Текст книги "Алексей Куликов, боец"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
И тогда вскочил на ноги Алексей Куликов и заревел не своим голосом:
– Скидай! Скидай, сукин сын!
Внуков испуганно взглянул на него, ничего не понял.
– Гимнастерку скидай. Вот речка. Стирай, сукин сын, свой мундир. Чтоб ни пятнышка не было!
Вот удивился бы политрук Званцев, услышав сейчас Куликова! Полно, тот ли это Алексей Куликов, что еще несколько месяцев назад дрожал под снарядами, ожидая смерти, тот ли, что докладывал, бывало, что "пушка из пшаницы переехала в гречку"? Он ли говорит сейчас о бойцовской славе, о воинском долге, о чести мундира?
Да, не тот стал Алексей Куликов. Теперь это был воин, суровый воин, обстрелянный и обветренный, понимающий свой долг, честь и дисциплину.
Сам Куликов не удивлялся своему превращению.
– На войне и лошадь привыкат, – любил говорить он. – Погляди: ишь, стоит, не моргнет.
Он привык воевать, драться, спокойно ждать боя, спокойно глядеть на смерть и кровь, привык к бесконечным походам и переходам, к кочевой солдатской жизни. И портянка ноги не трет, и армейский сапог не давит. И снаряжение как-то ладно улеглось на нем, все к месту, ничто не гремит, не мешает; полная выкладка, а не тяжко. Потому не тяжко, что все нужно, и ни с чем Куликов расстаться не захочет. И скатка нужна, она бойцу все – и одежа и одеяло; и фляжка нужна (летом с водой, зимой с водкой); и вещевой мешок с НЗ нужен, а плащ-палатка в дождь лучше крыши любой, – как ее бросишь?
Вот разве противогаз... Противогаз как будто ни к чему... Он пока Куликову подушкой служит. Но и его ни за что не бросит Алексей. Злобен враг – противогаз пригодится!
Но больше всего уважал Куликов, берёг и лелеял свою шрамоватую винтовку и саперную лопатку. Про винтовку и говорить нечего, без нее воин – не воин, но и маленькую лопатку, долго болтавшуюся без особого дела на боку, однажды оценил Куликов. Маленький бруствер – двадцать сантиметров, всего ничего, – а спас Куликову жизнь. Немецкая пуля чиркнула о глину, рикошетом прошла по каске, хоть бы что... С тех пор большой ли был бой, или малый, наступал ли Куликов, или лежал в обороне, лопатке его всегда находилось дело.
Каждая землянка, блиндаж, окоп, яма сразу становились для Алексея Куликова жилым домом. И все в этом доме было на месте – тут винтовка, тут лопатка, тут противогаз – все его бойцовское хозяйство. И он по-хозяйски, как, бывало, дома в своей усадьбе, устраивался здесь, словно не час, не ночь одну ему тут жить, а века. Копал канавки, чтоб вода не натекала, добывал соломку, а соломки нет – травы. Короток сон бойцовский – значит, надо, чтоб сон был как сон.
Он был теперь исправным, ладным, исполнительным бойцом; молодые учились у него. Он мог многому их научить, – бой в лесу, скажем, не то, что бой в степи, и опять совсем не то, что бой в населенном пункте, а Куликов во всех этих переплетах бывал. Молодые жадно слушали его. Они должны были его и слушать и уважать: вот в скольких боях человек побывал, а цел!
Правда, героизма за Алексеем Куликовым еще не было, слава о нем не гремела по стране и в сводках Информбюро его имя не попадалось. Но если писалось там, что батальон Субботина отбил сегодня восемь яростных немецких атак, то это и про Куликова писалось. Это он с товарищами принял на себя восемь атак и не дрогнул. А если писалось, что после жестокого боя наши войска овладели населенным пунктом, то можно было быть уверенным, что был там и Алексей Куликов, дрался на улицах, стрелял из-за церковной ограды, докалывал немца на чердаке.
Куликов и сам знал, что нет за ним никакого героизма. Бывало, читая в газетах рассказы о подвигах славных советских воинов, он восхищенно восклицал: "Вот орлы! Вот, право слово, соколы! Помыслить только – какие дела может человек!" А если ему говорили: "Так и ты, Куликов, герой, ведь вот как дерешься!" – он возражал: "Какой это героизм! Это служба". Но службу свою нес достойно.
Ничем не был еще награжден Алексей Куликов, ни орденом, ни часами, потому что, если наградить его, так надо всю Красную Армию награждать, всех ее бойцов, так же, как и Куликов, достойно несущих свою боевую службу.
– Да мы, брат, не за награды и воюем, – сказал он однажды в землянке, нам одна награда: немца с нашей земли прогнать да зажить счастливо. Такая это, брат, награда, такая награда – мне и не надо другой.
Но тут все заспорили с ним – и молодые и старые. Особенно молодые.
– А я за орден дерусь! – вскричал кучерявый пулеметчик Митя. – Вот как хочешь меня суди, а я желаю, чтоб мне орден вышел. И чтоб мне его за мою храбрость дали. И чтоб дали немедленно, как заслужу. И чтоб тот орден мне сам генерал вручал. И чтоб об этом мои домашние узнали...
– Домашние – это верно... – задумчиво согласился Куликов.
– И тем орденом, – горя глазами, закончил Митя, – я всю жизнь гордиться буду!
– А у меня гордости нет...
Но это Куликов напрасно про себя сказал. Скоро узнал он, что и у него есть гордость. Пришло и к нему воинское самолюбие.
Как-то рассказал им политрук о снайпере Брыксине, о парне из соседнего взвода, который каждую ночь на охоту ходит и немцев бьет.
– Вот, – укоризненно закончил политрук, – а у вас во взводе такого орла нет.
Вот тогда-то и взыграло в Куликове воинское самолюбие. Загорелось сердце. В тот же день нашел он Брыксина и долго смотрел на него.
– Ты Брыксин? – спросил он, наконец.
– Я.
Куликов недоверчиво разглядывал снайпера, – парень как парень, один нос, два уха.
– Врут, что ты еженощно немцев бьешь?
– Нет, правда, – усмехнулся Брыксин.
– И много набил?
– На сегодняшний день в аккурат двести тридцать восемь.
– Та-ак...
Куликов долго молчал, думал, а потом вдруг сказал дрогнувшим голосом:
– Учи! Убедительно тебя прошу: учи врага бить.
И он стал учиться.
Ничего не скажешь: хорошей показала себя шрамоватая винтовка, недаром она самому Максиму Спирину была подругой. Но оказалось, одной винтовки мало. Еще глаза нужны особенные, и руки, и сноровка, и мастерство. Этому мастерству и стал учиться Куликов. Он учился страстно, прилежно, как, бывало, на полеводческих курсах. Все началось с самолюбия, а вышло всерьез. Большое это счастье – видеть, как от твоей пули, от твоей собственной руки падает враг.
До той поры Куликов сам себе цены не знал. Он видел: на этой войне люди воюют массами. Что тут один человек значит? Он даже не винтик в машине, он пешка. Но теперь узнал Алексей Куликов цену умелому человеку на войне. Один человек, а гляди – целую роту немцев уничтожил! Один Брыксин, а для всех немцев – гроза, за его голову награда положена. И Куликов захотел, чтоб и его руку почуяли немцы, чтоб и его, как Брыксина, в своих листовках прокляли, чтоб и его голову оценили. Интересно, во что оценят?
У каждого снайпера в их роте свой характер был, свои обычаи, свои повадки. Для одного – это веселая охота, лихая забава, для другого – азарт, опасный спорт, для третьего – дело славы. А для Куликова в снайперстве был выход его лютой ненависти к врагу. Большое это счастье – видеть, как от твоей руки падает проклятый враг. Еще один.
Куликов ходил на охоту в паре с Васей Прохоровым. Веселый это, красивый парень был, шахтер. И, когда возвращались они на заре с промысла, Вася, бывало, всегда по дороге нарвет охапку цветов, идет и нюхает, словно он только что из шахты на-гора вылез и девушки ему букет преподнесли. А Куликов шел с каменным лицом. Не забавой, не охотой это было для него, а священным делом мести. За эту девочку в ситцевом платьице. За родимый дом. За хозяина, плачущего у плетня...
И если б сказали ему: "Как же это ты, Алексей Тихоныч, незлобивый, мирный мужик, человека убил?" – он удивился бы этому вопросу и ответил: "Так это ж не люди. Это фашисты".
Не уменьшалась, а все росла и росла его злость на врага. Злость за то, что на нашу землю пришел, и за то, что любимый уклад жизни растоптал, и за то, что он воевать умеет, сызмальства сделал свой народ солдатской нацией и теперь разбойничает на нашей земле. И в этой великой, неукротимой злости была Куликова сила.
Давно уж прошел его страх перед немцем. Это раньше ему казалось, что немец все может: может внезапно окружить, может с тыла ударить, может танками раздавить, и силе его числа нет, и вездесущ он, и всемогущ, словно бог войны.
Но, воюя и каждый день сходясь в бою с врагом, увидал Куликов, что ничего сверхъестественного в нем нет. "Только нахальство сверхъестественное. Нахальством он и берет". Увидал Куликов, что и у фашиста не все железо, есть и фанерка; и нервишки у него тонки, – штыка уклоняется, ночи боится; и пятки у него проворные, – ишь, как бегает, когда мы нажмем!
Куликов первый в роте осенью форменно доказал, что не та теперь стала немецкая армия. Он пришел из разведки и принес документы, снаряжение и оружие с убитого немца.
– А языка, извиняюсь, не привел. Язык был, ног у языка не было, объяснил он.
Командиры стали разбирать документы, а Куликов все нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Наконец, не выдержал:
– Вы винтовку ихнюю, винтовку поглядите.
– А что?
Куликов, торжествуя, взял винтовку, открыл затвор, все увидели грязь и ржавчину.
– Раньше я этого за немцем не замечал, – объявил Куликов. – Ржа завелась!
Про эту винтовку и про ржу он долго толковал среди своих. А если возражали ему, что все равно немцы воевать мастера и нам у них даже поучиться кое-чему нужно, он отвечал: "Ну что ж! Они нас воевать научат, а мы их воевать отучим. Навеки отучим! Уж это точно".
Видел Куликов и пленных гитлеровцев. Рваные, жалкие, вшивые, они жались к костру, который для них разложили в большом сарае, и Куликову, когда он глядел на них, все казалось, что это не люди, а вши у костра ползают. Комиссар пришел поговорить с пленными. Куликов ему сказал:
– Вы, товарищ комиссар, к ним не соприкасайтесь. Они все вшивые, – и такая брезгливость была в его голосе, что комиссар невольно расхохотался.
Куликову же пришлось и водить их на допрос. По дороге он пытался побеседовать с ними:
– Эй, ты, плюгавенький! Это ты собрался Россию покорить? Завоеватель! Где тебе, гунявому! Не покорить тебе России, понял?
Но немец только заискивающе глядел на него и моргал глазами. Куликов рукой махнул.
Что мертвый немец, что пленный немец, они в нем злобы не вызывали. Ненавидел он тех, с автоматами. И ненавидел люто.
Как-то – на рождество это было – взяли наши село. Куликова вместе с сапером послали "прочесать хаты". Село было пустынное, безлюдное. Полусожженные, побитые хаты стояли уныло, как на похоронах. Но в одной, что в самом центре красовалась и чудом уцелела, Куликов застал остатки недавнего пира. Подле елки, на которой еще висели побрякушки, стоял накрытый стол, а на нем снедь и рюмки, полные золотой влаги – видно, коньяк, – а на самом видном месте лежала гармошка: бери, играй, пей, ешь, веселись.
Бывалый боец, Куликов только усмехнулся глупости немца.
– Ишь ты, – качал он головой, пока сапер разминировал и елку и гармошку, – на шнапс хотел взять? Думал, русский на шнапс польстится? Прогадал! Больно рыбка востра, не изловят и мастера.
И вдруг он услышал тонкое, жалобное мяуканье. Где-то плакала, ну форменно плакала кошка. Он огляделся, прислушался:
– Где ж ты, сердешная?
Осторожно он пошел по комнате и остановился у стены, у сундука. Из сундука явственно доносилось мяуканье.
"Ах ты, бедняга! – подумал Куликов. – Кто ж это тебя в сундук?" Он хотел было поднять крышку и выпустить кошку на свободу, но остановился. Неладно что-то было с этим сундуком.
– Сапер, – позвал он, – ну-ка, обследуй.
– Мина, – показал сапер.
– Мина?
Лицо Куликова исказилось. Страшными стали его глаза. Он взял в руки спасенную кошку и машинально погладил ее.
– Эх, немец, немец! – произнес он сквозь зубы. – Добрый я. Это ты верно угадал. Ко всякому живому существу добрый я человек. Но только ты мне под руку не попадайся. Эй, не попадайся! К тебе у меня доброты нет.
4. АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ УБИВАЕТ ПРЕДАТЕЛЯ
С первых же дней войны, куда ни забрасывала б его солдатская судьба, Алексей Куликов всегда искал земляка. Сперва хотелось ему найти односельчанина, потом хоть из одного с ним района, наконец, просто пензенца. До зарезу нужен был ему земляк, чтоб вести с ним бесконечные беседы о родных местах, вспоминать знакомых мужиков и районных начальников, и чтоб знал он и врача, и лесника, и мельника, и на какой лошади агроном ездит, и помнил бы все происшествия, похороны, пиры и свадьбы в районе за двадцать лет. А если убьют Куликова, чтоб отписал земляк жене, душевно, обстоятельно и со слезой, потому что бабе слеза – утешение.
Куда б ни попадал Куликов, первым делом он выкликал: "Эй, пензенские тут есть?" – "Есть! – отвечали ему. – Тут все пензенские. Кто с Дона, кто с Урала. Табачком, земляк, богат?" Куликов, кряхтя, доставал кисет и грустно улыбался: "А я думал, пензенские..."
Так и не нашел Куликов пензенцев. Ну что ж, земляком надо родиться, а приятеля можно приобрести. Скоро приятель сам нашелся.
Никто в роте не понимал, как отличный и бывалый боец Куликов мог сойтись с Афанасием Дубягой.
Был этот Дубяга последним человеком в роте. Видали его люди в бою трус. Видали и на походе. Жалкой души человек. Жил он ото всех обособленно, угрюмо, лишней коркой с товарищем не поделится, шутке не посмеется, ударь его по плечу – обидится.
Куликов его не сразу и приметил. Привезли почту. Большая почта пришла, долго не было. Все столпились, галдят, радуются, всем письма есть. Только один человек в сторонке стоит, отвернулся, сгорбился.
– Ты что ж, мил человек, почтой не интересуешься? – спросил его Куликов.
Дубяга поднял на него глаза и ответил тихо:
– А мне получать неоткуда.
Он сказал это так грустно, что у Куликова даже защемило на душе.
– Ах ты, бедняга! – только и пробормотал он.
Говорят: друг – это тот, кто с тобой последней щепоткой махорки поделится. Но у Куликова для всех был открыт кисет, и для него в роте все кисеты открыты.
Говорят еще, тот друг, кто тебя в бою выручит. Но Куликова много раз выручали не известные ему бойцы-соседи, а он даже имен их в горячке боя узнать не успевал.
Дубяга ни махоркой не поделится, ни в бою не выручит. Отчего ж запал он в душу Куликова? Никто в роте этого объяснить не мог, да и сам Куликов не объяснил бы. Все бойцы в роте были его приятелями, верными, надежными, проверенными в огне. Он чувствовал к ним и уважение, и любовь, и дружбу, но жалость только один Дубяга вызывал. Сам того не сознавая, Алексей Куликов относился к Дубяге, как к той кошке в заминированной хате – жалко сердешную...
На войне боец без женщин живет, без детей, без семьи, – в его душе много нежности остается. Злость расходуется в бою, нежность – только на товарищей.
И всю великую, не израсходованную нежность своей души отдавал Куликов жалкому человеку – Дубяге. Он ходил за ним, как нянька, заботился о нем, чтоб поел Дубяга, чтоб поспал Дубяга, в бою о себе не думал, все о нем: как там – не убили Дубягу, не ранили ли?
А в свободные часы вел с ним бесконечные беседы о доме, о хозяйстве, о том, как жили до войны.
Куликов о хозяйстве мог говорить долго и вкусно. Он не вспоминал, не мечтал – он подсчитывал. Только слышалось – цифры, цифры, цифры. И сколько, бывало, в хороший год трудодень тянул, и сколько потянул бы, коли б не война, и сколько птицы на ферме, и почем мука была... И как раскинет он свою цифирь, округлит – выходит, замечательно жил до войны Куликов.
А Дубяга охватит колени руками, съежится весь, сгорбится и начнет, раскачиваясь всем телом, рассказывать о своих. Семья его там осталась. У немца. Как они там живут? Живы ли еще? Жена была красавица, теперь небось старуха.
– Д-да... – сочувственно поддакивает Куликов, – горе одного только рака красит.
– Ждут они меня... Небось сынишка каждый день за околицу бегает: не идет ли батька?
– Они не тебя одного ждут. Они всех нас ждут. А один ты им без надобности. Что ты им один? – И Куликов принимается утешать Дубягу: Погоди! Вот соберемся с силой, немца измотаем, двинем всей громадой, вот ты и дома.
По ночам Дубяга часто плакал. Он плакал тонко-тонко, не по-бабьи даже, а как кошка скулит. Куликов сразу же просыпался, подсаживался, принимался утешать. Не терпел Куликов мужчин, у которых глаза мокрые, слеза не мужское дело, а Дубяге и слезу прощал. Он все ему прощал, как прощает мать незадачливому сыну.
Не раз бывало: придет Куликов с наряда замерзший, голодный, сейчас бы поесть и спать, а ему говорят:
– На тебя обед Дубяга взял.
Пойдет Куликов к Дубяге, тот молчит. Найдет Куликов котелок – пусто в нем.
– Съел!
Опять промолчит Дубяга. Куликов больше ничего не скажет, завернется в шинель и уснет голодный. И это он прощал Дубяге. "У него горе, у него, может, только и радости, что поесть", – оправдывал он его перед товарищами.
В другой раз совсем подло поступил Дубяга. Попали они как-то вдвоем с Куликовым в переделку: нарвались на немецкую засаду. Куликов бой принял. Немцев было семеро, они с Дубягой вдвоем.
– Штыком не успеешь – прикладом бей! – крикнул Куликов Дубяге и тут только заметил, что нет его рядом. Удирает Дубяга...
"Что ж это, друг?" – подумал было Куликов, но думать было некогда, немцы наседали.
Из этого боя Куликов вышел целым. Только на шрамоватой винтовке новый шрам появился да правую руку пришлось починять.
– Что же ты, милый? – только и сказал Куликов Дубяге при встрече. Товарища в бою бросать не годится.
Однако и это он простил Дубяге, как все прощал. "Душа у него робкая, вот и сдрейфил. Все одно не помощник он мне бы был".
В это время и случилось в полку чрезвычайное происшествие, – много о нем и шуму и толков было: боец пропал. Вечером был, вот тут в блиндаже сидел, а к утру хватились – нет его. Пропал.
Одни говорили – немцами убит, но трупа не нашли, хоть искали. Другие гадали – выкрали его немцы. Но многие высказывались иначе: перебежал.
На эту тему и случился разговор между Куликовым и Дубягой.
– Я того бойца знал, – задумчиво сказал Дубяга, – он из наших мест был. Он к своим, видать, перебег. Домой.
– Ну вот! Они его избавителем ждут, а он к ним дезертиром, изменником прибег.
– Так ведь если тоска... – робко вступился Дубяга.
– А что ж он своим семейным радость принес?
Кабы он с армией пришел да врага прогнал – радость. А так... Они, может, надеждой жили. Может, баба ейная детям своим каждый вечер нашептывала: ничего, мол, деточки, ничего. Вот наш тятька с армией придет, наш тятька немца прогонит... И, может, детки о тятьке мечту имели. Наш, мол, тятька... А он с чем пришел? С чем, а? вы, мол, тут на меня надежду имели, так вот я явился, а надежды нет. Я надежду вашу потерял бегаючи. Сын спросит: "Тять, а где же наши? Ты с нашими пришел?" А тяте-то сказать нечего. Бросил тятя наших. Продал. Я такого подлеца, хоть отцом бы мне родным был, сам своими руками удавил бы...
– Говорить легко... – пробормотал Дубяга и вздохнул. На его лбу пот выступил на морщинах.
– Нет, ты сам рассуди, – продолжал Куликов, – допустим, прошел он через немецкую оборону, допустим, что его пять раз притом не расстреляли и не повесили. Ну, пришел в семью. Что семье делать с ним? Скажи на милость? Без него тошно, а с ним тошней. Перед немцами он за них не заступник, односельчане его как врага лютого встретят. А ему? Куда ему деваться, помыслил он своей глупой башкой? К немцу в кабалу идти? В Германию на каторгу, с голоду дохнуть? Так опять же семья прощай, и свобода, и добрая честь. В полицейские к немцу наняться? Так если партизаны его до той поры сами не пришьют, мы придем – кончим. Я первый. А мы придем, Дубяга, поимей это в виду. Во все места земли русской придем! И на Украину.
– А он, может, к партизанам пойдет? А?
– Партизаны такого не возьмут. Партизаны такому не поверят. Нет ему пути. Дубяга, милый человек. Одна ему путь – в петлю.
Куликов помолчал немного и круто прибавил:
– А Россию он продал. Продал, сукин сын.
– Так ведь Россия-то... Россия Россией и останется... – заметался Дубяга, – вот под татарами была, а все Россия. Ну, пусть под немцами...
– А мне не всякая Россия нужна, – зло оборвал Куликов, – если хочешь знать, я не на всякую Россию согласен. Мне нужна Россия, чтоб был я в ней, как раньше хозяин на своей земле, и чтоб были колхозы, и если жене рожать больница, а сына учить – школа. Советская мне нужна Россия, слышишь? А другой я не хочу, другой и не будет.
После этого разговора Дубяга долго ходил хмурый, смятенный. От всех прятался. Забился в свою нору в блиндаже, свои думы думал. Куликова он сторонился. Встреч с ним избегал.
– Ты что? – удивленно спросил его раз Куликов. – Может, за что обиделся?
– Да нет... Ничего... – уклончиво ответил Дубяга, но глаза спрятал.
Через несколько дней после этого Куликова и Дубягу назначили в секрет. Они лежали в десяти метрах один от другого, и каждый думал про свое. Кто его знает, о чем думал Дубяга, а Куликов думал, что если б каждый русский человек убил хоть одного вражеского солдата – и войне б конец.
Подымался рассвет. На снегу заиграли косые тени. Куликов подтянулся, он знал: самое это недоброе время – ранний рассвет.
Вдруг он заметил, что Дубяга ползет. Сперва подумалось, что это мерещится. Куда Дубяге ползти? Некуда. Но Куликов всмотрелся и увидел, что Дубяга действительно ползет. Послышалось даже сопенье.
– Ты что это? Зачем? – громким шепотом окликнул его Куликов.
Но Дубяга не отозвался. Он полз молча, судорожно цепляясь руками за голые кустики и тяжело дыша. Пыхтенье его, какое-то прерывистое, трудное, как у загнанной собаки, всполошило Куликова.
– Ты что, обезумел? – крикнул он, обо всем забыв. – Ведь убьют! Пропадешь! – и пополз было на выручку.
Но в это время Дубяга поднялся на ноги и побежал. И Куликов с ужасом увидел, что бежит он с белым платком в руке и размахивает им над головою, а винтовки при нем нет...
– Вот ты что задумал... – тихо протянул тогда Куликов и медленно поднял к плечу свою шрамоватую.
Все прощал Куликов товарищу – и жалкую душу, и мокрые глаза, и плохую дружбу, – этого простить не мог.
По-снайперски взял он своего бывшего приятеля на мушку, как фашиста брал. Хуже фашиста сейчас был этот ненавистный человек, хуже лютого врага...
Грохнул выстрел.
Вернувшись из секрета, Куликов доложил командиру:
– Я Дубягу прикончил... Изменник он...
Жалости в его сердце не было.
5. АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ ВСТУПАЕТ В ПАРТИЮ
Никто в роте – ни товарищи, ни командиры, ни сам политрук понять не могли, отчего Куликов до сих пор не вступил в партию.
Не раз ему говорил парторг:
– Ты, Алексей Тихоныч, мужик умный, башковитый, боец отличный. Что ж ты в партию не идешь?
– Недостойный я... – отвечал Куликов, и больше с ним говорить было нечего.
Он не врал. Он и в самом деле считал себя недостойным. К партии было у него почти религиозное, благоговейное отношение, а коммунистов он считал людьми особого склада.
– Не могу я передом идти, – объяснил он раз парторгу. – Я человек сопутный. Вы, партейные, идите передом, а я уже не отстану. К немцам в лапы попадем, нам на одной осине висеть. Я не откажусь!
Он и до войны был сопутным человеком: коммунисты шли передом, он за ними. Он всегда был человек тихий, работящий, непьющий, приверженный к хозяйству и семье. И в этом – в семье и хозяйстве – был весь его интерес жизни, остальное мало касалось его. Он жил в маленьком мирке и очень был доволен тем, что этот мир мал и знаком до мелочей, и обжит, и устроен. Иного он и не хотел: жить здесь и помереть здесь, на своей постели. Читал он и газеты, интересовало его и международное: как там насчет войны? – и внутреннее: декрета нового насчет колхозов нет ли? – но большую часть того, что писалось в газетах, он пропускал мимо ушей: это нас некасаемо.
Сейчас мир, в котором физически жил Алексей Куликов, был совсем мал, куда меньше колхозного двора: блиндаж, да землянка, да сто метров ходов сообщения – вот и весь мир.
Но все, что делалось, что свершалось, что шумело за пределами этого мира, – все теперь касалось Куликова. Все непосредственно касалось его судьбы, и ко всему он жадно прислушивался. Он читал о событиях на Соломоновых островах и гадал: а что от этих островов приключится России, а стало быть, и мне, Куликову, и моей семье? Он слышал, что наши где-то жмут немцев, и думал: а что от этого приключится нашему полку, а стало быть, и мне, Куликову, и моей семье? А что, если нам нажать да подсобить!
Никогда раньше и не слыхал Алексей Куликов про такие города: Дьепп, Эссен, Бремен, а теперь каждое утро спрашивал агитатора: "Ну, как там, дали Эссену жару?"
И про такой народ не слыхал он раньше – канадцы. А сейчас следил за тем, как высаживаются они, как дерутся в пустыне. И, бывало, подолгу обсуждал он с товарищами, каковы эти канадцы лицом и характером, и какова у англичан сила, и армия английская какова, – словно соседнюю МТС.
На две половины раскололся мир. Все человечество воюет, и Куликов осознавал теперь себя солдатом той армии человечества, которая ведет правильную войну.
Он знал: эта армия победит. Он верил в победу и в дни успехов и в горькие дни неудач. На войне всякое бывает. Но твердо верил он: Россия пропасть не может! Он прожил трудную зиму и многое вынес и мог бы еще больше вынести, потому что то, что может русский солдат, никому – ни немцу, ни англичанину, ни итальянцу – не вынести.
Сейчас было тихо на участке, где Куликов. Всю весну пролежали в обороне. Бойцы шутили: "Что главное в обороне? Главное в обороне – харч". И хоть харч был хороший, все ж томился обороною Куликов, словно оборона отодвигала победу.
А от соседа с севера и от соседа с юга шли тревожные вести. Полилась кровь под Изюмом, под Барвенковом, под Керчью. Зашевелились немцы и здесь. Было видно снайперу Куликову их шевеление. В роте ждали больших боев. По ночам спали чутко.
Однажды пришел к ним "с того берега" человек, грязный, оборванный, бородатый. Увидав наших бойцов, закричал:
– Родные мои, родные! – и заплакал.
И спрашивать Куликову не надо было, понял: человек этот пришел из окружения. Значит, где-то неустойка вышла.
А человек думал, что не верит ему Куликов, принимает за шпиона. Дрожащими руками стал он шарить по телу, и откуда-то, из потаенного места, вытащил маленькую, маленькую партийную книжку. И протянул ее Куликову, словно пароль.
Ничего не было на этом человеке – ни оружия, ни часов, ни денег, ни рубахи целой, – все он бросил, а партбилет пронес. И Куликов долго вертел в руках красную книжечку, покоробившуюся от воды, почерневшую от грязи. В этот раз он ничего не сказал. А через несколько дней он пришел к политруку и сказал смущенно:
– Проситься пришел в партию.
Политрук удивленно посмотрел на него и обрадовался:
– Давно бы так! Надумал?
– Надумал.
Куликов хотел объяснить политруку, как случилось это, как думал он, думал и... а слов не было. Только и сказал:
– Больших боев жду. Мне теперь беспартейным быть негоже.
Куликова приняли в партию тут же, в блиндаже, сюда и парткомиссия приехала. В тот день все небо гремело артиллерийским громом, под этот гром его и приняли.
Но он все еще не считал себя партийным.
– Когда ж книжечку дадут? – допытывался он у политрука.
Тот объяснил, что через три дня из дивизии приедет комиссар и лично вручит ему партийную карточку.
И все эти три дня как в дыму жил Куликов. Понимал он, что будет это большой день в его жизни и большой разговор с комиссаром. Надо комиссару все высказать, объяснить, чтоб, давая билет, он не сомневался: достойному человеку дает. И все три дня Куликов подбирал слова, которые надо сказать комиссару: "Не подведу, мол? Нет. Так соседу можно сказать или бабе. А партии так сказать нельзя". И он вспоминал слова, которые от ораторов слышал. Хорошие у них бывают слова.
Вот такими бы словами сказать, необычными, не как каждый день говоришь... "Заверяю – вот как надо сказать! – Заверяю я вас, товарищ комиссар, а через вас большевистскую партию..."
В назначенный день Куликова вызвали на хутор к комиссару. Волнуясь, он пошел. Вот сейчас все произойдет: был беспартийным – стал большевиком. Ведь это как жить теперь, как драться, как вести себя, чтоб не оконфузить? Сейчас произойдет у него с комиссаром большой разговор, комиссар поглядит-поглядит и потом возьмет твою душу и на своей комиссарской ладони взвесит: чистая ли, достойная ли душа?
Но у комиссара в этот день было много народу ("Усталые у него глаза, заметил Куликов, – не спит, бедняга"), и разговор вышел недолгий, и главное – до обидного простой и задушевный, словно дома за чаем: "Ну, как живешь, как воюешь, товарищ Куликов?" – "Ничего". А Куликову хотелось слов больших и значительных. Комиссар все улыбался, глядя на него, даже раза два устало пошутил, а Куликов полагал, что улыбка тут не к месту: тут серьезное дело, жизненное. И никак не мог Куликов свою фразу сказать, ту, которую он придумал.
Потом комиссар встал, протянул ему партийную книжечку, пожал руку, поздравил, и Куликов понял, что он может идти. Он еще секунды три потоптался на месте, потом неуклюже откозырял и пошел к дверям. Но в дверях он остановился. Нет, не мог он так уйти. Он повернулся к комиссару и голосом суровым и торжественным произнес:
– Заверяю вас, товарищ комиссар, а через вас всю партию, что боец Куликов партейной книжечки не опозорит! – И это было как присяга.
Комиссар взглянул на него без улыбки, очень внимательно (не было сейчас усталости в воспаленных зрачках), и все понял. И тогда вышел он из-за стола, подошел к Куликову, положил руку на его плечо и сказал очень тихо и просто:
– А я вам верю...
Эти слова и унес с собой Куликов.
Наутро немцы перешли в наступление. Лавиной танков и огня обрушились они на соседа, и сосед дрогнул, попятился. И тогда, чтобы спасти положение, командование бросило батальон Субботина в контратаку. Все понимали, и Куликов понимал, что вот оно, началось то, чего ждали...
Политрук дрогнувшим от волнения голосом крикнул:
– Коммунисты, вперед!
И, услышав этот клич, Куликов, по привычке, оглянулся. Вот сейчас, как всегда, подымутся Лозовой, Тихонов, Коваленко, Макаров, пойдут передом, а за ними и он.
Но тут его точно обожгло. Ведь теперь он сам, сам коммунист... Вот и партийная книжечка в заветном, специально для этого случая сшитом карманчике. Он нащупал ее.
И тогда поднялся Алексей Куликов во весь рост и зычно, так, что его по всему полю было слышно, крикнул:
– Партейные и беспартейные, за мной!
И первый бросился в огонь.
6. АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ ДЕРЕТСЯ НА ПЕРЕВАЛЕ
Когда-нибудь, когда будет Алексей Куликов глубоким стариком и окружат его внучата у завалинки и ласково пригреет солнце бабьего лета, – может и сумеет он рассказать спокойно и обстоятельно о лете 1942 года, о боях на Дону и Кубани, о том, как лавиной навалил враг, а наши войска дрогнули.