355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Васильев » Дом, который построил Дед » Текст книги (страница 2)
Дом, который построил Дед
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 17:40

Текст книги "Дом, который построил Дед"


Автор книги: Борис Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

4

«Из действующей армии.

Его Превосходительству

генерал-майору Николаю Ивановичу Олексину

для Варвары Николаевны (лично).

Угол Кирочной и Ильинской, собственный дом.

г. Смоленск».

Получив письмо, генерал, не вскрывая, отдавал его дочери. Варвара тотчас же убегала к себе, зачем-то закрывала дверь, лихорадочно вскрывала конверт и читала всегда стоя. Как на картине Вермеера Дельфтского.

«10 мая 15 года.

Письмо №3.

Варенька, дорогая моя!

Вчера с полуротою солдат выступил на передовые линии. До них еще верст 40, а уж нигде нет ни одного мирного жителя, и канонада уже слышна более или менее ясно. Аэропланы частенько пролетают над головами; в середине дня германский аэроплан, летевший сравнительно низко, открыл было по нашей колонне пулеметный огонь, но живо удрал, как только появились два наших аэроплана.

А война, оказывается, видна издалека. В том местечке, из которого мы выступили походным порядком, не было германцев, но дальнобойная артиллерия и бомбы, которые сбрасывают с аэропланов, сказали и здесь свое слово. Снесены многие крыши, в стенах – огромные бреши, повыбиты стекла, а по улицам словно кто прошелся чудовищной сохой – так все исковеркано и изрыто.

Не хотел поначалу писать об одном небольшом столкновении, но вспомнил, что дал тебе слово ни о чем не умалчивать. Только, Бога ради, Варенька, не волнуйся: все уже позади, да и случай пустячный.

Вчера перед самым походом вызывает меня к себе командир запасного батальона и предлагает мне включить в состав моей полуроты до пункта назначения вольноопределяющегося нижнего чина Соколова. Глянул я на этого Соколова: ну гимназистик, мальчишка лет шестнадцати! Сероглазый, круглолицый, румянец во всю щеку, а сам тоненький и напуганный. Приказал я этому юнцу от себя не отлучаться, и – шагом марш! Я – впереди, чуть сзади вольноопределяющийся Соколов, за ним – полурота, а позади нее – мой унтер Семен Масягин, чтобы подгонять отстающих. Вот так и плетемся в жаре, за аэропланами поглядываем да канонаду слушаем.

Через два часа в небольшой роще командую привал. Сажусь, расстегиваю портупею, сапоги долой: блаженствую себе в тенечке. Вдруг слышу крик; «Помогите!» Женщина кричит, сомнений никаких нет, что женщина, и я босиком, как лежал, на тот крик бросился. Выбежал из кустов и вижу, как здоровенный детина, прибывший после легкого ранения, валяет по земле вольноопределяющегося Соколова. Тискает его, хватает, а головной убор сбил, и я вижу… Нет, Варенька, ты зажмурься, отвлекись и заново читать начни, чтобы представить мое состояние, когда я, вместо юнца гимназиста, увидел коротко стриженную молодую девицу! А тот мерзавец (извини, Бога ради!) уже под гимнастерку ей залез. Что было делать? Вытащил револьвер и пальнул у него над ухом. «Встать!» Он встал, красный, распаренный, и смотрит дико. «Я, говорит, ваше благородие, выстрелов не опасаюсь, а вот ты их в первом бою поопасайся». Я и ответить ему не успел, как подбегает мой унтер Семен Масягин да как двинет этого хама кулаком в физиономию.

Потом разобрались. Девица «Соколов» оказалась не девицей, а законной супругой командира батальона нашего полка капитана Павла Владимировича Соколова. Настоящее ее имя Полина Венедиктовна, и она всеми правдами и неправдами пробирается к своему мужу. Ты сейчас скажешь, предчувствую, что это – пример самопожертвования и великой любви. Марию Волконскую вспомнишь вкупе с Трубецкой, а по мне – безнравственность. Да, да, уважаемая моя женушка, допустить, чтобы тебя тискала солдатня, платить благосклонностью господам тыловым крысам за их разрешения следовать далее – непристойно и в высшей степени аморально.

А с унтером Масягиным я сошелся во взглядах и характерах. Он – человек бывалый, семь месяцев на передовых позициях, заслужил Георгия за личную храбрость. А главное – справедливый и рассудительный и за тем солдатом (его зовут Прохором Антиповым) обещал присматривать.

Вот какое пикантное приключение выпало мне в первый день пребывания на передовых позициях. Не удивлюсь, если война окажется сплошным водевилем.

Ну до свидания, моя дорогая Варенька. Береги себя и всегда помни, как я люблю тебя.

Поклон Николаю Ивановичу, Оле, Тане и Володе. Не начал ли он испытывать желание пополнить собою ряды наивного русского офицерства?

Крепко, крепко целую тебя и твои ручки.

Твой царь Леонид.

Р.S. Помнишь, как ты шепнула мне во мраке прекраснейшей из ночей: «Ты – мой царь Леонид…» Я этого никогда не забуду, клянусь тебе, любимая. И еще клянусь, что, уж коли ты избрала меня царем Леонидом, я скорее умру, чем пропущу врагов сквозь Фермопильское ущелье.

Сейчас полночь. Я сижу в землянке своего командира роты поручика Незваного Викентия Ильича и заканчиваю это письмо при огарке свечи, целуя черные кудри твои.

А впереди – война».

Да, впереди была война, но в первую ночь прапорщику Старшову так и не удалось уснуть в ее липких объятьях. Закончив письмо, он лег, укрылся шинелью и до утра думал о том, что его непременно убьют в первом бою. Он презирал себя за трусость, не подозревая, что всякий мужчина испытывает изнуряющий, неописуемый, почти мистический ужас два раза в жизни: перед первой брачной ночью и перед первым боем.

5

Дед провел с немцами три войны: мировую («германскую») в качестве офицера царской армии; революционную в качестве командира Красной Армии и Великую Отечественную в качестве офицера Советской Армии. Столь богатый опыт, накопленный одним поколением под разными вывесками, не мог в конечном итоге не вылиться в некие закономерности. Выйдя в отставку в сорок шестом, Дед начал не только строить Дом в прямом смысле, но и писать нечто вроде Памятки для будущей Четвертой войны. Писал он ее кратко и столь искренне, что, несмотря, по крайней мере, на две победы из трех возможных, назвать ее следовало не «Наука побеждать», а «Наука не быть побежденным». Вывод озадачил Деда, почему он, основываясь, правда, уже на ином опыте, сжег свое творение, подобно Николаю Васильевичу. Случайно уцелел клочок, половина листочка, которую я и приведу здесь так, как когда-то написал Дед. Слово в слово:

«1. Немцы никогда не стремились к захвату территории как таковой, но всегда рвались к высотам. Следовательно, первую закономерность можно сформулировать так:

«Мы – в низинке, немец – на вершинке».

2. Немцы никогда не стремились, условно говоря, «перевыполнять план»: если было приказано занять деревню, они, заняв ее, в ней и закреплялись, не преследуя нас. Отсюда вторая закономерность:

«Мы – в чистом поле, немец – в теплой хате».

3. Немцы избегали ночных боев, справедливо полагая, что в темноте офицерам трудно командовать, а солдатам – исполнять команды, что, в свою очередь, всегда ведет к бессмысленным потерям. И третья закономерность звучит так:

«Мы – воюем, немец – спит».

Тогда, в мае пятнадцатого, до этих формулировок было еще далеко, но рота, в которой служил прапорщик Старшов, оказалась в самой что ни на есть низине из низин. Она занимала позиции на Варшавском направлении возле реки Равки на макушке Болимовского выступа. В окопах хлюпала грязь, ноги были постоянно мокрыми, озноб колошматил, невзирая на чины и звания, а розовые, как ветчина, немцы, скинув мундиры, блаженствовали на солнышке, которое заглядывало в русские окопы только на сорок три минуты, как установил прапорщик Старшов в первый же день своей трехступенчатой германской войны.

– Простудим солдат, Викентий Ильич, – озабоченно сообщил он свои выводы командиру роты. – Может быть, испросив разрешения, вышибить противника с господствующей высоты?

– К праотцам захотелось? – усмехнулся Незваный. – У германцев четыре пулемета, а у меня сто тридцать восемь «ура!» да два наших с вами нагана. Лучше жить с бронхитом, чем лежать убитым: преподношу вам, прапорщик, основную заповедь этой вшивой войны. Запишите в книжечку.

Ни в первый, ни во второй, ни даже в третий день никаких боев не случилось; прапорщик осмелел и деятельно исследовал все, что доступно было исследованию: периодичность смены германских пулеметчиков и розу ветров; расстояние до характерных ориентиров и длительность рассветных туманов, что тянулись от реки Равки; содержание солдатских каш и влияние фаз луны на извечное солдатское желание дрыхнуть. Он почти уже вывел формулу, но тут сменился ветер, и исследования пришлось прекратить.

– Ветер действует на солдатские нервы, – сообщил он ротному.

– Вас убьют в первом бою, Леонид, – зевнул Викентий Ильич. – Уж не посетуйте на предчувствие. Во-первых, нервы у нижних чинов уставом не предусмотрены, а во-вторых, передовая не выносит гумбольдтов, дарвинов и всяких там аристотелей.

– Но вы же сами скверно спите от этого ветра, – не унимался упрямый прапорщик.

– У меня ноги болят, – впервые по-человечески просто признался ротный. – Я ведь из осколков армии Самсонова. Набегался по болотам.

Тот день, на который судьбою было возложено личное клеймо с именем прапорщика Леонида Старшова, начинался на редкость уныло. Западный ветер лениво волочил обрывки речных туманов на отсыревшую роту. Первые солнечные лучи уже касались германских окопов, но в низине было по-прежнему глухо и мрачно, и невыспавшиеся солдаты материли противника с особой, завистливой злостью. А поскольку германец, вопреки обыкновению, начал шебуршиться спозаранку задолго до завтрака, то все, кто топтался в гнилых окопах, любознательно на них пялились.

– Гля-ко, туман вроде загустел.

– И будто течет, а? Будто тяжелый.

– Чего-то он какой-то зеленый вроде, братцы…

– Не, желтый он.

– Бурый, дура, – солидно поправил унтер Масягин и покосился на хмурого ротного. – Туман вроде как крашеный ползет, ваше благородие.

Поручик хотел ответить сразу, но не успел: рот свело вялой утренней зевотой. Пока он управлялся с нею, из землянки вылез Леонид.

– Доброе утро, господа.

– Дымовая завеса, – совладав наконец-таки с челюстями, сказал ротный. – Германцы решили дымовой завесой побаловаться, видите, прапорщик? Учение, что ли…

Прапорщик не ответил. Он уже видел однажды эти тяжелые, медленно и неотвратимо стекающие в низину желто-зеленые, переполненные смертью клубы, но спросонок никак не мог вспомнить, где же он их видел. А это почему-то представлялось невероятно важным, прямо-таки жизненно необходимым, и он напряженно вспоминал, тупо уставясь на ползущие, завивающиеся языки… «Сон! – вдруг осенило его. – В поезде я видел во сне газовую атаку…»

– Газы! – кажется, он крикнул, если можно кричать шепотом. – Это газовая атака, Викентий Ильич. Отводите роту.

– Что вы плетете? Какие, к черту, газы, когда я почти год воюю и никаких газов, кроме…

– Хлор! – забыв о субординации, прапорщик двумя руками схватил поручика за отвороты наброшенной на плечи шинели и затряс так, что голова Незваного заболталась, как недозрелая груша. – Уводите людей. Смерть. Удушье. Как только до нас доползет, всем нам конец. Конец! Спасайте людей!

– Ку…да? – с трудом вымолвил ротный, поскольку его помощник продолжал вдалбливать идею посредством взбалтывания. – Оставь т…трясти, черт…

– Как можно дальше! Как можно дальше, пока подъем не начнется.

– Рота, слушай команду! Бегом в тыл! Бегом!..

Солдаты покинули окопы, в общем, организованно и без всякой паники, а скорее с усмешкой: «Ну дают господа офицеры!..» Сам Дед и по прошествии времени не мог вспомнить, сколько верст он драпал от желтого германского облака. Сдавалось ему, что много, но он всегда точно помнил, что обратный путь оказался короче.

– Охранение! – вдруг закричал Масягин. – Охранение забыли!

В панике (а скорее не в панике, а в несерьезном к ней отношении, что тоже есть одна из сторон паники) напрочь забыли о четырех солдатах, еще затемно выдвинутых в передовые секреты. Кто, как, почему – выяснять было некогда: прапорщик Старшов сорвал с себя портупею вместе с оружием, гимнастерку, нательную рубаху. Он совал эту скомканную, волглую от пота рубаху солдатам и кричал, а его не понимали:

– Мочитесь на нее. Мочитесь. Мочитесь!

Наконец сообразили. Он стиснул мокрую рубаху в руке и, полуголый, помчался обратно. Навстречу неотвратимой смерти, медленно наползающей на позиции. К забытым солдатам.

Это так ему тогда казалось, так оно было на самом деле, так все и воспринимали. Но существовала и другая, невидимая и тоже неотвратимая, как смерть, сторона этого порыва: двадцатилетний Дед бежал тогда навстречу собственной судьбе. Не думая об этом, не зная, не гадая и не выбирая.

Когда прапорщик добежал до оставленных ротой окопов, первые волны газов уже были совсем рядом. Он почувствовал жжение в горле, нехватку воздуха и резь в глазах, прижал ко рту мокрую рубаху и, задыхаясь, лихорадочно заспешил дальше, к секретам, что были выдвинуты вперед. Эта сотня саженей дорого досталась ему: внезапные приступы кашля не оставляли уже до смерти, да и умер-то он от того же удушья, от которого гибли все его сверстники, счастливо избежавшие сабель, пуль и осколков. По щекам ручьями текли слезы, он блуждал в ядовитых парах и пиках не мог найти своих солдат. «Я выл, – скупо признался он через шесть десятков лет. – Знаешь, как воют перед смертью? Выл и искал». И нашел все по тому же судорожному, раздирающему грудь кашлю.

– Снять рубахи! Обмочить! Дышать только сквозь материю!

От волнения, опасности, приступов кашля и слез он не видел тех, кого спасал. Что-то красное, натужно кашляющее, в слезах, в мокроте, в соплях…

– Снять рубахи! Снять! Обмочить!

Он наглотался газов, растворенных в тяжелом речном тумане, больше всего тогда, когда втолковывал им, уже плохо соображающим, уже обреченным, обессиленным, растерянным, как можно спастись. Он умирал вместе с ними, и через два года именно это переважило все его золотые погоны.

– Дышать только сквозь ткань!

Уже за второй линией своих окопов, когда вырвались из ядовитых речных туманов, а склон начал заметно повышаться, солдаты попадали на землю. Он кричал, угрожал, просил, умолял и снова угрожал, но поднялись они тогда, когда прапорщик в ярости начал бить их ногами.

– Знаешь почему? Я верил, что только бурное дыхание очистит наши легкие.

– И ты бил, отец? Бил измученных, отравленных, ослабевших солдат?

– Еще как! – самодовольно признался Дед. Он гулял по госпитальному саду вместе с младшим сыном, через каждые семь-десять шагов заходясь в изнуряющем кашле. На следующее утро ему суждено было умереть, но сын не знал об этом, а Дед знал.

– А старшим, знаешь, кто оказался? Тот мерзавец Прохор Антипов, что пытался изнасиловать дуру-суфражистку…

Тогда прапорщик все же поднял солдат и снова погнал, не давая ни малейшей передышки, пока не добежали до своих. Там попадали. Все пятеро.

Через месяц прапорщик вернулся из лазарета целым и невредимым, только иногда покашливал ни с того ни с сего. А еще через полтора месяца был востребован в штаб полка, где представитель Думы Георгиевских кавалеров в присутствии офицеров штаба вручил прапорщику Леониду Старшову первую боевую награду – орден Святого Георгия-Победоносца Четвертой степени.

– Сто пятьдесят рублей годового пенсиона и право ношения мундира в отставке – это, брат, не шутка, – говаривал он, посмеиваясь в седой ус. – И чего я, дурак, его в двадцать втором году сдал, спрашивается?

И остался в награду кашель. Навсегда.

ГЛАВА ВТОРАЯ
1

Генерал глядел в исчерченную стрелками карту Маньчжурии, жевал бороду и невесело размышлял о роковой инертности русских штабов. Чем выше штаб, тем больше неповоротливости. Бумаг прорва, дела нет. Ведь стоило тогда вовремя доложить…

– Варвара Ивановна пожаловали! – крикнула из-за двери Домна Фотиевна, или, по-домашнему, Фотишна.

– Варвара? – Николай Иванович поспешно одернул домашнюю куртку, заковылял к дверям. – Зачем? Почему вдруг? По какому вопросу?

Он с детства побаивался старшей сестры, заменившей ему мать в те давние-давние времена. Потом, правда, появилась тетушка Софья Гавриловна. Варя уехала ловить свое счастье, но как внезапная смерть матери, так и властная рука Варвары запали в память навсегда. Не страхом, а благодарностью: даже среднюю дочь (вторую, здоровенькую) он назвал в честь старшей сестры: Варвара Ивановна была весьма польщена, приехала на крестины вместе с супругом Романом Трифоновичем Хомяковым (он тогда еще был жив…).

– Варя? Что случилось?

Сестра заметно постарела после смерти мужа. Впрочем, Варвара всегда выглядела так, словно только что постарела: и в двадцать, и в шестьдесят.

Но то – изнутри, а ныне изменения коснулись внешности: она стала рыхлой, одышливой и какой-то смиренно готовой к очередным несчастьям, несмотря на все еще вызывающе прямую отцовскую спину. Она троекратно расцеловалась с братом и отстранилась, не снимая руки с его плеча. Точнее, отстранила его:

– И ты пьешь?

– Это звучит, как «и ты, Брут!» – улыбнулся Николай Иванович. – Нет, я не пью, не беспокойся. Просто все мои лекарства отныне на спирту, отсюда, пардон, амбре.

– Амбре, – недовольно повторила Варвара Ивановна, усаживаясь. – Как дети? Знаю, что моя крестница счастливо вышла замуж, но после кончины Романа Трифоновича я никуда не выезжаю: на мои плечи легло столько забот. Вы получили телеграмму с поздравлениями?

– И телеграмму, и подарок. Варя очень благодарна тебе.

– Пустяки. Я была одинокой в молодости и оказалась одинокой в старости: сыновья мои не могли выбраться из Парижа из-за боевых действий даже на похороны собственного отца. Странную судьбу мне уготовил Господь.

Николай Иванович сочувственно покивал, отметив про себя, что сестрица-миллионщица называет эту идиотскую войну всего лишь «боевыми действиями» даже в столь горестном случае.

– Письма от них идут ко мне через полсвета. И когда же все это кончится?

Вздох был фальшивым, и генерал разозлился: «Врешь, ты не хочешь мира! Ты хочешь денег, денег…» И сказал весьма недовольно:

– Ты приехала посоветоваться со мной относительно окончания войны? Узнай лучше у Федора: он ближе к царю.

Варвара Ивановна молча полоснула его недобрым взглядом. Достала из ридикюля телеграмму, бросила через стол:

–Прочти.

Генерал развернул: «ДОРОГАЯ СЕСТРА Я СЕМЕЙНОЕ НЕСЧАСТИЕ И НЕТ МНЕ ПРОЩЕНИЯ ВЫСОКОЕ ПРОДАНО МОЧУЛЬСКОМУ ИВАН».

– Он продал наше Высокое?

Николай Иванович нечасто бывал в семейном имении, молчаливо признав, как, впрочем, и остальные, что право прямого владения принадлежит тому, кто там постоянно живет, то есть ушедшему со службы Ивану Ивановичу. Но при этом не представлял, что когда-нибудь дом и сад его детства уйдут в чужие руки. Слишком многое связывало с той землей всех Олексиных, слишком многое…

– Давным-давно, когда ты ходил в начальные классы гимназии, а Иван ее заканчивал, я обнаружила его пьяным. Он только что вернулся от какой-то девки и влез в окно. В старом доме, на Кадетской, который тетушке пришлось продать за долги.

– Я не хожу по той улице, – сухо доложил генерал. Варвара Ивановна понимающе покивала. И вздохнула:

– Таковы были цветочки. Он, что же, окончательно спился?

– Я давно не видел Ивана: мы крупно повздорили два года назад. Но если судить по этой телеграмме…

Вошла Фотишна. Даже она, фактическая домоправительница, испытывала необъяснимый страх в присутствии Варвары Ивановны Хомяковой.

– Чай подан.

– Сначала дела, – отрезала Варвара Ивановна. – Ступай. – Дождалась, когда Фотишна закроет дверь, пояснила: – Я еду к Мочульскому Иван продал не только наше имение, он продал наши могилы. Два креста из белого мрамора. Ты помнишь мамины похороны?

– Я все помню, – сказал Николай Иванович. – Даже разговор на веранде. Иван тогда увел нас, младших, но я был старше этих младших.

– Старше тебя был Георгий, – тихо поправила Варвара Ивановна и перекрестилась.

– И тем не менее я помню, как ты ратовала за единство семьи.

Он сказал эти слова без всякой задней мысли: просто с горечью припомнив, что было время единения. Но Варвара Ивановна услышала в них упрек и не просто покраснела, а апоплексически налилась кровью.

– Благодари эту Елену, эту маркитантскую девку, которую твой братец приволок в наш дом: у него всегда была страстишка выискивать непременно что-то самое грязное. Она неплохо отблагодарила нас всех…

– Да при чем тут Лена…

– Непорядочные люди неспособны даже на благодарность, – отчеканила старшая сестра, вставая. – Я – к Мочульскому.

– Елена имела право влюбиться в кого угодно, – упрямо продолжал Николай Иванович. – В данном случае Ивану просто не повезло.

– Я ночую у тебя. – Варвара Ивановна привычно не слушала младших, когда не желала их слышать. – Распорядись доставить мой багаж и, будь любезен, повремени сегодня с обедом.

Она вышла столь стремительно, что генерал не успел встать, чтобы проводить ее. И остался сидеть, слушая, как за окнами зацокали копыта рысаков наемного экипажа. Ему стало грустно и горько, но не из-за свидания с сестрой и даже не из-за выходки спившегося с круга брата, а от воспоминаний. О детстве в этом старом городе, но в другом доме, проданном за долги, мимо которого он старался никогда не ходить, хотя новый дом оказался совсем рядом со старым. А старый продали тогда, когда Хомяков приехал с войны полным банкротом. Варвара, сыграв в Смоленске скромную свадьбу, укатила вместе с ним, и тетушке пришлось выкручиваться самой. А в доме за старшую оставалась привезенная с войны Леночка. Это для Варвары она выглядела маркитантской девкой, а для них – богоданной, живой, черноглазой сестричкой, в которую они все были влюблены – и он, и Георгий, и вернувшийся с боевыми наградами ее спаситель Иван. Только они влюблялись по-мальчишески, а Иван все делал очень серьезно. Он вообще был очень серьезным и основательным: закончил в университете, подождал, пока Леночка подрастет, и лишь тогда сделал официальное предложение. Она приняла его, и полгода они считались женихом и невестой, а потом Лена совершенно неожиданно и необъяснимо уехала из их дома, а Иван начал метаться по службам и пить, пить и метаться, пока из этих двух деяний не избрал одного. Оставил службу и осел в Высоком, а Лена так и затерялась в бесконечных провинциях гигантской империи. Генерал тяжело вздохнул, тяжело поднялся, тяжело захромал в привычный кабинет.

Он открыл дверь и замер: у его стола сидел высокий, худой и, что выглядело абсолютно несуразным, сутулый старик в старомодном поношенном костюме, с костлявой лошадиной физиономией и редкими желтовато-седыми волосами.

– Иван?

– Извини, брат, – потухшим голосом сказал Иван Иванович, который был всего-то на четыре года старше, а уже выглядел стариком. – Ждал, когда наша мегера уйдет. А сюда меня Фотишна провела. Мы не обнимемся?

– Я читал твою телеграмму, – сказал Николай Иванович, обходя стол с другой стороны.

– Понятно. А выпить нет ли? – Иван Иванович зябко передернул плечами, зябко потер руки. – Мне все равно, что дашь, все равно.

– Опять запьешь, Иван.

– Муторно, – тихо и покорно вздохнул брат. – Не на душе, нет. Жить муторно, Коля. Не хочется. Я, наверно, повешусь.

– Дурак, – по-генеральски пророкотал Николай Иванович, доставая бутылку и рюмки. – А ведь был Ваня. Надежда семьи.

– Водка? – Иван Иванович осклабился, обнажая редкие и совершенно уж лошадиные зубы. – Казенная? Хорошо русские генералы живут, хорошо. А я самогоночку пью, мне баба варит. Жалостливая, жалеет меня. – Задрожавшей рукой он схватил наполненную братом рюмку, торопливо выпил, давясь и всхлипывая. – Чудо! Чудо! Самогонка – дрянь, а я, знаешь, как пить приловчился? Я ведь, брат, химик, да, химик. И я самогонку с шампанским мешаю. Папочку с мамочкой, так сказать.

– Перестань ёрничать, Иван, – тихо сказал Николай Иванович.

– Перестал, перестал, – Иван Иванович поспешно покивал головой, сказал вдруг совсем иным, прежним, уж и им-то самим почти позабытым тоном: – Гавриила во сне видел, первый плод с древа нашего. Самый скороспелый и самый зрелый плод. Часто вспоминаешь его, Коля?

– Нет, – вздохнул генерал. И виновато добавил: – Я почти и не помню его.

– Я подразумевал не воспоминания, а думы. Он своим выстрелом думать нам завещал. Не только близким, а всем русским порядочным людям.

Иван Иванович замолчал, умоляюще, но бегло, искоса поглядывая на брата. Со значением погладил рюмку уже твердыми, недрожащими пальцами, кашлянул выразительно.

– Знаешь, а я мартиролог нашей семье составил. Вот если нальешь еще рюмочку…

Генерал наполнил рюмки, вздохнул неодобрительно:

– Дурацкая у нас семья.

– Не-ет, – несогласно протянул Иван Иванович и мягко, застенчиво улыбнулся. – Извините, ваше превосходительство, но я когда-то кое-что читал, кое о чем думал и кое-что знал. Я закончил в университете и прослушал трехгодичный курс в петербурж… ах да, теперь приказано обрусеть… в петроградской техноложке. Я и в университете, и в техноложке проходил первым номером, я очень старался, Коля, я втемяшил себе в башку, что меня непременно полюбят за мой разум и мои знания. И знаешь, отчего я пью? Я выжигаю разум самогонкой.

Он торопливо опрокинул рюмку в заросший рот, и генерал отвернулся, незаметно смахнув слезинку.

– Ах, Ваня, Ваня…

– Пролил, – сказал Иван Иванович, перевернув пустую рюмку и дурашливо улыбаясь. – И не хватило на семейный мартиролог.

Николай Иванович молча налил ему еще. Брат, посерьезнев и погрустнев, принял рюмку спокойно, с неторопливым достоинством.

– Начнем с матушки нашей, Коля: ты помнишь ее лицо? Нет, ты был еще очень мал, а я – помню. На ее щеках остались точечки, потому что она упала лицом в землю. Она поклонилась земле за всех нас, потому что была крестьянкой и твердо веровала, что все – оттуда, из земли. А батюшка рухнул навзничь, глядя в небо, как и положено потомку честных воинов, ибо знал, куда должен обращать взор свой человек чести и долга. И эти два последних взгляда наших родителей радугой сияют над нами, их детьми…

– Хороша радуга, – угрюмо перебил генерал.

– Да, не для веселья, а для раздумья, осеняя, а не развлекая. – Иван Иванович важно поднял длинный, сухой палец. – У русской интеллигенции отец – дворянин, но мать все-таки крестьянка, и об этом никогда не следует забывать, ибо в этом сокрыты и ее долг, и ее проклятье. Русская интеллигенция оказалась в ответе за все – от земных нужд до небесных мечтаний, от прошлого до будущего, от чести государства до бесчестия государя. И наша семья – живая тому картина. Пойдем сверху вниз не только потому, что Гавриил старший по возрасту, а потому, что чаша, кою испил он, оказалась самой весомой.

Иван Иванович замолчал. Похмурился, посмотрел на рюмку, окунул язык в водку, но пить не стал и рюмку отодвинул.

– Пей, если хочешь, – вздохнул младший. – Я тебе еще налью.

– Я не пьяница, Николай, – строго сказал старший. – Я болен, я просто очень болен, и тебе вскорости придется отвезти меня в психиатрическую лечебницу. Но продолжим. Итак, лощеный офицер, пшют и фат, фразер и позер, в считанные месяцы вырастает до понимания, что не только моя честь есть честь государства, но и бесчестие государства есть мое бесчестие. И, искупая это всеобщее бесчестие, пускает пулю в сердце. Не думай, что я сочиняю: князь Цертелев рассказал об этом Федору. Пойдем далее. Народник, один из основателей коммуны в Америке, принципиальный атеист, чудом не поплатившийся за свои убеждения жизнью, ныне является идеологом толстовства, жрет сено с соломой и уныло проповедует непротивление злу. Как ты уже догадался, я говорю о Василии, совершившем кульбит, обратный смертельному броску Гавриила.

– Ты забыл о Владимире.

– Я помню Володю, но его отважная гибель – иллюстрация к общему, частность, а не сущность, Погибнуть на дуэли за честь девушки – благородство, но благородство естественное, как спасение утопающего, так сказать, благородство масштаба один к одному… Ты помнишь Таю, из-за которой он встал под пистолет? Она мне очень нравилась когда-то. Когда я был влюбчив. – На сей раз он глотнул водки и нервно потер ладонью о ладонь. – Где Тая, там и Маша, а Маша бросилась на бомбу, предназначенную для губернатора.

– В губернаторских санях ехали дети.

– Ехали дети, и Мария закрыла собственную бомбу собственным телом: поступок, характернейший для русской интеллигенции. Сначала мы бросаем бомбы, а потом сами же падаем на них – браво, господа, браво, подобный поступок никогда не придет в голову ни тевтонам, ни галлам, ни британцам. Британцам, сказал я? Тогда впишем имя Георгия, отставного капитана русской армии, командира отряда волонтеров в далекой Африке, павшего в бою от британской пули и с почестями похороненного в столице Бурской республики. Трансвааль, Трансвааль, страна моя… Прекрасные жизни и прекрасные смерти вписываются в радугу, Николай. А вот последующие – не вписываются. Гордая эмансипе Надежда умудряется попасть в ходынское столпотворение, уцелеть телом и погибнуть душой: тоже ведь поэма, брат, да еще какая! А Федор, начинавший едва ли не нечаевцем, а кончивший полным генералом и любимцем покойного государя?

– Его дочь, увы, на каторге.

– Я не исследую второе поколение, брат. У нас еще есть Варвара – не твоя дочь, а наша сестра, – ставшая миллионщицей и ханжой. Я, пропивший родное гнездо, и ты, проигравший свою войну – что, мало?

– И каков же твой вывод? – спросил Николай Иванович, помолчав.

– Вывод? – Иван Иванович посмотрел на него пьяненькими, красными, слезящимися глазками. – Вывод каждый порядочный человек обязан делать самостоятельно, только выродки и холопы жаждут выводов со стороны.

– Я холоп! – сердито буркнул генерал. – Я жду пенсий и выводов.

– Вывод справедлив, как приговор: путь под радугой приводит к гибели лучших. Оставшиеся преуспевают или спиваются в зависимости от коэффициента собственного достоинства. Вот! – Он неожиданно вскрикнул: – Коэффициент собственного достоинства определяет личную порядочность человека, брат. Эта мысль…

Приоткрылась дверь, в щели показалось озабоченное лицо Фотишны.

– Кричите, а Варвара Ивановна едут. Я вас, Иван Иванович, садом провожу, там калитка есть.

– Да, да! – Старший брат торопливо вскочил, поблекший, растерянный, ссутулившийся. – Прощай, Коля, прощай. Коэффициент собственного достоинства, а?

– Обожди! – Генерал шагнул к шкафчику, достал две бутылки казенной водки и, конфузясь, протянул брату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю