Текст книги "Письма товарищу"
Автор книги: Борис Горбатов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
За наших соседей по фронту! За тех, кто бил врага под Москвой, дубасил его под Ельцом, гнал без штанов от Тихвина в леса Будогощи, добивал под Калинином, за бойцов Северо-Западного и Кавказского фронтов, за наших братьев по оружию!
За нашу победу, товарищи!
Ночь на 1 января 1942 г.
Станция Ф. в Донбассе
4. ПЯДЬ РОДНОЙ ЗЕМЛИ
1
Товарищ!
Задумывался ли ты когда-нибудь над этими простыми словами: "пядь родной земли"?
Мы стоим сейчас в большом и протяженном селе, половина его – наша, половина – немецкая, церковь, разрушенная снарядом, – ничья.
Давно уже нет жителей в этом селе, и хаты побиты рикошетами, и огороды ископаны воронками, и улицы днем пустынны; только пули ходят по селу, стучатся в ставни, да бойцы изредка перебегают от хаты к хате, прижимаясь к плетням.
Но каждую ночь на огороде, на нашем краю села, появляется эта женщина с тяпкой. Никто не знает, где прячется она днем, откуда приходит ночью. Ей сурово говорят бойцы: "Эй, тетка, ты зачем тут?" – а она молча показывает на огороды. Там, наперекор войне, серебрится капуста, буйно цветет картошка, тянутся к небу три подсолнуха.
И всю ночь напролет ползет по огороду эта женщина, пропалывает грядки, и стук ее тяпки тонет в артиллерийском громе. Иногда над ее огородом, свистя, пролетает снаряд или мина и рвется где-нибудь неподалеку. Тогда женщина всем телом прижимается, приникает к земле и лежит, обняв грядки руками, словно хочет своим телом прикрыть и спасти дрожащие листья капусты. А когда пыль рассеивается, женщина снова начинает возиться на огороде, ползком, ощупью, пропалывает грядки, бережно расправляет листочки, побитые осколками, охаживает каждый кустик, словно ребенка, раненного бомбой, – и кровь раздавленных помидоров на ее руках.
Так всю ночь работает она на огороде – на крохотной пяди советской земли, а когда забрезжит рассвет и на востоке дрогнет алая полоска зари, и поползут по небу солнечные штыки лучей, подымается женщина. Распрямляет усталую спину. И, откинув со лба седую мокрую прядь, стоит, опершись о тяпку, и смотрит на запад – над западом еще клубятся ночные тучи. Так стоит она долго, прислушиваясь к артиллерийскому грому, и в глазах ее, товарищ, столько тоски и горя, что тяжко в эти глаза смотреть. Губы ее шевелятся. Что они шепчут? Молитвы, проклятья, заклинания?
А я гляжу на эту женщину, на ее седые виски, на морщинки под глазами и думаю: велика наша страна и широки ее просторы, а стоит нашей роте отступить на один шаг, на одну пядь – и пропал огород этой женщины, немцы его растопчут.
И тогда я оборачиваюсь назад, и там, за холмами и рекой, угадываю село, куда нас бывало отводили на отдых.
Ты знаешь эти прифронтовые села, товарищ. Ты знаешь там каждую хату, и хозяев их, и семейные фотографии в рамочках из ракушек, и историю каждой фотографии, и нарисованные масляными красками дешевые коврики на стене, и что на них нарисовано. Ты приходил в эти хаты со своими товарищами: пыльный, грязный, усталый, ты стучался у порога, словно пришел домой на побывку.
И женщины встречали тебя как сына и брата.
– Все живы-здоровы? – тревожно спрашивали они. – А где Вася, что ночевал у нас прошлый раз?
– Вася ранен.
– Ой! Сильно?
– Нет! – утешал ты. – Воевать будет! – И спрашивал в свою очередь: – А у вас? Письма были от вашего?
И тебе показывали письма, и ты читал их вслух, солдатские, простые, беглым карандашом написанные письма, такие, как ты сам пишешь домой.
А потом тебя радостно вели в хату. Вся вода хуторских колодцев обрушивалась на тебя, чтобы смыть походную пыль. Все перины, подушки, заветные наволочки с кружевами, невестины простыни вытаскивались из сундуков, чтоб служить тебе. На резную деревянную кровать клали тебя, как самого дорогого гостя. И пока ты спал, женщины стирали твою соленую от пота рубаху и тихо, чтоб не разбудить тебя, грустно пели.
– Вот и наш так где-то воюет! – вздыхали женщины и показывали тебе карточку "нашего" в рамочке из ракушек.
И с этой карточки глядело на тебя незнакомое и как будто очень знакомое лицо, словно это был товарищ из соседнего взвода: такая же пилотка, сдвинутая на правое ухо, тот же расейский нос, и честные, простецкие глаза, и веснушки, как звезды... И за долгие месяцы войны стали тебе эти прифронтовые села второй родиной, и старушка в подслеповатой хате – словно вторая мать, и дивчата – как сестры, и босоногие синеглазые ребятишки точно родные дети. И не раз, глядя на них, думал ты растроганно: "Вот и мои где-то так..."
Но стоит тебе и твоей роте, товарищ, отступить на один шаг, одну пядь нашей земли отдать врагу – и фашист ворвется в это село, чтобы грабить, жечь и убивать. У знакомого плетня, под вишнями, он расстреляет старушку за сына-красноармейца; знакомую тебе карточку в рамочке из ракушек, озоруя, изрешетит пулями; дивчат, которых ты целомудренно звал сестрами, изнасилует; босоногих ребят, твоих приятелей, продаст в рабство; село разорит, испакостит и взберется с грязными солдатскими сапогами на резную деревянную кровать – на твою кровать, товарищ! – чтоб сыто храпеть среди чужого ему горя, слез и стонов.
На Дон я гляжу теперь, на тихий и вольный Дон, и там, в дыму и пламени, вижу Ростов, многострадальный Ростов, славу нашего фронта.
Забыл ли ты Ростов, товарищ, и ноябрьские дни, и лед на донских переправах, и виселицы в Ростове, и над тротуарами синие ноги повешенных? Забыл ли ты, как встречали нас – избавителей – мученики Ростова и как бежали немцы, и вкус и запах победы, и сияние воинского счастья?
А мне вспоминается старушка в ветхой шубенке. Как бежала она за нами по тротуару, как, задыхаясь, кричала:
– Деточки! Деточки! – и, добежав, сунула мне в руку какую-то баночку.
– Что это? – удивленно спросил я.
Но она ничего не могла объяснить, только повторяла:
– Деточки! Деточки!
И я взял эту баночку – пузатую, какого-то старомодного вида, теперь не делают таких, – и на ней увидел ярлык. Старческим, аккуратным почерком было написано: "Гусиный жир. Смазывать в морозы нос, щеки и лоб".
Спасибо, бабушка! Мои ребята до дна использовали твою баночку. Гусиный ли жир, твоя ли материнская ласка согрели нас, но зимой у нас обмороженных не было.
И теперь, когда я вижу, как горит Ростов, мне вспоминается эта старушка, похожая на мою мать. Как бежала она за нами... Как крестила нас вслед мелкими-мелкими крестиками... И провожала долгим взглядом. А мы уходили по таганрогскому шоссе, навстречу новым боям.
Да, товарищ, велика наша родина и широки ее просторы, но нет у нас клочка земли нелюбимого, пяди земли недорогой. Здесь каждый вершок полит кровью отцов и дедов, соленым, трудовым потом, горячей слезой. И на каждом клочке живут и трудятся родные люди. И за каждый вершок земли больно. И за каждый пустырь охота драться. И за каждое село глотку готовы мы перегрызть врагу.
Оглянись назад, товарищ, – родные села за твоей спиной, привольные донские степи, кубанские пшеничные просторы, и снежные гребни Кавказа, и черные вышки Баку... Ни шагу назад, товарищ! Ни пяди врагу! Ни пяди!
2
Товарищ!
Мы деремся с тобой на родной земле, и донские степи – друзья нашей юности, и Северный Донец – река нашего детства.
Но вот рядом со мной дерутся узбек Аскар Шайназаров, и таджик Шотманбай Курбанов, и Хачик Авакьян из Армении, и Лаврентий Микава из Грузии, и азербайджанцы Исса Карджиев и Магарем Алиев – приятели из Шамхора. Они пришли сюда с Кавказских гор и среднеазиатских степей драться за мой Донбасс и за твой Дон, товарищ. Недолго оставалась для них чужой наша природа. Они осмотрелись, привыкли и полюбили пропахшие порохом и полынью наши степи. Скоро они говорили:
– Эй! И у нас такой бугор есть. И у нас такой камень есть. И у нас такой сад есть. Только у нас сад больше. Га! Персик у нас, апельсин у нас... А тут вишня... ничего... Вишня тоже сладкий фрукт... Дон тоже прохладная река...
И теперь казались грузину холмы и скалы донецкого кряжа отрогами Кавказских гор, и теперь казались узбеку пыльные донские степи продолжением бескрайних, знойных, солончаковых среднеазиатских просторов. И Дон стал для них Курою, Тереком, Амударьей, как для украинцев Дон стал Днепром, для белорусов – Березиной, для уральцев – Камой, для сибиряков – Енисеем.
И люди в донских хуторах и станицах, в донецких поселках и городах были все те же простые, родные, советские люди, ласковые к другу, лютые к врагу.
И земля у нас общая – дорогая, заветная, советская земля.
И враг у нас общий – злобный, ненавистный, проклятый враг.
...И когда вступал в партию Аскар Шайназаров, рекомендовать его вызвались трое: русский, украинец и еврей – его боевые товарищи. Потому что нет на земле братства более кровного, чем братство в бою. И нет друга верней и надежней, чем тот, с которым ты под одной шинелью спал, под одним дождем мок и в бою бился рядом.
...И когда санитар таджик Шотманбай Курбанов выносил раненых с поля боя, он не спрашивал их, какого они роду и племени, земляки или нет. Он просто подставлял свою могучую широкую спину и бережно нес их из огня боя навстречу жизни, как несут самого дорогого друга.
...И чтоб Хачик Авакьян не скучал и родного языка не забывал, его русские друзья по окопу приносили ему армянские книги и газеты. Они говорили:
– Читай, Хачик, читай нам вслух. Ничего.
Случалось, что вместо армянских книг они приносили ему грузинские. Он, смеясь, качал головой, а они смущенно оправдывались:
– Кто ж его разберет? Не по-нашему писано!
И они терпеливо учили Авакьяна русскому языку, и каждый учил по-своему, и теперь Хачик говорит на таком языке, какого и не придумаешь: в нем много и русских, и украинских, и татарских слов, и одни слова он произносит по-волжски – окая, другие – по-полтавски – гекая, словно отпечаталась в его языке многонациональная дружба военных парней из его окопа.
...И когда на хутор коварно и неожиданно глухой ночью ударили немцы, шесть человек стойко стали на защиту родного клочка земли. И эти шестеро были: грузины Микава и Тевдорадзе, украинец Дубовик, азербайджанец Гусейнов, русский Штрихунов и веселый комвзвода Соселия, дирижер самодеятельного оркестра, в котором русская балалайка в лад пела с грузинским чонгури.
Они стали, эти шестеро, железной стеной, и ночь была глухая, и бой горячий, путаный, и тогда, чтоб бить врага вкруговую, стали шестеро спиной к спине, и спина грузина Лаврентия Микава тесно прижалась к спине Дубовика, а Штрихунов всей кожей почувствовал жаркую спину Гусейнова. Так они дрались, отстаивая хутор, и не было в этот миг для них земли родней и дороже, чем эта полынью пропахшая степь. И Лаврентий Микава бился за донской хутор и солнечную Грузию, а Гусейнов – за донской хутор и знойный Азербайджан, а Дубовик – за донской хутор и истерзанную Украину, а Штрихунов – за донской хутор и за Россию-мать и все вместе – за Советскую Родину.
...И не было на всем нашем фронте воина более славного, более любимого, чем разведчик Сираджитдин Валиев, узбек из Ферганы.
На его родине, в золотой Фергане, вода журчит в прохладных арыках, а драться Валиев пришел за мой пыльный и дымный Донбасс.
На его родине, под кипарисами, мирно спят его предки, а умер Сираджитдин Валиев в бою подле шахты и там похоронен.
Вся дивизия плакала, когда хоронили Валиева. Таманцы, железные воины, не скрывали своих слез. Полковник плакал, комиссар вытирал глаза. Но горше всех плакала маленькая штатская старушка: у нее на квартире жил Валиев, и она называла его своим третьим сыном.
Она показала нам карточку двух других, и мы увидели широкоплечих, рослых донских парней, и волосы у них были светлее ржи и глаза синее неба. Вот какие у нее были сыны, товарищ, дрались они где-то на Западном. Но никто из нас не удивился, что третьим, названым, сыном она признала невысокого смуглого узбека, с черными волосами и глазами, как горячие угли. Да, он был ей сыном, этот пламенный узбек, и хорошим сыном, товарищ, – он славно дрался за мать!
Товарищ! Ты любишь Родину так, как любил ее Сираджитдин Валиев. Он дрался за советскую землю, и каждую пядь земли, за которую он дрался, он считал родной. И отдал за нее жизнь.
Мы не забудем Валиева. Мы никому не позволим его забыть! Отшумит война, зарубцуются раны, задымят заводы, и люди освобожденного Донбасса благодарно вспомнят Сираджитдина Валиева, парня из далекой Ферганы.
Русские, украинцы, грузины, узбеки, мы станем на Дону железной стеной, как стояли те шестеро ночью в донском хуторе, станем спина к спине, чтоб бить врага вкруговую, чтобы чувствовать жар товарища, и свяжем себя великой воинской клятвой: ни шагу назад, товарищи! Ни пяди земли врагу! Ни пяди!
3
Товарищ!
Разве не слышишь ты, как стучится месть в твое сердце? Спроси свою совесть: разве расквитался ты с врагом? Разве простил ты им замордованную Украину? Заплатил за взорванный Донбасс? Отомстил ли полной мерой за виселицы в Ростове, за руины Киева, за муки Таганрога, за слезы наших жен, матерей, детей?
Не оглядывайся назад, товарищ! Нам отступать нельзя. Смотри вперед. Видишь, снова ползет на нас лавина проклятых гадов. Слышишь, снова в ушах лязг их гусениц. Снова настали грозные дни. Что ж, мы не боимся пороха!
Теперь мы с тобой, товарищ, – воины Красной Армии, наследники севастопольской славы. На нас теперь с надеждой смотрит вся родина. Здесь, на донских полях, решается судьба войны. Будем же, как севастопольцы, стойко стоять стеной!
И как для сибирских стрелков-таежников стали родными и дорогими камни Севастополя, на которых соль теплого моря, так и для нас, товарищ, откуда бы мы ни были родом, стала дорогой и родной донская степь и тихая вода Дона, мы ни на шаг не отступим!
Будем же драться, товарищ, так, чтобы жены нас не высмеяли, матери не прокляли, дети нас не стыдились; драться так, как положено за родную землю.
Чтобы Дон помутнел от поганой фашистской крови!
Чтобы каждая пядь родной земли стала могилою врагу!
Чтобы, когда спросит тебя сын после войны: "Где ты дрался, отец, летом тысяча девятьсот сорок второго года?" – смело ответить: "На Дону, сынок!" и услышать, как скажут о тебе люди: "Он дрался в самом горячем месте. Он ни пяди не отдал врагу".
Июль 1942 г.
5. ГОД СПУСТЯ
1
Товарищ!
Где ты дерешься сейчас? На Карпатах, в Румынии, под Варшавой?
Ровно год назад шли мы с тобой по донецкой земле. За Миусом синели курганы, тлел опаленный ковыль на Саурмогиле, и степь после боя тяжко дышала, как утомленный конь, – сизый пар колыхался над нею.
Ты сказал мне, показывая на Миус, на терриконы:
– Вот мы и дома. Чуешь? Донбассом пахнет...
Я отвел от тебя глаза и тихо ответил:
– Нет. Чуешь? Больше не пахнет Донбассом.
И тогда мы оба жадно, нетерпеливо вдохнули запах родной земли, пахнуло разгоряченной степью, сухою травой, пылью, медовым клевером, чебрецом, горькой полынью... Только запахов угля и дыма не было.
Мы стояли с тобой на кургане, а перед нами, как многотрубный пароход, лежал Донбасс. Ни одна труба не дымила!
Говорят, в те дни, как никогда, был чист воздух Донбасса, – да только нам с тобою этим "чистым" воздухом дышать было невмоготу!
Небо без кучерявых заводских дымков – разве ж это небо Донбасса? Степной ветер без терпкого запаха кокса – разве ж это ветер Донбасса? Ночь без зарева плавок? Утро без петухов и гудков? День без грохота молотов, шипения пара, крика "кукушек"? Тихий Донбасс – разве ж это Донбасс?
Только с терриконов да шлаковых отвалов, как и прежде, подымалась к нам буро-рыжая пыль. Пыль былой добычи, былой славы...
Мы прошли с тобой в те восемь дней весь Донбасс. Краматорск, Горловка, Макеевка, Сталино, Мариуполь... Кладбище городов и заводов... Лагерь уничтожения человеческого труда.
Товарищ!
Для нас с тобой завод, шахта, домна никогда не были мертвыми, неодушевленными созданиями. Каждый заводской гудок имел свой особый голос, каждый дымок – свой росчерк в небе, каждая домна – свои капризы, каждый "мартын" – свой характер, каждый угольный пласт – свое имя и свою "струю", каждый завод – свое лицо, судьбу и особенность. Были заводы красивые и некрасивые, веселые и сумрачные, чопорные и разухабистые; были пласты тощие и толстые, хитрые и простодушные, крепкие "алмазы" и танцующие "мазурки", точные "аршинки" и запутанные "никаноры"... Каждая балка на заводе, каждый обапол в лаве были тебе знакомы и дороги. В них вложен труд. Твой, твоего отца или твоего деда. И вот – нет ничего... Горы изуродованного металла. Крюк разрушенного мостового крана сиротливо болтается над руинами...
Мы много с тобой слез видели, товарищ, за эти годы – и детских, и девичьих, и бабьих слез. Здесь, в Донбассе, год назад мы увидели, как плачут шахтеры.
Страшные это слезы, товарищ!
Ты расстался с Донбассом на поле боя. Так прощаются с тяжко раненным другом. Смотришь, как уносят его санитары, провожаешь долгим вздохом: выживет ли? – и, смахнув слезу, снова бросаешься в огонь.
Так и ты на поле боя простился с тяжко раненным Донбассом. Посмотрел в последний раз на бездыханные трубы, вздохнул и по битому стеклу улицы Артема пошел вслед за танками дальше, на запад – мстить за Донбасс.
2
Товарищ!
Два года ты гонишь врага. Два года ты идешь по обугленной, растерзанной, разоренной земле. Ты видишь, как горят заводы и никогда – как они дымят.
Что там делается, за твоей спиной, на освобожденной тобою земле, – того ты не видишь. Ты уносишь с собой в новый бой запах гари и горя. И новый заряд ярости.
Когда три года видишь, как падают срубленные снарядами сосны, трудно поверить, что где-то из таких же сосен делают корабельные мачты.
Ты сказал мне как-то:
– Небось в Донбассе все теперь бурьяном заросло...
– Нет. Почему же? Восстанавливают.
– Кто? – грустно усмехнулся ты. – Рабочие руки воюют или пушки на Урале льют. Нет, Донбасс – это послевоенное дело. Это нас ждет. Вот отвоюемся, придем на пепелище, будем строить...
– А хотелось бы в новый дом прийти? – засмеялся я.
– Да уж не грех солдату... Новый не новый, а все-таки...
...Как и ты, я год не был в Донбассе. Как и ты, унес я тогда на запад как рану – горькую память о мертвом доме.
А сейчас – не во сне, вправду – стою на донецкой земле, гляжу не нагляжусь на родную степь, дышу не надышусь ее дыханьем.
И вместе с тягучими запахами клевера и гречишного меда, вместе с горькой полынью и терпким чебрецом приходит ко мне знакомый запах – запах победы.
Мы с тобой знаем, товарищ, как победа пахнет. Она пахнет дымом... Пороховой дым – там, фабричный – здесь. Нет, ты понял меня, товарищ? В Донбассе снова пахнет коксом, углем и дымом!
Пусть не все еще гудки поют поутру в Донбассе, пусть не все трубы дымят, пусть разрушенного еще больше, чем вылеченного, но дымок вьется сегодня над каждым – каждым! – заводом, над каждою шахтою.
Снова по зеленым балочкам Горловки бродят, щиплют траву задумчивые козы – "крупный рогатый скот" шахтера. Снова в горячих цехах Макеевки пьют мастера подсоленную сельтерскую воду и крякают в усы: эх, жаль, не водка! Снова в Константиновке цепляются за бегущий трамвай мальчишки, и милиционер-девушка напрасно дует в свисток.
И маляры в розовый колер разделывают фасады домов на улице Артема в Сталино и протирают стекла до блеска. Стекла, целые стекла, товарищ, на улице, где – помнишь? – не было ни одного целого дома!
А местные люди суетливо пробегают мимо и не удивляются – привыкли, да и недосуг.
Только я один стою, изумленно разинув рот, и спрашиваю, как и ты бы спросил:
– Кто? Кто все это делает? Откуда руки, люди, материалы?
3
Товарищ!
Помнишь дороги 1941 года?
Людское море вышло из берегов и затопило большаки. Шли шахтеры с котомками за плечами. Шли строители целыми трестами, как раньше артелями. Шли мальчишки-ремесленники. Бабы устало гнали стадо. Доили коров прямо на дорогу, в пыль.
Люди шли на Восток...
Мудрая и сильная рука направляла и двигала их – и эти эшелоны, и этих людей, и усталую бабу со стадом.
Строители, шахтеры, металлурги Юга принесли на Восток свои золотые руки, свою рабочую славу. Там, в таежных дебрях, на Урале, на Амуре, в Сибири, обрели они опыт военного труда, дерзость, размах, вкус к риску.
Я встретил в Макеевке Арсения Васильевича Тищенко, инженера-строителя. На своем веку он немало доменных цехов воздвиг на Юге.
В дни войны он приплыл пароходом к Чусовой вместе с рабочими, их семьями и материалами: строить домну. Чуть не на берегу его яростно встретил заместитель Наркомстроя Павел Юдин.
– На пароходе плывешь? – загремел Юдин. – На пароходе?
Тищенко недоуменно посмотрел на него.
– На самолете надо летать в военное время! Сколько дней потерял! Вот тебе график, смотри: через пять-шесть месяцев пустишь домну.
Тищенко растерялся. Тщетно доказывал он, что ни за пять, ни за восемь месяцев никто домен не строил ни в Америке, ни даже "у нас в Донбассе".
– Ничего, пустишь! – сказал Юдин. – Поможем!
И Тищенко пустил домну на Чусовой через шесть месяцев после этого разговора.
Ты б поговорил с ним и с его ордами, товарищ! Они восстанавливают сейчас Макеевку. Разве этих людей удивишь темпами, испугаешь трудностями? Они только усмехаются: то ли было там, в тайге!
Снова двинулись по дорогам эшелоны и люди. Мудрая и сильная рука продолжает двигать людскими массивами. Война всех поставила на колеса. Со всех концов Украины и Белоруссии едет молодежь строить Донбасс.
Этих дивчат в вышитых петухами сорочках, этих синеглазых хлопцев в пиджачках не по росту ты встречал недавно, товарищ, на Черниговщине, на Волыни, на Подолии. Они выносили тебе на дорогу молоко в обливных глечиках и холодную колодезную воду. Ты, донецкий парень, принес им освобождение и жизнь. Сейчас они едут восстанавливать жизнь в твоем Донбассе.
Они едут с песнями, тягучими, деревенскими, с бабушкиными сундучками и печеными коржичками, с тайной тревогой. Они никогда раньше не уезжали из родной хаты. Они никогда не видели заводов. Они еще не умеют строить.
Их научат! К ним приставят знаменитых донбассовских мастеров. Те будут учить так: приведут строить баню. Через месяц-два и баня будет готова, и дивчата станут каменщиками, плотниками, штукатурами. Студенты строительного техникума здесь начинают свою учебу с восстановления техникума. Люди учатся труду в труде.
– Что говорить, товарищ! Не хватает людей в Донбассе. Но здесь, как на войне, говорят: не числом, а уменьем. И то, что делали раньше тридцать, делают теперь три.
4
Сейчас в Донбассе убирают урожай, товарищ. Урожай горячего, бессонного рабочего года. Только и слышишь вокруг себя: сегодня пускают шахту в Горловке, задувают печь в Енакиево, дают первый "толчок" турбинам в Мариуполе и Макеевке...
Урожай! Богатый урожай!
Когда ходишь здесь по заводу – в Макеевке, например, – тебе рассказывают:
– Этот цех лежал на боку – мы его подняли. Эта домна перекосилась – мы ее выправили. Этого здания не было – вместо него была гора завала высотою в тридцать метров.
Тот, кто не видел разрушенного Донбасса, не поймет и не поверит.
Мы с тобой видели.
И страшные горы завалов видели. И скособочившиеся цехи. И домны, из которых, как куски живого мяса, были вырваны горны...
Страшно было бродить в те дни среди этого железного хаоса. Как, чем они держатся, эти нависшие над головой железные балки, эти разорванные краны, эти качающиеся башни, эти обломки крыш, стен, колонн?
– Привычкой держатся, – смеясь, объяснил нам инженер.
Если бы пришел в те дни сюда старый инженер с молоточками на фуражке, он был сказал: все надо снести, расчистить и на голом месте строить заново.
А макеевские инженеры высмеяли бы его. Они гордятся тем, что все, что было пригодно к жизни на разрушенном заводе, они спасли и вылечили.
Здесь не всегда говорят: "Восстановить". Здесь часто говорят: "Вылечить".
И они лечили раненый завод, как добрые и умные доктора. Ампутировали мертвые конечности, выпрямляли живые, делали протезы, бетонные бандажи, подводили опоры, утолщали перекрытия. В "полевом лазарете" – в походных мастерских – лечили металлоконструкции, заботливо извлеченные из завалов. Правили металл, подрезали, клепали, наваривали, сшивали... и снова пускали жить.
Как и всякие подлинные хирурги, они не боялись риска. Они шли на дерзкие операции, невиданные и неслыханные в старой технике. Они верили в свои руки и в свой военный опыт. Они знали: время требует!
Они подняли лежавшую на боку стену газоочистки в пять дней. Просто подняли целиком, вместе с кирпичным заполнением и железобетонным перекрытием. Они решили не демонтировать котлы на Коксохиме, под которыми немцы взорвали фундаменты, а поднять их домкратами. И пока строители заливали в фундаменты бетон – в "висячих" котлах над ними трудились монтажники.
Здесь это называют "укрупненным монтажом". Тебе не кажется, товарищ, это похожим на "массированный огонь"?
Строители научились поднимать и передвигать огромные массы металла. Они подняли обрушившийся на рудный двор грейферный кран-гигант в четыреста тонн весом. Они подняли его и поставили. У крана не было ноги. Они ее сделали. Они могут поднять своими гидродомкратами все что угодно. Хоть весь завод.
– Только дайте нам точку опоры! – говорят инженеры.
В здании центральной электровоздуходувной станции было трудно найти точку опоры. Собственно, здания не было. Была гора железного хаоса в двадцать девять тысяч тонн. Уцелел только клочок бетона. Небольшой клочок перекрытия, опирающийся на колонну. Он и стал плацдармом для наступления монтажников.
Вот так же, как мы с тобой, товарищ, уцепившись за клочок правого берега, перетаскиваем полегоньку свою технику для удара, так и монтажники подняли на высоту тридцати метров – на свой плацдарм – деррик и ринулись в бой.
Деррик потащил перед собой металлическую колонну. Поставил. Перешагнул ее. И понес новую колонну дальше. А внизу копошились люди. В одном месте еще разбирали завал, в другом уже бетонировали фундамент, в третьем монтировали воздуходувку. Работали водопроводчики, электросварщики, штукатуры... Работали споро, яростно, лихо, как только советские люди умеют работать.
Ты знаешь, товарищ, что такое азарт боя. Когда смерть на смерть, и ветер в уши, и винтовка горит в руках.
Ну, а это – азарт труда.
Так еще никогда не работали!
5
Но я хочу тебе все-таки рассказать о подслеповатых окошках, товарищ.
Их можно заметить в восстановленных в прошлом году домах. Большое окно затянуто кирпичом, как бельмом, и только в уголку, как пугливый зрачок, кусочек стекла.
На эти подслеповатые окна невесело смотреть. Точно сама нужда глядит на тебя своими бельмами. Нет стекла. Нет леса для оконных рам. Война.
Да, война. Нет стекла, нет леса, нет кирпича. И все-таки... все-таки люди не хотят мириться с подслеповатыми окошками. Они не хотят восстанавливать свою жизнь крохами, нищенски, временно, кое-как. Они не хотят жить в заплатанных домах, работать в цехах-инвалидах.
Народ-победитель хочет и может восстановить свою мирную жизнь на прочных, богатых и красивых устоях, – мы это заработали своей кровью.
И это самое радостное из того, что я видел здесь. Ты вернешься, товарищ, домой, посмотришь на вылеченные цехи и не назовешь их инвалидами. Они стали куда прочнее, надежнее, словно горе, огонь и смерть закалили их. Честное слово, они даже похорошели, на мой глаз!
Я хотел бы, чтобы ты был сейчас со мной в Мариуполе, товарищ. Помнишь красавицу "Азовсталь" – завод на море? Мы видели ее с тобой и в дни ее величия, и в ее горькие дни. Пожалуй, этому заводу немцы навредили больше всего. И все-таки...
Ты помнишь старую электростанцию? Ее строили три года. Немцы разрушили ее в один день. И на развалинах ее мариупольские строители выстроили новую в шесть месяцев.
Она стала лучше, выше, просторнее и красивей старой станции, товарищ! Строители приняли в расчет все, что раньше было плохим и неудобным. Они сказали себе: жить после войны и работать после войны надо лучше, чем жили и работали раньше.
Они поставили котел не в девяносто тонн пара, как раньше, а в сто тридцать тонн. Пристроили подстанцию собственных нужд – ее раньше не было. Пристроили новые бетонные помещения: столовую, мастерские, контору.
Вместе со старым строителем Александром Павловичем Поборчим, выросшим здесь, на "Азовстали", ходили мы по заводу, и всюду видел я, как люди с азартом, с трудовым пафосом осуществляли свою мечту о лучшей жизни.
И, глядя на зияющие в цехах раны, думал я: что ж, обеднели мы в результате войны и разрушений? Нет. Богаче стали. Человеческой силой своей, опытом и уменьем.
Мы стояли с Поборчим на домне номер четыре, крупнейшей в Донбассе. Взорванная немцами, она осела и покосилась.
– Мы ее думаем поднять... – негромко сказал мне Поборчий.
– То есть как поднять? – не понял я.
– Да так. Очень просто, – объяснил он. – Подведем домкратики и того... поднимем... чуть передвинем и установим...
– Сколько же она весит? – закричал я.
– Больше тысячи тонн.
Ты помнишь бак на мартене в Макеевке, товарищ?
Он и сейчас цел. Словно нарочно. Для истории. Тогда мы с тобой считали чудом техники и победой смелого риска подъем этого бака на башню. Он весил около двухсот тонн.
А тут...
Подымет ли домну Поборчий своими "домкратиками"?
Отчего же не поднять! Разве не сумели енакиевцы в кратчайший срок воздвигнуть шедевр техники – единственную в Союзе металлическую угольную башню-красавицу? Разве, рискнув строить бетонную башню без строительных лесов, не победили макеевцы? Они впервые применили подвижную опалубку и выстроили сорокатрехметровую башню в двадцать пять дней вместо шести месяцев.
Было ли это штурмом? Нет, тут авралить было нельзя. Перекосишь башню. Это был "конвейер бетона". Движущаяся вверх опалубка создавала рабочий темп, от которого никто уж отстать не мог: ни штукатуры на своих подвесных люльках, ни каменщики на струнных лесах.
Нет, товарищ, добив врага, ты вернешься не на пепелище! Ты вернешься в Донбасс, охваченный радостной и дружной стройкой. Тебе дадут место на строительных лесах, и ты, засучив рукава, будешь строить новый Донбасс. Он будет еще лучше, богаче и красивее старого!
Разве не за это мы с тобой деремся сейчас, товарищ, на Карпатах, в Румынии, под Варшавой?
Сентябрь 1944 г.
Донбасс