьевна. Где-то там, в недосягаемом, почти сказочном Ленинграде, осталась одинокая мать-учительница. Единственная из большой, шумной семьи пережившая блокаду и в мирные дни потерявшая мужа. Такая же тихая, старательная и исполнительная, как и Нонна Юрьевна: велено было дочери после учебы ехать сюда, в глухомань, на работу, – только поплакала.

– Береги себя, доченька.

– Береги себя, мамочка.

Нонна Юрьевна в поселке мышонком жила: из дома – в школу, из школы – домой. Ни на танцы, ни на гулянья: будто не двадцать три ей, а всех шестьдесят восемь.

– Хочешь песню про Стеньку Разина послушать?

Пластинок у Нонны Юрьевны целых два ящика. А книг еще больше. Хозяйка даже опасалась:

– Сроду вы, Нонна Юрьевна, замуж не выйдете.

– Почему вы так решили?

– А на книжки больно тратитесь. Себя бы хоть пожалели: мужики книжных не любят.

Мужики, может, и не любили, а вот Колька очень любил. И целый тот день они пластинки слушали, стихи читали, про зверей разговаривали и снова пластинки слушали.

– Ну, голосище, да, Нонна Юрьевна? Аж лампочка вздрагивает!

– Это Шаляпин, Коля. Федор Иванович Шаляпин, запомни, пожалуйста.

– Обязательно даже запомню. Вот уж, наверно, силен был, да?

– Трудно сказать, Коля. Родину оставить и умереть в чужой стране – это как, сила или слабость? Мне думается, что слабость.

– А может, он от обиды?

– А разве на родину можно обижаться? Родина всегда права, Коля. Люди могут ошибаться, могут быть неправыми, даже злыми, но родина злой быть не может, ведь правда? И обижаться на нее неразумно.

– А тятька говорит, что у нас страна самая замечательная.. Ну, прямо самая-самая!

– Самая-самая, Коля!

Грустно улыбалась Нонна Юрьевна, но Кольке не понять было, почему она так грустно улыбается. Он не знал еще, ни что такое одиночество, ни что такое тоска. И даже первая его встреча с обычной человеческой несправедливостью, первая его настоящая обида была все-таки ясна и понятна. А грусть Нонны Юрьевны была подчас непонятна и ей самой.

На второй день Колька не выдержал добровольного затворничества и сбежал. Пока его тятька бессчетные разы нырял за мотором, Колька задами, чтоб на мать не наткнуться, выбрался из поселка. Тут перед ним три дороги открывались, как в сказке: на речку, где ребятня поселковая купалась; в лес, через плотину, и на лодочную станцию, куда он совсем еще недавно бегал с особым удовольствием. И, как витязь в сказке, Колька тоже потоптался, тоже поразмыслил, тоже повздыхал и свернул налево: в хозяйство Якова Прокопыча.

– Ну, что скажешь? – спросил Яков Прокопыч в ответ на Колькино «здравствуйте». – Какие еще огорчения сообщишь?

Очень волнуясь и даже малость заикаясь от этого волнения, Колька торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки, которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще как плясал он потом, как падал…

Яков Прокопыч слушал внимательно, не перебивая: только моргал сердито. В конце уточнил:

– И ты, значит, ушел?

– Ушел, – вздохнул Колька, так и не решившись поведать о пощечине. – Я ушел, а он остался. С мотором еще.

– Значит, ты не виновен, – сказал, помолчав, заведующий. – А я тебя и не привлекаю: не ты у меня работаешь.

– Я же не для того, – вздохнул Колька. – Я же все, как было, рассказал. Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.

– Он бесплатно переживает, а я -за деньги. Ладно… Все ясно. Мал еще учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.

Ушел Колька. Без особых, правда, огорчений ушел, потому что ни на что не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как все было, зная, что тятька про то никогда и никому не расскажет. А то, что Яков Прокопыч, про все узнав, просто-напросто прогонит его, Колька предчувствовал и поэтому не удивился и не расстроился. Задумался только и опять пошел к учительнице.

– Почему это люди такие злые, Нонна Юрьевна?

– Неправда, Коля, люди добрые. Очень добрые.

– А почему же тогда обижают?

– Почему?..

Вздохнула Нонна Юрьевна: легко вам вопросы задавать. Можно было не ответить, конечно. Можно было и отделаться: мол, вырастешь – узнаешь, мал еще. Можно было и на другое разговор этот перевести. Но Нонна Юрьевна в глаза Кольке заглянула и лукавить уже не могла. Чистыми глаза были. И чистоты требовали.

– О том, что такое зло, Коля, и почему совершается оно, люди давно думают. Сколько существуют на свете, столько над этим и бьются. И однажды, чтобы объяснить все разом, дьявола выдумали, с хвостом, с рогами. Выдумали дьявола и свалили на него всю ответственность за зло, которое в мире творится. Мол, не люди уже во зле виноваты, а дьявол. Дьявол их попутал. Да не помог людям дьявол, Коля. И причин не объяснил, и от зла не уберег и не избавил. А почему, как, по-твоему?

– Да потому, что снаружи все искали! А зло – оно в человеке, внутри сидит.

– А еще что в человеке сидит?

– Живот! Из-за живота-то и зло. Всяк за живот свой опасается и всех кругом обижает.

– Кроме живота есть еще и совесть, Коля. А это такое чувство, которое созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается, все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.

– Какие правила?

– Правила поведения: что следует делать, а что не следует. Выносят, так сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит, что-то тут неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо, значит, слухи о ней можно самые нелепые…

Остановилась Нонна Юрьевна. Опомнилась, что свое понесла, что из общего и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:

– Господи, у меня же плитка на кухне не выключена!

Выбежала, а Колька этого и не заметил. Сидел, брови насупив, думал, прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.

Насчет правил точно все сходилось. Видал Колька таких, что жили по своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они все могли оправдать и все допустить – все, что только нужно было в данный момент самому Федору Ипатовичу.

И еще были тятькины правила. Простые: никому и никогда никаких правил не навязывать. И он не навязывал. Он всегда жил тихо и застенчиво: все озирался, не мешает ли кому, не застит ли солнышка, не путается ли в ногах. За это бы от всей души спасибо ему сказать, но спасибо никто ему не говорил. Никто.

Хмурил Колька брови, размышлял, по каким правилам ему жить. И как бы сделать так, чтобы никаких правил вообще больше бы не было, а чтобы все люди вокруг поступали бы только по совести. Так, как тятька его поступал.

А пока Колька ломал голову над проблемами добра и зла, учительница Нонна Юрьевна тихонечко плакала на кухне. Хозяйка ушла, и можно было, не таясь и не прилаживая дежурных улыбок, вдоволь посокрушаться и над своей незадачливой судьбой, и над своими очками, и над ученой угловатостью, и над затянувшимся одиночеством.

А может, и правда, что мужчины книжных девушек не любят?.


8

Поезд прибыл в областной центр в такую рань, что Егор оказался возле рынка в пять утра. Рынок был еще закрыт, и Егор остановился возле ворот, положив мешки на асфальт. Сам же подпер плечом соседний столб, свернул цигарку вместо завтрака и начал с опаской раздумывать о предстоящей торговой операции. Сроду он в купцах не ходил, да и руки у него под топорище приспособлены были, не под навескиразновески. Дома, в горячке, он чересчур уж уверовал в собственные способности и теперь, хмурясь и вздыхая, сильно жалел об этом.

Чего греха таить: побаивался Егор базара. Побаивался, не доверял ему и так считал, что все равно обманут. Все равно на чемнибудь да объегорят, и мечтать тут надо о том лишь, как бы не на все килограммы разом объегорили. Как бы хоть чтото выручить, хоть две из тех трех сотенных, что нависли над ним, как ненастье.

А тем временем и город зашевелился: машины зафыркали, дворники зашаркали, ранние дамочки каблуками зацокали. Егор на всякий случай поближе к мешкам подобрался, променяв удобный дальний столб на неудобный ближний, но вокруг колхозного рынка пока особой активности не наблюдалось. Мелькали, правда, отдельные личности, но облюбованных Егором ворот никто не отпирал.

– Этто что такое?

Оглянулся Егор: начальник. В шляпе, в очках, при портфеле. И пальцем в мешки целится.

– Этто что, спрашиваю вас?

– Свининка это, – поспешно пояснил Егор. – Свеженькая, значит, личная убоинка.

– Убоинка? – Под шляпой грозно заерзали брови: вверхвниз, вверхвниз. – Кровь это! Кровь по асфальту струится антисанитарно, вот что я вижу отчетливо и невооруженно.

Изпод мешков действительно сочилась жалкая струйка сукровицы. Егор поглядел на нее, на строгого начальника, ничего не понял и поспешно захлопал глазами.

– За такие фортели рыночную продукцию бракуют, – строго продолжал начальник с портфелем. – Какая, говорите, у вас продукция?

– У меня? У меня никакая не продукция. Убоинка у меня. Поросячья.

– Тем более блюсти обязан. О холере наслышан? Нет? Чистота – залог здоровья! Фамилия?

– Мое?

– Фамилия, спрашиваю вас?

– Это… Полушкин.

– Полушкин. – Гражданин в шляпе вынул книжечку и аккуратно занес в нее Егорову фамилию, что очень озадачило Егора. – Снизим оценочный балл, гражданин Полушкин. Знаете, за что именно. Вывод сделайте сами.

Спрятал книжечку в карман, пошел не оглядываясь, а вслед ему Егор ошалело хлопал глазами. Потом к мешкам сунулся, хотел уж подхватить их, чтобы все было санитарно, да не успел. Двое изза рынка выломились: один уж в годах, а второй – середник. Пожилой завздыхал, зацокал:

– Ах, самоуправство, ах, паразит!

– Чего? – спросил Егор.

– Знаешь, кто это был? – спросил середник. – Главный по инспекции. Он штампы на мясо ставит.

– Штампы?

– Не поставит – хана товару. И продавать не разрешат и в холодильник не допустят. Стухнет товарец.

– Чего? – спросил Егор.

– Строгачи кругом, страшное дело! – завздыхал пожилой. – Строгачиперестраховщики: эпидемия, слыхал?

– Чего?

– Жмут нашего брата…

Закручинились прохожие, завздыхали, застрекотали: гигиена, санинспекция, эпидемии, категория, штампы, холодильник. Один справа стоял, другой слева расположился, и Егор, слушал их, все башкой вертел. Аж шею заломило.

– Даа, влип ты, мужик.

Вот он в прошлом месяце, – пожилой в середника ткнул, на три сотни он накрылся.

– Чего?

– Накрылся. С приветом, значит, три сотенных. Как те ласточкикасаточки.

– Чего?

– Даа, было дело, было… У тебя чего тут, телятинка?

– Поросятинка. – Егор, разинув рот, глядел то на правого, то на левого. – Что же делатьто мне, мужики, а? Присоветуйте.

– А чего тут присоветуешь? Забирай свои мешки да дуй до дому. Сдашь в родном колхозе по рублю за килограмм.

– По рублю?

– По рублю не возьмут, – сказал середник. – Зачем им по рублю? От силы по семь гривен.

– Семь гривен? Нельзя мне по семьто гривен, никак нельзя. Начет на меня. Три сотенных начет.

– Даа, дела, – вздохнул пожилой. – Обидно, конечно, но раз он твою фамилию записал, то все.

– Нуу?

– Помог бы ты мужикуто, а? – попросил за Егора середник. – Видишь, и начет на него, и поросятинка тухнет.

– Трудно, – закручинился пожилой. – Ой, трудное это дело. Немыслимо!

– Мы понимаем! – зашептал, озираясь, Егор. – Мы это, трудностито ваши, как говорится, учтем. Учтем ваше беспокойство.

– Это – лишнее, – строго сказал пожилой. – Я к тебе всей, можно сказать, душой, а ты – деньги. Обижаешь.

– Обижаешь, – подтвердил середник.

– Да что вы, что вы! – перепугался Егор. – Это так я, так! Сболтнул я, граждане.

– Сболтнул он, – сказал середник. – Может, уважим?

– Главное тут, как начальство объехать, – размышлял пожилой. – Фамилиято известна: записана фамилиято. Вот в чем сложность. Может, лучше сразу все продать, а? Продать все чохом. Оптом, как говорится: полтора рубля за килограмм.

– Полтора? – ахнул Егор. – Да что вы, граждане милые! Грабиловка полная получается.

– Грабиловка, говоришь? А то, что фамилию твою на цугундер взяли, это как называется? Сам ты во всем виноват, раскорячился тут антисанитарно, а потом орешь: грабиловка! Да на что ты нам сдался, спрашивается? Мы же помочь тебе хотели, потоварищески.

– Не хошь – как хошь, – сказал середник. – Ходи грязный.

И пошли оба. Заскучал Егор, замаялся, не выдержал:

– Мужики! Эй, мужики! Остановились.

– Два рубля с полтинничком…

– Пошел ты!

И сами пошли. Заметался Егор пуще прежнего:

– Мужики! Граждане милые, не бросайте! Опять остановились:

– Ну, чего тебе? Мы же тебе уважение оказываем, мы тебе помощь, можно сказать, за здорово живешь предлагаем, а ты – верть да круть, круть да верть.

– Несерьезный ты мужик. Так оно получается.

– Да куда же вы, гражданетоварищи? А я как же?

– А как хочешь.

К углу направились, за рынок. Закричал Егор:

– Стойте! Ладно уж, чего там гадать да выгадывать. Давай за все про все две сотенных да тридцаточку.

Знал ведь, что хитрят мужики. Хитрят, врут, изворачиваются, и от всего этого росло в его душе какое-то очень усталое открытие. Он вдруг вспомнил и Федора Ипатовича, выгадывавшего на чужом горе себе бревнышно; и Якова Прокопыча, беспокоившегося только о том, чтобы его, его лично не коснулось чье-то несчастье; и туристов, и этих ловкачей, и еще многих других – таких же мелких, жадных и думающих только о себе. Вспомнил он обо всем этом и сказал:

– Давай за все про все…

– Ну, знаешь, это сперва прикинуть требуется. Волоки на весы свою продукцию.

Прикинули. Домой Егор с двумя сотнями возвращался. Зато без мяса и – с подарками. Кому – ножичек, кому-платочек: всех одарил, никого не забыл. И на водку денег хватило. С порога объявил:

– Гостей покличь, Харитина. Всех зови: бригадиров, прораба, Якова Прокопыча, родню любезную. Зови всех: Егор Полушкин мир угощать желает.

– Ты о чем это думал-выдумал, о чем размечтался-разнежился?

Не дал он Харитине до полного дыху дойти. Сел в красном углу под образами, сапог не снявши, ладонью по столу постучал:

– Все! Хоть день, да беспечально!

– Да ведь начету три ста. А ты за всего кабанчика – два ста. А где еще один ста?

– Я голова, я удумаю.

– Ты голова, а я шея: на мне хомут-то семейный… Выхватил Егор из кармана деньги, затряс:

– Из-за бумажек этих да чтоб печаловаться? Жизни красоту ими измерять? Слезы утирать? Да спалить их всенародно в жгучем пламени! Спалить и на пепле вприсядку плясать! Хоровод вокруг пламени этого! Чтоб застывшие согрелись, чтоб ослепшие прозрелись! Чтоб ни бедных, ни богатых, ни долгов, ни одолжений! Чтоб… Да я, я первый свои последние в купель ту огненную…

– Егорушка-а!

Повалилась Харитина в ноги: спалит ведь последние, с него станется. Спалит, отведет душеньку, а потом либо за решетку тюремную, либо на осину горькую.

– Не губи семью, Егорушка, деток не губи. Все, как велишь, исполню, всех покличу, напарю-нажарю и выпить поднесу. Только отдай ты мне денежки эти от греха. Отдай, Христом богом молю.

Обмяк вдруг Егор: словно воздух из него выпустили. Кинул на стол двадцать рыночных десяточек, сказал:

– Водки чтоб вволю. Чтоб хоть залились ею.

Закивала Харитина, мышью в дверь юркнула. А Егор сел на лавку, достал кисет и начал советницу свою свертывать, цигарку-самопалку. Медленно свертывал, старательно. И не потому, что махорку жалел – ничего он сейчас не жалел! – а потому, что очень уж ему хотелось подумать. Но мысли эти его не слушались, разбегались по всем углам, и он пытался собрать их одна к одной, как махорочные крошки в обрывок газеты,

О многом хотелось подумать. Хотелось понять, что же такое произошло с ним, почему и – главное – за что. Хотелось рассудить, кто прав и кто виноват. Хотелось решить, как быть дальше, где достать еще сотню и где отыскать завтрашний заработок. Хотелось помечтать о торжестве справедливости, о наказании всех неправых, злых и жадных. Хотелось счастья и радости, покоя и тишины. И – уважения. Хоть немного.

И еще очень хотелось плакать, но плакать Егор не умел и потому просто сумрачно курил, уставясь в стол. А когда оторвался от него и глянул окрест, то вдруг увидел, что у дверей стоит Колька.

– Сынок…– И встал. И голову опустил. А потом сказал тихо: – Кабанчика-то я прирезал, сынок. Вот, значит.

– Я знаю.

Колька прошел к столу и сел на материно место– на табурет. А Егор все еще стоял, виновато склонив голову.

– Ты сядь, тятя.

Егор послушно опустился на лавку. Тыкал вслепую окурком в герань на окошке: только махра трещала. И глазами кругом бегал: вокруг Кольки. Колька поглядел на него, по-взрослому поглядел: пристально. А потом сказал:

– Ни в чем ты не виноват, тятя. Это я виноват.

– Ты? Как так выходит?

– Не остановил тебя вовремя, – вздохнул Колька. – Ты ведь у меня заводной товарищ, верно?

– Верно, сынок. Правильно.

– Вот. А я не остановил. Стало быть, я и виноват. И ты в стол не гляди. Ты на меня гляди, ладно? Как прежде.

Прыгнули у Егора губы: не поймешь, улыбнуться хотел или свистнуть. Еле-еле совладал:

– Чистоглазик ты мой…

– Ну, ладно, чего там, – сердито сказал Колька и отвернулся.

И правильно, что отвернулся, потому что у Егора в носу вдруг ласвербило и сами собой две слезы по небритости проползли. Он смахнул их, заулыбался и заново начал свертывать цигарку. И пока свертывал ее, пока прикуривал, оба молчали: и отец, и сын. А потом Колька повернулся, сверкнул глазами:

– Какого я мужичищу у Нонны Юрьевны слушал, ну, тять! Голосище! Прямо как у слона.

К вечеру Харитина поросячьей утробы нажарила, напарила и на стол выставила. Егор в чистой рубахе в красном углу сидел: слева подарки, справа – пол-литры. Каждого подарком встречал и граненым стаканчиком (лафитничков в обзаведении не имелось):

– Будь здоров, гость дорогой. Пей от горла, ешь от пуза, на подарочек радуйся.

Бригадиров и прорабов Харитина не собрала (а может, и не хотела), но Яков Прокопыч приперся.

– Зла на тебя, Полушкин, не держу, потому и пришел. Но закон уважаю сердечно. И тебя, значит, уважил и закон уважаю. Такая у меня постановка вопроса.

– Садись, Яков Прокопыч, товарищ Сазанов. Испробуй нашего угощения.

– С нашим полным удовольствием. Все должно быть соблюдено, верно? Все, что положено. А что не положено, то фантазии. Бензином бы их полить да и сжечь.

Федор Ипатыч тоже присутствовал. Но в себе был весь, сумраком занавешенный. И потому помалкивал: ел да пил. Но Якову Прокопычу ответил:

– Всем на чужом пожаре занятье по душе найдется. Кому тушить, кому глазеть, а кому руки греть.

Вскинулся Яков Прокопыч:

– Как понимать, Федор Ипатыч, это примечание?

– Законников надо жечь, а не фантазии. Собрать бы всех законников да и сжечь. На очень медленном огне.

Разгореться бы тут спору, да Марьица не дала. Задергала мужа:

– Не спорь. Не встревай. Наше дело – сторона-сторонушка.

И Вовка с другого уха поддакнул:

– Может, лодка когда понадобится…

А Егор и не слышал ничего из своего красного угла. Подарки раздавал, водкой заведовал. Сам пил, других угощал:

– Пейте, гости дорогие! Федор Ипатыч, свояк дорогой, мил дружок мой единственный, что нахмурился-засупонился? Улыбнись, взгляни бархатно, молви слово свое драгоценное.

– Слово? Это можно. – Поднял Федор Ипатыч стакан. – С прибылью, хозяин, тебя, и с догадкой: раз кругом все такие законники, без догадки не проживешь. Вот вывернулся ты, значит, и молодец. Да. Хвалю. Чиста душа в рай глядит.

– В рай? – закручинилась Харитина. – Там, где рай, не наш край. Нам до рая ста рублей не хватает. Удивилась Марьица:

– Ты что это, Тина, каких таких ста? Кабанчика, поди, не без выгоды…

Крепилась Харитина. Весь день крепилась, а тут сдала. Взвыла вдруг по-упокойному:

– Ой, сестрица ты моя Марьица, ой, братец ты мой Федор Ипатович, ой, вы гости мои ласковые…

– Да ты что, что, Тина? Да погоди голосить-то.

– Да ведь два ста рублей – вся убоинка.

– Двести?.. – Федор Ипатыч даже хлебушек уронил. – Двести рублей? Это ж как так получается? Это почем же килограмм идет?

– А почем бы ни шел, да весь вышел, – сказал Егор. – Пейте-ешьте, гости…

– Нет, погоди! – строго прервал Федор Ипатыч. – Свежая свининка не баранинка. Да в это время, да в городе. Да по четыре рубля килограмм, вот как она идет! По четыре целковых – это я точно говорю.

Онемели за столом. А Яков Прокопыч поддакнул:

– Вокруг этой цены супруга моя рассказывала.

– Господи! – ахнула Харитина. – Господи, люди добрые!

– Погоди! – Федор Ипатыч ладонью пристукнул: забыл с огорчения, что в гостях, не дома. – Так выходит, что на две сотни сам ты себя нагрел, Егор. Это ж при долгах, при начете, при семействе да при бедности – две сотни чужому дяде? Бедоносец ты чертов!..

Ахнул Егор суковатым своим кулаком по столешнице – аж стаканы подпрыгнули:

– Замолчь! Считаете все, да? Выгоды подсчитываете, убытки вычитываете? Так не сметь в моем доме считать да высчитывать, ясно-понятно всем? Я здесь хозяин, самолично. А я одно считать умею: кому избу сложить, кому крышу покрыть, кому окно прорубить – вот что я считаю. И сыну своему это же самое и жизни считать наказываю. Три сотки у меня земли, и эти три сотки по моим законам живут и моими счетами считают. А закон у меня простой: не считай рубли -считай песенки. Ясно-понятно всем? Тогда пой, Харитина, велю.

Молчали все, как пришибленные. Глядели на Егора, рты раззявив. Кольке это очень смешным показалось: он из-за стола в сени выскочил, чтоб отсмеяться там вволюшку.

– Спой, Тина, – сказал Егор, – Хорошую песню спой.

Всхлипнула Харитина. Подперла щеку рукой, пригорюнилась, как положено, и… И опять двинуло ее совсем не в ту сторону:

 
Ой, тягры-тягры-тягры,
Ой, тягры да вытягры!
Кто б меня, младу-младену,
Да из горя б вытягнул…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю